Фреда Калин: Никитич

Loading

Фреда Калин

Никитич

Борис Никитич Пакулов с наслаждением втянул сырой апрельский воздух. Аромат едва проклюнувшихся листочков проник в самые отдалённые клетки его тела — не юного, но вызывающего зависть ровесников. Как Христос с палочкой прошёлся, вспомнил он бабушкино выражение. Пакулов не успел сделать и десяти глотков пьянящей подмосковной весны, как к крыльцу подкатил Мерседес. Из него на удивление проворно для своих седин выскочил Пётр.

— Садись, Никитич. Он распахнул заднюю дверь машины.

— Да ну тебя, надышаться не дал, — беззлобно проворчал Пакулов.

— Тороплюсь я, Никитич, ты уж извини — сегодня день такой, каламбурный.

— Ты хочешь сказать, сумбурный?

— Так это ж одно и то же.

— Нет, не одно и то же.

— Тебе лучше знать — ты ж у нас самый учёный. Неспроста Хозяин говорит, таких, как ты, раз в столетие делают.

Пакулов усмехнулся. «Хозяин» действительно нередко повторял: «Ты, Никитич, ручной работы. Таких не наштампуешь». Метафорический язык «Хозяина», точнее, сталелитейного олигарха Колесникова, сформировался в результате симбиоза между его деревенским происхождением и беззаветной отдачей делам его производств. А они именно то и делают, что льют да штампуют. Пакулов познакомился с Колесниковым немногим более двадцати лет назад, когда тот был лишь начинающим миллионером. Отец пятилетнего мальчика, он мобилизовал своих заместителей и секретарш на поиски всесторонне образованного наставника («… и штоб из настояшчих интеллигентов»), пока кто-то не указал на молодого Пакулова. Его пригласили обучать и воспитывать «митрофанушку» Костю, когда он только что закончил МФТИ и «зверски» нуждался в деньгах. Через четыре года у Кости появился брат Саша, а ещё через два — сестра Лёлька. Дети разных способностей, но, к облегчению Пакулова и удовольствию родителей, ни один не фонвизинский Митрофанушка. Лёлька, та просто самородок. Мать чего только ни делает, чтоб её избаловать, но пока безуспешно. Девочку с трёх лет не оторвать от книжек. После первого её слова «ма» вторым было «цто?». В четырнадцать, усилиями Пакулова и дорогой частной школы, она неплохо объясняется на испанском и французском и свободно говорит по-английски. Пару лет назад она полюбила собирать биографические данные великих людей и складывать из них картину той эпохи. Лёлька — вообще-то она Элина — разработала таблицу, в которую вносит собранную информацию,  а затем часами анализирует, мог ли, к примеру, Эйнштейн встретить Фрейда на концерте Шаляпина. Затем она по уши зарывается в их биографии и при каждом совпадении с любой из её догадок начинает вприпрыжку бегать по дому, восторженно выкрикивая, — Я догадалась, я чувствовала, я знала. — Вот какого типа «игры» любит эта забавная девочка. Мать волнуется, что дочь не интересуется ни нарядами, ни мальчиками. Пакулов сознаёт, что в какой-то мере это его вина — не наряды, конечно, а мальчики. Лёльке с ним  интересней. Она ни разу не предпочла встречу со своими сверстниками их обычной прогулке. До двенадцати лет она взлетала к нему на колени, обнимала за шею и требовала, — Никитич, расскажи интересненькое, скучно ведь.

Никитича для того и наняли, чтобы он рассказывал, воспитывал и обучал всему, что знает и умеет сам. А знает и умеет он многое. Во-первых, у него двойное образование: физика и философия. По мнению папы Колесникова, «это вам не хухры-мухры». В юности его подруга Ритка окрестила Пакулова Кантштейном — сочетание Канта и Эйнштейна — как в воду глядела. Школ он тоже окончил две: с математическим уклоном и музыкальную. Из любви к музыке овладел итальянским, из интереса к русской аристократии — французским, а английский постиг с ошарашивающей лёгкостью, на зависть и соученикам и преподавателям. «Доигрался» до первого разряда по шахматам. Ещё он прилично фехтует и плавает, хорошо танцует и может за десять минут набросать портрет, достаточно схожий с оригиналом. Он помнит сотни стихов и содержание почти каждой прочитанной книги. Но что важнее всего, Никитич из интеллигентной семьи, и хорошие манеры у него в крови.

Колесников, вышедший из простых и толковых, готов был горы свернуть, чтоб его дети стали олицетворением той России, о которой он только слышал от своей школьной учительницы да иногда видел в кино. Даже когда они сталкивались случайно в одном из коридоров его дома-дворца, Колесников останавливался и подробно расспрашивал Никитича об успехах детей. Во время домашних рождественских представлений, разыгрываемых детьми по их собственным сценариям под руководством Пакулова, Колесников-старший, не стесняясь, утирал вовсе не скупую слезу: «Ну, Никитич, ну спасибо, ну ублажил». С этими словами он вручал конверт, содержимое которого превышало годовой заработок профессора в университете. «Премиальные за достижения в области моих детей», — хлопал Пакулова по плечу счастливый папаша и восторженно тряс его руку.

Обойдя машину и постучав носком ботинка по всем колёсам, Пётр, наконец, сел за руль и всем корпусом повернулся к пассажиру, — Никитич, тебя куда везти-то, к матери или к тёще?

— Давай к матери.

В последнее время мама начала сдавать. Конечно, восемьдесят три —  возраст немалый, но воспринимается по-другому, когда стареют твои родители. Гнусная подлюга эта смерть — вышибает из-под ног почву. Говорят, природа не терпит пустоты, но вакуум, образовавшийся с уходом отца, не заполнить…, а если ещё матери не станет… От одной мысли между лопаток выступал холодный пот. Его отношения с родителями описать просто — взаимное обожание.

Он сунул руку в карман и вспомнил, что мама Колесникова выдала ему сегодня месячную  зарплату. Новоиспечённая барыня, она в душе осталась преподавательницей начальной школы и настолько благоговела перед его эрудицией и способностями, что всякий раз спрашивала, заглядывая ему в глаза, — Не мало? Никитич, если мало, ты скажи. — Мало быть не могло, потому что плату за обучение Пакулов устанавливал сам. Не по  университетским тарифам, конечно, а по западным, но не более. Рвачом он не был. Своё не занятое научной работой время он распределял между мамой, студентами, сыном Колькой и детьми Колесниковых. Студентов можно было научить, но воспитывать поздно; Колю в основном растили бабушки, потому что первая жена Пакулова погибла в авиационной катастрофе, когда мальчонке не было и года: постсоветский Аэрофлот надёжностью не отличался. Со второй женой, своей бывшей студенткой, он разошёлся, не выдержав и полутора лет её собачей привязанности вперемежку с приступами бешеной ревности. А третью он пока не приобрёл, несмотря на агрессивную осаду со стороны знакомых дам и романтических студенток. Так что с юными Колесниковыми он проводил много времени.

Сегодня ему хотелось рассказать маме о Лёльке. Пару недель назад он повёл её и изнывающего от безделья на каникулах Сашку в Третьяковку. Темой экскурсии на этот раз он выбрал сказки и легенды в русской живописи. После «Царевны лебедь», «Шестикрылого Серафима» и «Демона» Врубеля перешли к Васнецову. О «Трёх царевнах подземного царства» Пакулов знал немного, поэтому вскоре они оказались перед «Богатырями». Он вспомнил всё, что когда-либо читал о богатырях, начиная с пятого класса, но оказалось недостаточно. Лёлька не понимала, как Илье Муромцу удалось вдруг подняться и стать богатырём после того, как из-за болезни он просидел сиднем до тридцати лет.

— Ведь у него должны были атрофироваться мышцы ног?! — удивлённо взлетали её тонкие тёмно-русые брови. — И вообще, почему Алёшу Поповича, который брал не силой, а хитростью и к тому же обманул жену Добрыни Никитича, чтобы самому на ней  жениться, всё равно записали в богатыри? Ты говоришь, он к тому же ещё и не русский… — Но сложнее всего было с Добрыней. Тут она просто завалила его вопросами.

— Слушай, дитя моё, — возопил он, театрально дёргая себя за волосы, — ну не знаю я, что  в этих былинах быль, а что небыль. Я в твоём возрасте Мопассаном увлекался, «Озорными рассказами» Бальзака зачитывался, любовными историями из Декамерона…. Если тебе этот Добрыня так уж сподобился, вот ты его биографию и исследуй. И других богатырей тоже.

Давая «митрофанушкам» домашние задания, он всегда предупреждал, что ожидает не лепет младенца, а слово мужа. И с одиннадцати-двенадцати лет все трое подготавливали действительно достойные презентации. Особенно Лёлька. Её синопсис «Республики» Платона он на днях предложил своим университетским оболтусам, почти не корректируя.

Когда сегодня он прибыл в Колесниковский дворец на очередное занятие, они едва обменялись своим традиционным приветствием, как Лёлька спросила, — Никитич, ты евреев любишь? — Он на мгновенье оторопел от неожиданности.

— Ну и вопросы Вы, сударыня, задаёте — долго думала?

— Долго — уже целую неделю.

— И до чего додумалась? — Лёлька уселась поперёк кресла, свесив худые длинные ноги через один подлокотник и упираясь спиной в другой — её любимая поза.

— Сначала ты скажи. — Пакулов потёр затылок и покрутил головой, разминая шейные  позвонки — привычка, помогающая собраться с мыслями.

— Я считаю саму постановку вопроса неверной. Спроси ты меня, люблю ли я немцев, я бы ответил: поэтов, философов, композиторов, культуру немецкую люблю, а нацистов, фашизм ненавижу. Но ведь всё это один и тот же народ. Народ состоит из индивидуумов, поэтому навешивание ярлыков, создание стереотипов как: немец — педантичный, француз — высокомерный, русский — пьяница, еврей — хитрый и так далее — не достойно мыслящего человека. — Лёлька сняла с колен iPad и села в нормальную позу.

— Понимаешь, Никитич, я раньше не задумывалась, но моя единственная стоящая подруга —  Ирка Коган, а самый умный парень в школе — Мишка Цейтлин, — девочка помолчала. — А у тебя, Никитич, есть друзья из евреев? — На него смотрели два нетерпеливых серо- голубых глаза. Он вдруг заметил, как она повзрослела. Встал, обошёл письменный стол и сел на краешек, прямо перед Лёлькой.

— У меня? В шестнадцать лет у меня появился друг Валя Кемпинский. — Пакулов перевёл взгляд с Лёльки на портьеру, будто разглядывая в её складках те давние события. — Валя стал моим близким другом. Отец его тогда сидел в тюрьме, а мать, участковый врач, работала с утра до ночи, чтобы прокормить семью. У Вали, — тут он покачал головой и тихо усмехнулся, — была младшая сестра… Рита…

— И ты в неё влюбился, — мгновенно предположила Лёлька.

— А ты, старая голова, откуда знаешь?

— Ты так произнёс, Рхита, что сразу стало понятно.

— Полюбуйтесь, не девчонка, а доморощенный психолог. — Он снова помотал головой. Улыбнулся. — Мне кажется, в неё невозможно было не влюбиться. Поначалу я не знал, что у Вали есть сестрёнка. Захожу как-то, а из ванной вдруг появляется чудное виденье, сказочная принцесса собственной персоной… в мамином халате до пят, а по обеим сторонам белоснежного личика струятся мокрые блестящие волосы, чёрные как смоль.

— И ты в неё влюбился, — повторила Лёлька.

— Ещё как! Но ужасно стеснялся Вальки. Боялся, что он догадается и будет меня презирать — мы ведь обсуждали девчонок нашего возраста и постарше, а Ритка — Валька дразнил её «крошка-Рита» — была на два года моложе.

— То есть ей было столько же лет, сколько сейчас мне.

Пакулов замолк поражённый: он воспринимал Риту, как объект обожания, неизменную героиню его снов, центр его вселенной, но никогда как ребёнка. Он поднял глаза и встретился с серьёзным, внимательным взглядом девочки. Слепец, как же я не заметил, Лёльки уже нет есть Элина.

— Извини, Никитич, я постараюсь тебя не перебивать.

— Это очень благородно с вашей стороны, сударыня, ведь кто, как не я, понимает, каких геркулесовых усилий Вам это будет стоить. — Он подошёл к окну, взглянул на часы, минут через десять начнёт смеркаться.

— Никитич, продолжай, — тихо попросила Лёля.

— Да, в общем, всё было, как это обычно бывает. Год я делал вид, что Рита для меня просто Валина сестра. Однажды — мы с Валей только окончили десятый класс — решили пойти всей компанией в кино. Я оказался рядом с Ритой. Думаю, не случайно. Её локоть несколько раз задел мой, и, в конце концов, я не выдержал и взял её руку в свою. Помню, так волновался, что другой рукой, засунутой в карман, смял в лепёшку жестяную коробку монпасье.

— Что такое монпасье? — нарушила обещание Лёля.

— Ну и времена, — притворно вздохнул Пакулов, — дети не знают, что такое монпасье. Во Франции — это одна из самых красивых деревень, а у нас так назывались разноцветные леденцы. Так мы рука в руке просидели до конца фильма. Я смотрел на экран, но ничего не понимал. Мозг отключился. Все пять чувств сосредоточились в ладони и кончиках пальцев. Я ими не просто осязал: я видел, слышал и, кажется, дышал тоже. Фильм закончился, включили свет. Я отпустил Ритину руку — испугался насмешек ребят. Она встала, бросила на меня испепеляющий взгляд и двинулась к проходу. Я понял: если струшу, я для неё ноль. — Тут Пакулов, захваченный реальностью воспоминания, приостановился, перехватило горло. — Я вскочил, поймал её руку, и мы вышли из зала. «Вы только на них посмотрите…»,—  начала было рыжая Верка — самая вредная в нашей компании, но Валя её тут же оборвал: «Не твоё дело, или завидуешь?». Верка умолкла в ту же секунду. По-моему, она была влюблена в Валю без памяти. Рите было пятнадцать, мне семнадцать — мы продолжали встречаться почти четыре года. До самого её отъезда в Америку.

— А почему вы не поженились, ты ведь её любил? — Лёлькины брови изогнулись карточными домиками.

— Мы бы поженились, если бы она не уехала. Навсегда.

— А ты ей сделал предложение? — Он посмотрел на девочку в недоумении.

— Н-нет, она ведь уезжала…

— А если бы ты ей сделал предложение, она бы уехала?

— Н-не знаю…. Думаю, что да.

— А почему она уехала?

— Потому что её отец вышел из тюрьмы абсолютно больным. Он сказал, что если они хотят, чтоб он выжил, им необходимо уехать.

— А где Рита сейчас, ты знаешь? — Он кивнул.

— В Бостоне. Она врач. Работает на кафедре одного из лучших медицинских институтов мира. В его голосе звучало восхищение.

— Ты с ней общаешься?

— Нет. То есть мы виделись, немногим более года назад. Она приезжала в Москву на симпозиум. А вообще, что это за допрос? Зачем тебе? — Лёлька продолжала смотреть на него неподвижными зрачками глубоко задумавшегося человека. Наступила пауза. Пакулов отошёл от окна и снова сел напротив своей воспитанницы.

— Ну, что тебе ещё рассказать?

Девочка глубоко вдохнула.

— А ты свою первую жену, Колину маму, тоже любил? Как Риту? — Тут глубоко вдохнуть пришлось взрослому.

— Любил… но не так же. — Он замолчал. Молчала и Лёля. Если бы только не её вопрошающий взгляд — эти полные ожидания глаза не отпускали его.

— Понимаешь, наверное, так любить можно только один раз в жизни, — произнёс он негромко. — Внезапное исчезновение, потеря такой любви истощает. Обесцвечивает мир до такой степени, что ты просто не можешь себе позволить…, — он приостановился.

— Любить ещё раз так же сильно?

Он вытянул губы и кивнул в знак согласия.

— То есть получается, что твоей самой любимой женщиной оказалась еврейка?

— Так получается. Да и брат её Валя…. С тех пор как они уехали, у меня такого близкого друга больше не появилось.

Лёля резко выскочила из кресла, подбежала к письменному столу и выдернула из горы тетрадей и бумаг несколько листков. — Вот послушай! Я, когда эти былины стала читать, там всё запутано. В одной Добрыня Никитич — племянник Владимира Красное Солнышко, в других он его дядя. Кто Алёша Попович, грек или поляк? Кто Малфрида и Марфида — одна и та же женщина, или их две? Кто мать Владимира — так и не ясно. Почему река, в которую залез Добрыня, огненная? Он в ней не сгорел — значит, река —  это  образ, но образ чего? С каким Змеем Горынычем он непрерывно воевал? Это ведь всё-таки былины, а не сказки. В десятом веке птеродактилей уже не было.

Пакулов замахал руками как бы защищаясь.

— Я Вас понял, мадемуазель. Приношу свои глубочайшие извинения, — он поднялся и склонился в реверансе. — Забыл, что сказки — это не по Вам. Дамам аналитического ума россказни тысячелетней давности неинтересны.

Лёлька засмеялась и тоже склонила голову. Несколько секунд они смотрели друг на друга исподлобья.

— Ну что «козу» будем делать? И-дёт ко-…

— Да ну тебя, Никитич, я же не маленькая, — девочка распрямилась. — Не «козу», а исследование будем делать. Помнишь, «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам?»

— Их сёла и нивы за буйный набег обрек он мечам и пожарам, — продолжил учитель нараспев и с энтузиазмом, но ученица его прервала.

— Так вот, во-первых, хазары, оказывается, были вполне разумными. И даже более образованными, чем другие народы, а их сёла и нивы — более богатыми. Поэтому-то мы, северные люди, на них и набегали.

— Не набегали, а устраивали набеги, или шли на них походом, — поправил учитель.

— Ладно. Оказывается, существовало хазарское государство — очень продвинутое по культуре и образованию.

— С высоким уровнем культуры и развитой системой образования, — снова поправил учитель, — и называлось оно Каганат, потому что, несмотря на то, что там жили десятки разных народностей — от финнов до китайцев — и исповедовались все три монотеистические религии… Какие, кстати?

— Христианство, ислам и иудаизм, — молниеносно ответила ученица.

— Правильно. Царь Обадия ввёл Талмуд, выстроил множество синагог и сделал иудаизм государственной религией.

— Так ты знал об этом?

— Знал, конечно.

— А почему никогда мне не рассказывал?

— К слову не пришлось.

— Ну так вот, слушай дальше: Добрыня Никитич как раз и был из Каганата, и отец его не какой-то придуманный Никита Романович, который якобы его зачал, а потом бесследно исчез, а хазар Малк, или Малко, Любечанин. — Лёлька перевернула страницу. —  Он упомянут в «Повести временных лет» из-за своих детей, дочери Малки и сына Товия. Во время русских походов его убили, а детей взяли в плен. Он, видимо, был из каганов — так звали хазарских князей — и дал им хорошее образование. Поэтому княгиня Ольга сразу  взяла их к своему двору. Малку она назвала Малушей и сделала своей ключницей, потому что та умела читать и писать. А по тем временам это было большой редкостью, особенно для женщины. А Товия она назвала Добрыней, потому что в переводе с древнееврейского «тов» — это добрый. — Лёлька раскраснелась от возбуждения.

— Послушай дальше. Товия, то есть Добрыню, она сделала воспитателем своего сына, а потом и внука. И абсолютно во всех былинах и исторических исследованиях — тут они совпадают — говорится о его «вежестве». Он поёт и играет на гуслях, обыгрывает в  шахматы непобедимого татарского хана, побеждает в стрельбе и, что особо выделено, обладает прекрасными манерами, как ты у нас. И хотя на картине посередине Илья Муромец, это как раз Добрыня Никитич выполнял «среднюю» роль, потому что Муромец и Попович то и дело не в ладах, а Добрыня всегда с кем-то из них в союзе. — Лелька оторвалась от своих записок. — Слушай, Никитич, если б ты жил тысячу лет назад…

— То был бы на службе у княгини Ольги, а не у княгини Элины, — пошутил Пакулов. —  Ты молодец, это всё очень занятно, и мне тоже хотелось бы знать больше о тех временах — ведь то был период становления христианства на Руси. Так что ты продолжай работать. Сама. Ты уже больше меня знаешь.

— Я буду, потому что получается нелепость — я во много раз лучше знаю историю Римской империи, чем историю собственной страны. Но я тебе ещё не рассказала самого  главного. — Лёлька снова склонилась над записками. — Сын Ольги, Святослав Игоревич влюбился в «чернавку» Малушу. Несмотря на недовольство матери, женился на ней, и у  них родился сын Владимир. Тот самый Владимир, который, взойдя на киевский великокняжеский престол как язычник, позже принял христианство сам и установил христианство на Руси. И во всём этом ему здорово помогал и направлял его дядя Добрыня Никитич, который на самом деле выходит Товий Малкович. Ну как? Интересно?

— Интересно. Только такие умозаключения не подумай вставить в свой школьный реферат. Я дорожу своей работой в университете, а тебе надо получить отличный аттестат одной из лучших московских школ.

— Что же получается, что история — это в принципе враньё? — Не услышав от наставника  похвалы за проделанную работу, Лёлька разочарованно плюхнулась обратно в кресло.

— Не враньё, а ложь. На мой взгляд, история — это варево из фактов, мифов и лжи. А ложь в истории неизменно порождается как политическими и экономическими выгодами, так и политической корректностью, присущей тому или иному обществу в каждую отдельно взятую эпоху.

Наступила тишина, оба молчали.

— Знаешь, — начала Лёля, затем приостановилась на мгновенье и продолжила, — я всё равно хочу быть историком, только настоящим. Это даже интересней, чем быть детективом. Мне нравится распутывать всякие древние события. Докапываться до правды.

Пакулов воздел руки к небу, а затем схватил за голову.

— Это, девочка моя, одно из самых опасных занятий. Правда — она редко бывает такой, как нам бы хотелось, поэтому тех, кто её любит, испокон веков преследуют, сажают по тюрьмам и даже убивают. Так что я тебе не советую. Ладно. На этой драматической ноте я Вас покидаю, сударыня. Благодарю за содержательно проведённый вечер. — Он взял свою ученицу за оба уха и поцеловал в нос, после чего она взяла его ладони в свои и сделала ими два хлопка — их ритуал при встрече и прощании.

С этим Пакулов отправился к матери, хотя надо было бы ехать к тёще. Колька сейчас скорее всего у неё. Он уже два дня не видел сына. Но важнее к матери — когда он приходит, ей становится лучше.

Он доедал свой любимый грибной суп и как обычно рассказывал о своих университетских и колесниковских делах. Мама обожала его слушать. Сегодня по свежим следам разговор шёл о Лёльке.

— Понимаешь, она уникальная девочка. У неё аналитическая головка — никакой нонсенс не проходит. Я повёл её недавно в Третьяковку на тему сказок и былин в изобразительном искусстве. Она меня засыпала вопросами, особенно о «Трёх богатырях». Я кое-что помнил, но мои скромные знания в этом вопросе её не удовлетворили. Я ей сказал, «Вот ты, моя милая, и проведи исследование, что в этих былинах правда, а что выдумка». И до чего, ты думаешь, она доисследовалась?

Мать улыбнулась и пожала плечами, откуда мне знать.

— Добрыня Никитич, дядя Владимира Крестителя всея Руси, на самом деле выходит то ли хазар иудейского вероисповедования, то ли чистокровный еврей. Владимира родила его  сестра Малка, естественно, тоже еврейка, на которой женился князь Святослав, сын князя Игоря и великой княгини Ольги. Ты такое слышала? Но, что смешно, я вдруг вспомнил дурацкий куплет… и откуда он только взялся? «В Третьяковской галерее на стенах одни евреи, а из Трёх богатырей левый тоже был еврей». — Пакулов скрёб ложкой по дну горшочка и продолжал говорить, не замечая мертвенную бледность, внезапно разлившуюся по лицу матери. — А левый, знаешь кто? Добрыня Никитич. Который, по Лёлькиному исследованию, на самом деле Товий Малкович Любечанин. Не знаю, кто придумал…, — тут он осёкся, увидев изменившееся лицо матери. Она напряжённо смотрела на свои руки, сжатые до белых костяшек.

— Ма, тебе плохо? — подскочил он к ней.

— Нет-нет, сынок, всё в порядке…. Пришло значит время, Боренька, сказать тебе. — Она подняла голову, глубоко вздохнула и прикрыла глаза. — Не знаю, что правильно, сынок… Может не нужно говорить вообще, а может, нужно было сказать раньше…. Но я думаю, каждому человеку важно знать, кто его родил. Ты ведь тоже, — она перевела дыхание, — рождён не Борисом Никитичем Пакуловым… — Пакулов недоумённо тряхнул головой. Его глаза округлились в безмолвном вопросе.

— Ты рождён Борисом Моисеевичем Гурвичем. — Она открыла глаза и приложила руку к сердцу. Потом, опёршись на стол, медленно встала и вышла из столовой. Он ещё не успел по-настоящему осознать услышанное, как она вернулась с фотографией в руках. Видимо, точно знала, где найти.

— Это ты с твоими родителями, — очень тихо, почти шёпотом сказала мама и тяжело опустилась на стул. С лежащей на столе фотографии на него смотрели девушка, чем-то  напоминающая Риту, и молодой мужчина, поразительно похожий на Пакулова в студенческие годы. На коленях у женщины сидел младенец, не старше года.

— Мама, — ошалело произнёс Пакулов, — как же это всё случилось? Мама? — В глазах матери стояли слёзы.

— Ты только нас с отцом, Боренька, строго не суди.

— Да за что мне вас судить?! — вскричал Пакулов. — Вы мои единственные настоящие родители.

— Сонечка, мама твоя, была моей ученицей… восемь лет… из неё могла бы получиться замечательная певица… Рита чем-то на неё была похожа. Я на вас тогда смотрела и всё думала, неужто голос крови в тебе говорит…. Столько девушек на тебя заглядывалось, а у тебя глаза видели только её.

Пакулов почувствовал, как на лбу выступает пот.

— Внешностью ты в отца пошёл, — продолжала мать уже более спокойным голосом. —Такой же красавец и умница, но характер у тебя куда спокойней. Мише — Моисеем он был только по паспорту — нужно было срочно уехать из страны. Насовсем. Покинуть Советский Союз. Он был активным диссидентом и сионистом, и ему недвусмысленно дали понять, что его будущее — это подвалы «серого дома». Тебе тогда и года не было. Миша без тебя и Сони ехать отказывался. Боялся, что вас упекут в лагеря — потерять вас боялся. Ехать вы должны были сначала в Литву, а оттуда по поддельным или чужим документам в Польшу. Я уж не помню как, но из Польши вас обещали переправить в Австрию, а из Австрии в Израиль. Сонечка рыдала — не знала, как она с тобой, малюткой, всё это преодолеет и что будет, если вас поймают по дороге. Посоветоваться ей было не с кем — родителей у неё не было. Почему, не знаю. Расспрашивать тогда было опасно, да она и сама, я думаю, не знала. Ей, правда, немного повезло: когда ей было три года, какая-то дальняя родственница пристроила её в детдом для одарённых детей. Оттуда её и прислали в наше музыкальное училище. Так я с ней познакомилась. Ей тогда было лет тринадцать. Я её очень полюбила. Даже хотела удочерить, но мы с отцом тогда ещё надеялись родить собственного ребёнка и боялись, что будет очень уж большая разница в возрасте.

Господи, а куда же Сонечкины родители делись, подумал Пензёнков, но не стал перебивать мать.

— В общем, я предложила Сонечке оставить тебя с нами. Временно, пока они не разберутся, на каком они свете. Она категорически отказалась. В конце-концов, после месяца споров и слёз решили, что Миша уедет без вас. Если придут за Соней, она скажет, что он — подлец, негодяй — вас бросил, и она от него отрекается, а на самом деле он, уже приобретя опыт, подготовит и ваш побег. Миша действительно добрался до Израиля. Если  я правильно помню, это был семьдесят второй год. В октябре семьдесят третьего Соня мне сказала, что он почти всё для вас подготовил, а в ноябре к Соне пришёл товарищ Миши, тоже диссидент, и передал ей страшное известие — Миша погиб. Во время Йом Киппур войны с Египтом он работал в каком-то госпитале.

— Он был врачом?

— Только-только медицинский закончил. — Пакулов взял фотографию в руки. Сколько же ему было, когда он погиб? Мама, будто читая его мысли, прошептала, — Ему лет двадцать шесть было, не больше. — Она кашлянула, чтоб убрать из голоса хрипотцу. — Сонечка Мишу безумно любила. От тоски она не могла ни есть, ни пить. Говорила, если бы она поехала с ним, он был бы жив. В общем, таяла на глазах. Как выяснилось позже, у неё развился рак груди. Через восемь месяцев после гибели Миши не стало и Сони. Трагедия страшная! — Мать остановилась перевести дыхание. Посидела, качая головой. — Папа, умница, тогда говорит: «Пока государство не отправило Бореньку в детдом, срочно будем пытаться усыновить». Если бы не папины связи, нам бы никогда не удалось обойти все бюрократические законы. Мы ведь никакого права не имели на твоё усыновление. Но ты папу знаешь, не было двери, которую бы закрыли перед знаменитым хирургом Пакуловым. Тем более, что за услуги он расплачивался щедро: с одними своим уменьем, с другими — деньгами. В три года ты стал не только Борисом Никитичем Пакуловым, но и крещёным.

— А то, что я обрезанный, это не потому что у меня в детстве было воспаление крайней плоти, а потому что мои биологические родители сделали мне традиционное обрезание, так? — осенило Пакулова. Мать кивнула.

— Но тогда я, скорее всего, записан не только в книгу нашей церкви, но, наверное, и в какой-то из синагог?

Мать снова кивнула.

— Ты записан в единственной тогда действовавшей синагоге, в Марьинской роще. Борис Моисеевич Гурвич. Папа ездил туда, просил, чтоб запись уничтожили, но ребе сказал, что такой грех на себя не возьмёт и ему не позволит.

Пакулов провёл ладонями по лицу. Из зеркала старинного буфета, который он помнил столько, сколько помнил себя, на него смотрел всё тот же подтянутый, выше среднего роста «грязный блондин» с ниспадающими на лоб волнистыми волосами и голубыми, чуть на выкате глазами. Интеллигентная европейская внешность. По словам многих, с некоторым есенинским налётом. Тот же в зазеркалье, но в реальности другой. Другой всеми клетками своего ошарашенного мозга, всеми фибрами своей растерянной души, всеми нервными окончаниями кожи, всем своим старым-новым существом. Так что, ты Никитич, тоже еврей только не богатырь, как евреям не положено, а профессор, как для евреев нормально. Он повернулся к матери.

— Ты, сынок, для нас с отцом был божьим даром, счастьем, ниспосланным небесами. — Из глаз матери обильно лились слёзы, голос ломался.

— Мамочка, родная, ну что ты. — Ему тоже хотелось плакать, но он не мог себе позволить такую нелепость в присутствии рыдающей матери.

От мамы он отправился не домой, а часа два бродил вдоль Москвы-реки, переходил мосты с одного берега на другой, вглядывался в город, в котором прожил всю жизнь, будто ища ответа. Но город молчал. Город за судьбы не в ответе.

Домой он вернулся далеко за полночь. Кольки не было — надо надеяться, остался ночевать у тёщи. Проверять было поздно, а позвонить раньше он забыл — непростительный, хотя и редчайший промах.

Его двухкомнатную квартиру в заново отремонтированном доме на Краснопресненской никто не назвал бы роскошной, но для холостого мужчины и живущего на три дома юноши она являла вполне функциональное, вместительное жильё. Пакулов-Гурвич достал из старинного серванта ещё более старинный гранёный стакан — бабушкино наследство — открыл бутылку виски, налил одну треть стакана, бросил пару кусочков льда и опустился  в глубокое кресло — тоже бабушкино, но не старинное, а просто старое. Он отхлёбывал виски мелкими глотками, прислушиваясь к позвякиванию льдинок, всматриваясь в янтарный напиток. Так прошёл час: в оцепенении тела и мозга. Когда он встал, чтобы отнести пустой стакан на кухню, часы показывали три двадцать утра. Следующие две ночи отличались только тем, что в соседней комнате мирно посапывал Колька.

С тех пор, как год назад Рита оставила ему свой номер, он ни разу им не воспользовался. Почему? Потому что знал — если воспользуется, остановиться невозможно. И что тогда? Ломка. Полная ломка. Коля, мама, работа, Колесниковы, ощущение своего родного, тёплого болота…

О чём звенели льдинки и какую суть он обнаружил на дне опустевшей бутылки, он не смог бы объяснить, но на третью ночь, в три  пятнадцать по московскому, рука сама по себе потянулась к мобильнику и мгновенно нашла запретный номер. Ещё не спит, если дома, конечно.

На четвёртый гудок трубку взяли. Молчанье.

— Добрый вечер. У тебя ведь сейчас вечер?

— Да, — негромко ответил женский голос. — Почему ты звонишь….? Понадобилась срочная медицинская помощь…? Случилось что-то из ряда вон выходящее? — Иронизирует, или обижена.

— И то, и другое. Действительно случилось из ряда вон выходящее, и… мне действительно срочно понадобилась консультация моего единственного знакомого американского врача. — Шучу глупо. Мобильник молчал. Он набрал в лёгкие побольше воздуха.

— Рита, я помню наш уговор. Я позволил себе позвонить, потому …. Если, скажем, я через полгода или год — это не от меня зависит — перееду работать в Бостон, ты выйдешь за меня замуж? — Он услышал глубокий вдох, потом выдох и после недолгой паузы голос, звука которого было достаточно, чтобы он увидел, как она стоит с телефонной трубкой и накручивает на палец свисающий на лоб локон.

— Но немногим больше года назад… Что изменилось?

— Во мне проснулась еврейская хутцпа . Я правильно произношу это слово?

— Правильно, и что или кто её пробудил?

— Ритка, ты только не падай, если стоишь. Оказывается, по рождению я еврей, чистокровный. — Он замолчал, ожидая реакции. Таковой не последовало. Тишина. Почему она молчит? — Разве это не поразительно?

— Для меня нет. — Тут замолчал он. В голове шевельнулась догадка.

— Ты знала?

— Да.

— Давно?

— Всегда. Известно, мир не без «добрых» людей.

— То есть все знали, кроме меня?

— Наша семья знала, но мы были не все, ты же помнишь.

Он помнил. Помнил, как соседские парни возмущались Ритой, «… евреечка, а нос дерёт до потолка». Валя рассказал, как однажды она влетела домой со слезами, пуговицы на пальто и платье оборваны — спасибо, что не изнасиловали. Риту отпустили, потому что  боялись Вали, самбиста и каратиста. На Валю, меньше чем втроём не нападали. Его самого тоже не раз предупреждали: «Что ты с этими евреями водишься, нормальных людей мало что ли?». Очень хотелось сказать этим подонкам пару тёплых, но он или молчал или отшучивался. Чаще отшучивался — это работало вернее.

— А почему ты мне этого не сказала тогда, когда вы уезжали насовсем?

— Зачем?

— Ну-у, может быть, я бы тогда тоже задумался…

— О чём, об отъезде? Из-за того только, что ты бы узнал о своём настоящем происхождении?

— Но я тебя любил… очень…

— Видимо твоё очень оказалось не очень — ты ведь не решился сделать мне предложение, хотя и…

— Был твоим первым.

— Я не это имела ввиду.

— Но мы были слишком молоды… М-м-м… а если бы сделал, что тогда?

— Тогда или ты бы уехал с нами, или я бы осталась с тобой, но у тебя не хватило именно  этой самой хутцпы. Кстати хутцпа — только слово еврейское, а национальности у неё нет. Для американцев — это дерзость, кишка не тонка. В русском переводе это скорее  нахальство, но у тебя её не наблюдалось ни в какой интерпретации. Наступила пауза, после которой она добавила: — Хотя, если бы мне выпало идти по жизни так же легко, как тебе, скорее всего она бы не прорезалась и у меня.

Он понял, что последнее Рита сказала нехотя, отдавая дань интеллектуальной честности. Этот термин они изобрели в молодости, чтобы отличать способность не лгать — honestatem vulgaris — от способности осознать и открыто признать факты, какими бы неприятными они ни были — honestatem intellectualis.

— Не так уж легко, как ты думаешь, — немного обиделся он. — После вашего отъезда я был в полном раздрае, а после…. Какое это сейчас имеет значение. Знаешь, что важно: мне сорок один, тебе тридцать девять – мы ещё успеем родить сестричку моему Кольке и твоим близнецам. Ту, которую не позволили себе иметь двадцать лет назад. Несколько минут он слышал только молчание, а затем подавляемое всхлипывание.

— Ритка, родная, не плачь. Я согласен, я смалодушничал… и когда мы были совсем молоды, и когда ты приезжала в Москву, тоже — вот тебе мой honestatem intellectualis. Пауза длилась долго. — Но ты меня всё равно любишь, правда? — Мобильник вздохнул.

— Я никогда не смогла полюбить никого другого. Включая отца моих детей. Хотя долго и честно пыталась.

— То есть ты меня любишь от противного — просто потому что не смогла полюбить других? На этот раз он услышал тихий смех.

— Если я тебя люблю, какая тебе разница, почему я тебя люблю.

— Слушай, раз уж я оказался евреем, может поменять фамилию на Кантштейн? Ты давно предлагала. Гурвич, Кантштейн — какая разница… — Тихий смех повторился. Он  облегчённо вздохнул.

— Нет уж, твои родители этого не заслужили. Скажи, какой была твоя первая реакция, когда ты узнал, кто ты?

— Наверное, такой же, какой была бы твоя, если б тебе сказали, что ты дочь инопланетян. Шок, неверие, а потом… Ты понимаешь, когда я их увидел, — он запнулся, — то есть нас, на фотографии, во мне всколыхнулось что-то новое, совсем другое…

— Память поколений? Что-то генетическое?

— Возможно. Не знаю. Бывает ведь, что механизм работает долго и хорошо, даже если в нём недостаёт пары винтиков. Но когда эти недостающие винтики возвращают на место, лишь тогда механизм начинает функционировать, как задумано его творцами. Я испытал какую-то другую полноту. Я никогда не стану Гурвичем. Я Пакулов и останусь Пакуловым, но…, пусть в моём возрасте это и звучит парадоксально, более законченным что ли….

— Я рада это слышать, — он почувствовал по голосу, что она улыбается. — Я ведь ни с Гурвичем, ни с Кантштейном не знакома. Мне бы с Пакуловым разобраться.

— Я в тебя верю — разберёшься… Но ты не ответила на мой вопрос.

— А если мы не поженимся, — акцент на «не», — ты бы всё равно сюда переехал?

— Нет. Мой единственный стимулирующий фактор — это ты. Хочу остаток жизни провести с тобой.

— Но тогда, Борис Никитич, — её голос зазвенел едва сдерживаемым смехом. Как когда-то. — Вам придётся смириться с тем, что ни одну из ваших прекрасных фамилий я принять не смогу, поскольку это идёт вразрез с моими профессиональными интересами. Я известна миру как Doctor Kempinsky.

— Хорошо, мы будем держать от мира в секрете, что на самом деле Doctor Kempinsky это, — и тут он замурлыкал: «Девочка-крошка по имени Рита тихо играла с куском динамита….»

— Борька, перестань! — залилась смехом Рита.

— Продолжение помнишь?

— Конечно, помню…

Разговор продолжился до позднего утра.

Через неполных шесть месяцев, в середине ноября, в папке с надписью «Бостон» у Пакулова лежали два заграничных паспорта — его, с рабочей визой и мамин, с гостевой, распечатка заказа на два авиабилета до аэропорта Логан и приглашение из MIT прочитать курс лекций в качестве visiting Professor по его наделавшей немало шума работе «PPPP: Philosophy of Physics Physics of Philosophy». Когда полтора года назад он читал этот курс в МГУ, на его лекции невозможно было попасть.

Мама упорно сопротивлялась: Куда я, сынок, со своими болячками?

— Именно с болячками, мамочка. Бостон — город самой передовой медицины. Рита врач, к тому же известный — она тебя приведёт в такой порядок, бегать будешь.

— Боренька, золотко моё, а Коленька как же?

— У Коленьки есть наша квартира и бабушка Таня. Первый год отучится здесь в университете, а там решим. Захочет — переведётся в Бостон.

— Оставил бы ты меня. Поехал бы сам, осмотрелся…

— Мамочка, — отшучивался Пакулов, — еврейский сын, каковым я теперь являюсь, никогда не оставит свою русскую маму, потому что он её любит до самой смерти… и не до её, а до своей.

За три дня до отъезда он пришёл попрощаться с Колесниковыми, вернее с Лёлькой. Папа Колесников с Костей находились на каком-то из их заводов в Сибири, Саша в Кембридже, в Англии, а мадам Колесникова, чмокнув Пикулова в щёку и смахнув невольную слезу, вручила ему последний конверт и умчалась «на Петре» по своим косметическим делам. Она со подруги вели жестокую борьбу с природой за продление молодости и сохранение красоты. Табуны длинноногих юных хищниц устремляли свои алчные взгляды на их богатых мужей — так что приходилось держать круговую оборону.

Он постучал в дверь Лёлькиной комнаты.

— Это ты, Никитич? Заходи, — не дожидаясь ответа, пригласила Лёлька. Она знала, что он придёт. На ней были чёрные джинсы и голубая джинсовая рубашка, но что поразило  Пакулова — она сделала макияж. Его встретила, если не красавица, то очень милая  стройная девушка с длинными пепельно-русыми волосами, перекинутыми через плечо, и наивными фарфоровыми глазами серо-голубого цвета. Это при её-то уме вот и полагайся на внешность.

— Лёля, ты неотразима. — Он по привычке взял её за уши и чмокнул в нос. Но обычного её ответа — два хлопка его ладонями — не последовало.

— Красавица, богиня, ангел, ты чем-то расстроена?

— Ты ведь пришёл прощаться? Навсегда? — Её голос срывался от сдерживаемых слёз.

— Почему же навсегда? Я буду иногда приезжать и по работе, и просто так, повидаться.

— Но ведь вы с Ритой поженитесь, и ты не будешь больше здесь жить?

— Постоянно не буду.

— Никитич, — тут голос перешёл в шёпот, — ты ведь мой самый, самый главный…  учитель… и друг. Видно было, что ей трудно, но очень нужно высказаться. — Мне Ирка Коган рассказала, только, ты сам понимаешь, это очень большой секрет, что у неё уже был  секс, и ей было так противно, что её чуть не вырвало. А другие девчонки, — тут она безнадёжно махнула рукой, — про секс только шушукаются и хихикают, как дуры. Я хочу,  чтоб ты мне всё про это рассказал…. — Она сделала паузу, перевела дыхание и, опустив глаза, едва слышно прошептала, — и показал… если можно.

Пакулов растерялся. Перед ним стояла девочка, которую он знал, любил и воспитывал с  пелёнок, а с другой стороны девушка, просящая помощи в самом что ни на есть интимном.

— Лёлечка, ты сама такой замечательный исследователь, — начал мямлить он, — ты можешь найти много информации в Интернете, в книгах… а кое-что полезное и в хорошей художественной литературе.

Она на него так посмотрела, что ему стало не по себе.

— В Интернете, — сказала она вдруг окрепшим голосом, — одна порнуха…

— Порнография, — привычно поправил он.

— В энциклопедиях и специальной литературе — чистая физиология, а в романах, ты сам знаешь, если классика, то всё шито-крыто, а в современных в основном описания  способов и позиций. У нас уже у половины девчонок был секс, а я даже не знаю, как он чувствуется — нравится мне или нет. Ты вот уедешь, — чуть ли не выкрикнула она, — и мне даже поговорить не с кем. — Пакулов поскрёб затылок и покрутил головой. Не помогло. Чтоб собраться с мыслями, прошёлся по комнате. Затем остановился напротив девушки.

— Сядь, Элина.

— Во-первых, запомни, — твёрдо сказал он, — ты одарена и природой, и воспитанием, как мало кто в этом несправедливом мире. Тебе незачем равняться на девчонок, которые  спешат с кем-то переспать, будь то из любопытства к процессу, или следуя глупой моде, или чтоб обратить на себя внимание. Твою Ирку стошнило не зря: секс без любви, в лучшем случае, женщин разочаровывает, но куда чаще вызывает отвращение.

Не жалея времени и красноречия, Пакулов объяснял своей любимой воспитаннице, как ущербна мораль общества, которое отделяет секс от любви и воспроизведения рода, в то время как человек только тогда и счастлив, когда все три компонента слиты воедино. Как опустошителен для души секс, который превратили в модное времяпрепровождение современной молодёжи или, что ещё хуже, в товар, в разменную монету.

— И поверь мне, — уже с меньшим пафосом произнёс он, — интимные отношения с любимым человеком будут тебя окрылять — ты будешь чувствовать себя богиней; секс, с кем попало вызовет брезгливость к самой себе, и надолго.

— Но у меня нет любимого человека… кроме тебя, — тихо возразила девочка.

— Вот потому что нет, ты и перепутала нашу с тобой любовь, с той, которая ещё придёт. Мы с тобой любим друг друга совсем по-иному. Ты — моё лучшее произведение: моя Галатея, моя Лиза Дулиттл, только в детском исполнении. А я для тебя — предмет  восхищения и даже поклонения, потому что я старше, опытней, больше знаю и умею…. Я для тебя авторитет на пьедестале, своего рода памятник Пушкину.

С этими словами Пензёнков взгромоздился на стул, заложил правую руку за борт пиджака, левую убрал за спину и, наклонив голову, встал в позу знаменитого памятника. Лёля невольно рассмеялась, но вскоре снова погрустнела.

— Никитич, я буду по тебе очень скучать… очень.

— Я тоже, — признался Пакулов. — Но если захочешь, ты можешь через два года приехать учиться в Бостон, в Гарвард.

— Ты думаешь, я смогу?

— Лёля, ты всё можешь, если захочешь — ты сама это знаешь.

Девочка кивнула.

— И ещё… ты мне помогла, наверное, больше, чем я тебе за все эти годы. Ты мне помогла  разобраться в самом себе. По-настоящему. А где, кстати, твой реферат?

Лёлька подошла к столу и вытащила из-под кипы бумаг, книг и дисков тонкую синюю папку. Пакулов открыл её и прочёл название «Русские богатыри — кто они? Факты и мифы в русских былинах. Исследование ученицы восьмого класса Элины Колесниковой».

— Я почитаю и сделаю пометки, а вернёт тебе папку мой Колька. Мы, конечно, можем обменяться мнениями и по электронной почте, но мне важно, чтобы он эту работу тоже прочёл, и чтобы ты ему рассказала всё то, что в неё не включено. Я его предупрежу, чтобы отнёсся серьёзно и выслушал тебя внимательно. Это важно для его будущего.

— Ты какими-то загадками разговариваешь, — удивилась Лёлька.

— Мне самому ещё надо кое в чём разобраться. А когда разберусь, я тебе всё объясню. И Коле тоже. Проводишь меня?

Пакулов и Лёлька вышли на крыльцо. От осенней желтизны остались редкие, дрожащие на ветру листья.

— Посмотри, деревья стоят голые, а всё равно красота. — Пакулов обнял девочку за плечи.

— Ты будешь по нас скучать?

— Теперь принято говорить по нам. Конечно, буду.

— А по Москве?

— Тоже буду. — Он повернул Лёльку к себе, взял за оба уха и поцеловал сначала в нос, а потом в обе щеки. Спасибо тебе, Элина. Ты самая замечательная девоч… девушка на свете. Заруби себе это на своём прелестном носике.

— Это тебе спасибо, — она обняла своего наставника за шею и заплакала, уткнувшись в его плечо. — За всё, — добавила она, отстраняясь. — Как ты думаешь, если я приеду, я понравлюсь твоей Рите?

— Я не думаю, я знаю — очень понравишься. А если нам с Ритой повезёт, может мы тебя  лет через пять наймём наставницей нашей малышки, а? Будешь у нас подрабатывать, как я у вас. Как тебе такая перспектива?

Лёлька провела пальцем под глазами и улыбнулась.

— Нравится.

Пакулов сел в свою заляпанную подмосковной грязью Тойоту. Всё время, пока он разворачивался, чтобы выехать на улицу, он видел в зеркале стоящую на крыльце девушку, зябко обхватившую себя руками и напряжённо глядящую ему вслед. Услужливая память тут же подбросила, Заслонивши тебя от простуды, я подумаю: Боже всевышний! Я тебя никогда не забуду. Я тебя никогда не увижу.

Print Friendly, PDF & Email

8 комментариев для “Фреда Калин: Никитич

  1. Не Христос с палочкой, а Христос пяточками и говорила это не бабушка , а дедушка после принятия на грудь хороший стопки. Мелочь , но если пишешь, то знать надо о чем.

    1. Ни о Вашем, ни о каком-либо другом дедушке ничего не знаю, но бабушка моей подруги говорила: Как Христос с палочкой прошёлся. Унас с Вами разные первоисточники.

  2. Может быть, автору стоит попробовать себя в детской литературе? Взрослому человеку читать такое, на мой взгляд, как-то неловко.

  3. Просто образцовое учебное пособие на тему: «Дурной Вкус в Дамском Романе». Второго такого набора дешевых штампов даже и не припомню.

  4. Дорогая Фреда!Потрясающе,нет слов! Начинал читать с прохладцей,а потом захватило и как по осыпи в горах, полетел вниз и до конца рассказа на одном дыхании.Спасибо!Буду ждать ещё публикаций в журнале Семь Искусств.

  5. Сентиментально, душещипательно. Над вымыслом слезами обольюсь.
    Небольшой ликбез:
    1. «… А они именно то и делают, что льют да штампуют. …»
    Оконечная фаза металлургического производства — литье и/или прокат.
    Штамповка (горячая и холодная) является частью машиностроительного производства.

    2. «…Его пригласили обучать и воспитывать «митрофанушку» Костю, когда он только что закончил МФТИ и «зверски» нуждался в деньгах. …»
    Надеюсь, понятно, о чём я тоскую.

    3. «… в единственной тогда действовавшей синагоге, в Марьинской роще….»
    Автор — не москвичка.

  6. Дорогая Фреда!Потрясающе,нет слов! Начинал читать с прохладцей,а потом захватило и как по осыпи в горах, полетел вниз и до конца рассказа на одном дыхании.Спасибо!Буду ждать ещё публикаций в журнале Семь Искусств.

  7. После двух-трех абзацев рассказа становится ясным, о чем пойдет речь. Дальше можно не читать.

Обсуждение закрыто.