Маркс Тартаковский: Свидетель времени — IV

Loading

Теперь понимаю: совесть — это инстинкт, это — врождённое. Мне было непереносимо СТЫДНО мучить своей образованностью стоявших передо мной и без того измученных людей

СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — IV

Мои университеты.

Маркс Тартаковский

1.
Первая моя основательная любовь была такой нелепой, что и вспоминать её даже противно. И кончилась, слава богу, ничем. Потеряны, однако, полтора года учёбы на философском факультете Киевского университета, откуда меня с большой помпой выперли. И тоже слава богу. При большом стечении народа — в актовом зале, так что есть о чём вспомнить. Она, Валя Алонова, подавала документы на этот философский — так что я забрал свои с географического, куда собирался поступать. Так как противно — буду совсем краток.

Питала ли она к кому-то какие-то чувства? Не думаю. Ко мне, во всяком случае, нет. Но пригласила однажды — для прикидки — придти к ней, показаться родителям. Дала адрес. Был удостоен.
Дом, саму улицу на Печерске, верхнем, аристократическом районе Киева, нашёл не сразу. Когда всё же нашёл, представить не мог, что это вот её дом — почти впритык справа от огромного здания ЦК компартии Украины (теперь вместилище президента незалежной)…

При входе в заветный дом профессионально востроглазый человек не спросил даже кто я: был предупреждён и оценил сразу. В его беглой ухмылке отразился я весь — в потёртой курточке из несносимой ткани и стоптанных ботинках. В квартире с тяжёлыми гардинами на окнах меня встретила сановитая немолодая дама — то ли мамаша Вали, то ли бабушка. И тоже, похоже, оценила сразу. Валя была в глубине комнаты — кажется, у рояля. Молчала. Я был в ошеломлении. Разговор застрял на первых же фразах. Кто мои родители? Папа — слесарь завода имени Артёма. Сообщение было вопринято холодно и спокойно. Я понял, что пора уходить. Так и сделал.

На лекциях мне всегда казалось, что я был под прицелом её глаз. Хотя она вряд ли на меня обращала внимание. Но я всячески петушился — демонстрировал интеллект. «Случайность — лишь непознанная закономерность».» Выглядело бы неглупо, если бы я не прокомментировал процитированную деканом мысль основоположника марксизма: «История носила бы очень мистический характер, если бы случайности не играли никакой роли. Эти случайности входят, конечно, и сами составной частью в общий ход развития, уравновешиваясь другими случайностями».
Что и было предъявлено в списке других моих прегрешений при исключении в 1950 г. из университета.

2.
В актовом зале университета при публичном изгнании из комсомола и университета меня напористо защищали недавние фронтовики (на идеологическом ф-те — философском — они составляли едва ли не треть студентов). Аргумент был единственный: Тартаковский — мальчишка, щенок, жизни не знает. Подрастёт — поумнеет.

Видимо (подробностей не вспомню), тем же аргументом оперировал и единственный защищавший меня еврей — мой ровесник Миша Красовицкий (Михаил Езекиелевич — впоследствии д-р педагогических наук). Именно он, единственный, был вызываем в «Большой дом» (Короленко, 15), где его допрашивали по моему «делу». И не раз. Меня же вызвали «всего лишь» в загадочный «Особый отдел», располагавшийся в особняке по ул. Горького близ здания университета.
Глаза нашего профорга Эммы Курилко, передавшей мне «приглашение», были полны ужаса. Трагическим шопотом она назвала фамилию генерала, опекавшего наш университет — Елизаров.

Был ли он генералом, не знаю. Меня встретил человек в строгом штатском костюме, при галстуке, предложил сесть — чем сразу расположил к себе. Он подтвердил, что я исключён из университета и комсомола…
— Не исключайте из комсомола, очень прошу, — взмолился я.
— Решает коллектив, — возразил мой высокий собеседник. И тут же, не отвлекаясь на частности, задал мне совершенно неожиданный вопрос: не знаком ли я с какими-либо украинскими националистами, не вспомню ли подозрительных высказываний, не увлекался ли сам вздорными идеями…
— Но я же — еврей!
Собеседник несколько минут терпеливо посвятил рассказу об еврейских националистах, «служивших» Петлюре, Скоропадскому и Винниченко, даже (это слово он почему-то выделил интонацией) батьке Махно…
В продолжение разговора собеседник не спускал с меня глаз, а в голове моей в продолжении секунд бешено прокручивалось то, что займёт ниже несколько абзацев.

Дело в том, что среди дюжины (не больше: послевоенные годы!) моих одноклассников (украинская школа № 49 им. Павла Тычины на Тимофеевской ул.) были трое, как-то и не скрывавшие своих крайних предпочтений: Пронькин, Пидопличко и Хоменко. Хоменко позволял себе даже довольно хамские замечания на уроках, когда учителя в нашей национальной школе переходили иногда на более удобный им русский язык. Меня, единственного еврея в классе (и, похоже, в школе), все трое, как говорится, в упор не замечали; не вспомню, чтобы кто-то из них перекинулся со мной хоть словечком, не вспомню даже, чтобы взглянули на меня.

Уже студентами университета, они, как рассказывали мне, были осуждены на 15 лет (Пидопличко), Пронькин (державшийся на суде чрезвычайно дерзко) на 22 года и Хоменко на 7 лет (вроде бы сразу сломался и сотрудничал «с правосудием»).
Но это позже. Тогда же я остался в 9-м классе на второй год, они же окончили школу (Пидопличко с золотой медалью) и поступили в университет. Я их и не встречал больше.
И вот теперь, под бдительным оком собеседника, отделённого от меня лишь письменным столом, вспомнил. Они, по моим тогдашним понятиям, мерзавцы, явно презиравшие меня, вполне годились быть выданными «генералу», казавшемуся мне чрезвычайно симпатичным и чутким.

Но — что-то как бы щёлкнуло в моей голове…

Философ Анри Бергсон полагал, что инстинкт вернее, чем интеллект, ведёт человека (как, скажем, и муравья) к верному решению. Он, инстинкт, как бы отлит в формах (сработан по лекалам…) самой Природы.
И этот инстинкт — не предавай! — в одно мгновение подсказал решение, спасшее, в сущности, самую мою жизнь.
— Если бы я встретил таких врагов нашего народа (какого, прости господи?..), я бы сам пришёл к вам и всё рассказал.

Клянусь, в лице собеседника мелькнула саркастическая усмешка. Он знал, что я вру. В актовом зале при исключении присутствовал некий гад из райкома комсомола Асонов (фамилия точная), зачитавший защищавшим меня фронтовикам (в большинстве инвалидам) сказанное мной то ли в девятом, то ли даже в восьмом классе: «Мёртвые сраму не имут, но воняют страшно».
Эту глупость я выпалил на школьном уроке, посвящённом «Слову о полку Игореве». Мне тогда, умственному недомерку, фраза казалась чрезвычайно остроумной.
Я и забыл это происшествие — комсомольский деятель представил её как оскорбление героев только что прошедшей войны…

Всё это было, конечно, известно «генералу» — как и то, что я был соклассником националистов, не слишком скрывавших свои убеждения.
— Так… — в некотором раздумье произнёс он. Похоже, в его голове тоже что-то щёлкнуло. И он почти жестом позволил мне уйти.
Кажется, с перепугу я даже не попрощался.

В моей документальной повести «Как я провёл тем летом…» приводятся замечательные (так я думаю) стихи, услышанные прямо из уст автора — и сразу запавшие в душу. Этот человек, разносторонне талантливый, при сходном «собеседовании», решил разом отвязаться от «собеседника» и выпалил известное ему — очень немногое и даже невинное, чем вмиг подписал себе приговор: завербованный в стукачи («они» уже не отвязались), сломал свою жизнь.
Я безмерно благодарен спасительному инстинкту, в решающее мгновение щёлкнувшему в моей голове.
3.
Зависть сильно руководила мной в моей убогой юности. Зависть была не чёрной, а белой. Своему приятелю Володе Заморскому, рослому красивому парню, я не желал зла — просто, хотел быть таким, как он. По скромности, он не делился со мной своими успехами у девушек, но я понимал, что успехи были, а у меня их не было. Володя поступил в Киевский институт физкультуры, довольно скоро стал мастером спорта в академической гребле — и я возжелал того же.

К плаванию по природе я был не слишком пригоден. Университетский тренер Алексей Наумович Бесклубов советовал мне заняться борьбой или штангой. Но тяжёлая атлетика меня инстинктивно отвращала. Лёгкая атлетика тоже не годилась: ростом не вышел; для успехов в гимнастике (да и к плаванию) уже упустил годы…

После первого курса в университете подал документы в ВШТ, Высшую Школу тренеров, при инфизкульте; как-то смог всучить копию школьного Аттестата (об университете не заикался) — и был принят. И гонял весь год из университетского здания у Шевченковского парка по Красноармейской до Физкультурной улицы — километра полтора. Выматывался страшно, но был горд собой.
Когда «с позором», как полуофициально утверждалось, меня выставили из университета; Школа тренеров стала моим единственным прибежищем.
Куда бы я без неё делся.

Там я усердно специализировался в плавании, но привлёк внимание не столько успехами, сколько сломом незыблемой традиции. При плавании брассом голова для вдоха поднимается при гребке — разведении рук. Но в этот решающий для продвижения момент увеличивалось сопротивление воды. Вот и изобретён был изматывающий баттерфляй с проносом рук по воздуху — декоративный, по сути, практически неприменимый способ.
Я же попробовал делать мгновенный вдох при выведении рук вперёд. И Виктор Викторович Вржесневский, именитый тренер, тренировал меня только так.
Да, я сбросил несколько секунд на двухсотметровке, но этого было мало…

Я был занят собой — время же было ненастное. Солдаты-победители вернулись из европейских столиц с неугодными властям впечатлениями. По радио усиленно прокручивались песни — «не нужен мне берег турецкий, чужая земля не нужна», «хороша страна Болгария, а Россия лучше всех» т.п. Но кинозрители предпочитали «заграничную жизнь» — «трофейные фильмы», на худой конец итальянский неореализм. «Трофейные», по преимуществу американские фильмы, приносили существенную для властей кассовую выручку; отказаться от этого было трудно. Патриотизм подогревался псевдоисторической патетикой и борьбой с космополитизмом. Вдруг оказалось, что паровоз, электролампочку, радио и многое другое — даже велосипед (правда. деревянный), «самобеглую коляску», «изобрели в России».

Главными космополитами оказались евреи — особенно после недолгой посольской миссии Голды Меир. «Умные люди прислали нам глупую женщину» заметил Сталин — и, к сожалению, был прав…
Еврейская профессура, изгоняемая из престижных вузов, пристраивалась в непрестижных — в частности, в спортивных. Здесь возник даже избыток талантов; Советский Союз готовился впервые выступить на Олимпийских играх в Хельсинки (1952 г.) — и спорту уделялось повышенное внимание. У нас преподавали физиолог Владимир Вениаминович Фролькис (профессор, впоследствии — академик), анатом Александр Борисович Сирота, готовый, кажется, самого меня препарировать — за то, что на занятиях в анатомичке я категорически отказывался препарировать заформалиненную «Машу» (наколка на руке).
Увы, это было сверх моих сил…4.
Окончил ВШТ, однако, с «красным дипломом»; послан был, однако, после окончания в Херсон, где крытого бассейна не было, а детская водная станция по чьим-то странным соображениям размещалась на абсолютно безлюдной левой стороне Днепра. В плоскодонную барку набивалось десятка два ребятишек; на вёслах я перевозил их через реку. Вёслами управлялся умело, но даже небольшая волна перехлёстывала через низкие борта — и сами дети вычёрпывали воду совком и просто горстями. Почти всякое такое путешествие было опасным. При сильном ветре я лавировал, стараясь не подставляться волне бортом.
Жаловаться было некому. Директор ДСШ Раймонд Людвигович Коссаковский, беспечнейший из смертных, был уверен: раз до сих пор ничего не случилось, не случится и в будущем.

Раймонд, продукт гордого шляхтича и швеи-болгарки, был старше меня лет на пять. Популярнейшая фигура в городе; тренировал прыгунов в воду и отзывался на прозвище Каскад.
По его инициативе мы снимали общую комнату на Забалке, окраине Херсона. Он нуждался в моей опеке, когда бывал в пьяном загуле. Приходилось видеть, как иной раз озабоченно давил головку члена, удивляясь:
— Бабы разные, а триппер всё тот же…
Во всех прочих отношениях был замечательным товарищем.

Вышка для прыжков была у причальной стенки яхт-клуба почти в центре города. Я здесь тренировал ребят постарше — из ЮСШ. Ума не приложу — кому понадобилось тренировать детей ДСШ по другую сторону Днепра, где почти от кромки берега начинались дремучие плавни. На ялике я, в поисках приключений, забрался в какую-то из проток, по берегам сплошь заросшую камышом, осокой, рогозом, нависшими над самой водой ивами; свернул в другую протоку, потом ещё в одну — пока вконец не заплутал. Вокруг только птичий гомон и редкие всплески рыб…
Едва выбрался уже в темноте из этого зелёного ада к речному руслу, и больше таких экспериментов не предпринимал.

Здесь на пустынном берегу меня ждало гораздо более опасное приключение.
В один из дней во время занятий на водной станции стал крутиться какой-то парень лет двадцати пяти — пьяный вдрызг. Вероятно из большого села Чернобаевка, километрах в пяти от реки…
— Ой, жид! — удивился он. — В войну немцы не всех вас повывели?
Я не посмел ввязываться в драку: пьяный был гораздо крупнее меня. И ребятишки мои были в реке: я поминутно пересчитывал их по головам, готовый тут же прыгнуть в воду в случае недостачи.
Он всё крутился вокруг, давал мне советы…

Наконец, куда-то исчез — и я вздохнул свободнее.
Тут-то из воды закричали:
— Тонет! Тонет!
На реке, едва ли не на самой стремнине, молча выныривал, бесполезно взмахивая руками и опять погружаясь, этот пьяница…
У меня потемнело в глазах — и не метафорически, как принято выражаться, но буквально. Я знал, как ведёт себя утопающий — тем более, здоровенный парень вдрызг пьяный. Если я сам бы его заметил, предпочёл бы промолчать и отвернуться — тем более, что и сам он не издавал ни звука. Но уже были свидетели. И мне, спортивному тренеру, грозило бы обвинение: «неоказание помощи, оставление в опасности»…

Барка была, как обычно, общими усилиями — моими и ребятишек, которые были сейчас в воде, вытащена на отмель метрах в двухстах отвсюда.
Я забежал по мелководью на глубину и поплыл в тщетной надежде, что ситуация завершится без меня. Но пьяный держался удивительно стойко, и, едва я коснулся его, тут же влип в меня всем телом, как это всегда бывает. Как-то высвободившись, я поднырнул под него, рассчитывая ухватить его сзади — но он оказался вёртким и буквально облеплял меня и руками, и ногами. Я опять нырнул под него, но, в панике, не на вдохе, а на выдохе, и сам едва вынырнул…

Теперь я старался не приближаясь вплотную, подталкивать его к берегу. Это удавалось. Потом всё-таки смог ухватить его сзади, положить на спину, сомкнутыми под его подбородком руками приподнять из воды его голову. Он судорожно задышал, несколько успокоясь; или, может быть, выбившись из сил…
Тут-то и подплыла барка с десятком ребят постарше, которым удалось столкнуть её на воду…

Выбравшись на берег, я тут же пересчитал по головам своих подопечных. Босой ногой перевернул утопленника на бок — и, испытывая ненависть и отвращение, ногой же выдавил из него воду и рвоту. Потом оставил (не скрою, мне его судьба была безразлична) и заставил себя, по возможности, не проявляя волнения, продолжить тренировку…
Когда, наконец, вернулся к спасённому, его уже не было. Штаны и рубаха, валявшиеся поодаль, тоже исчезли. Оклемался подлец — и убежал…
Важный для меня урок жизни.

5.
С октября всю зиму я вёл акробатику (какое-то её подобие) в полуразрушенном кафедральном соборе «времён Очакова и покоренья Крыма», превращённом в спортивный зал. Рядом тренировались три гимнастки (всегда только они) — долговязая Бантыш, хорошенькая Княгницкая и ослепительная (в моих глазах) Лариса Дирий. Тренировал их директор ЮСШ Михаил Афанасьевич Сотниченко. Фронтовик, уже за сорок, небольшого роста, довольно хлипкий с виду; я никогда не видел, чтобы он что-то демонстрировал на снарядах. Он и без непосредственного показа умел объяснить сложнейшие движения словами и жестами. И мгновенно реагировал при страховке…

Лариса Дирий (позднее в замужестве — Латынина) — обладательница впоследствии 18-ти олимпийских медалей. (Больше только у американского пловца Майкла Фелпса)…
Что и говорить — я был влюблён в Ларису. Я бывал опьянён одним её присутствием — и мне как-то не приходило в голову впитывать тренерскую премудрость. Сотниченко только испуганно ахал, когда мои подопечные исполняли корявые фляки и сальто. Советовал, учитывая мою в этом беграмотность, ограничиться кувырками.
— Целее будем, — говорил он, имея в виду прежде всего себя.

Как-то в его присутствии я сам скрутил с высокой бетонной стенки яхт-клуба неудачное сальто назад — Михаил Афанасьевич буквально взбеленился. Минут двадцать всё выговаривал мне, крутя перед моим носом пальцем, сколько пришлось бы ему, руководителю, отсидеть за решёткой, если бы я в эту стенку врезался головой…

Вечерами заглядывал я в литобъединение при редакции областной газеты. Человек пять — вдвое, даже втрое старше меня, одних и тех же, очень серьёзно обсуждали одно и то же — взаимные «творческие успехи». Помню только, что кто-то писал (написал и даже издал) повесть об армянской девочке (не будучи армянином и, кажется, даже не побывав в Армении)…

Я, возможно, выглядел здесь «подающим надежды». Сочувствовали моему бедственному положению: осенью и зимой мои учебные часы сокращены были до минимума. Один из этой скромной «интеллектуальной когорты» — председатель областного Общества по распространению политических и научных знаний (кажется, так и называлось) Белоконь (имя-отчество не вспомню), узнав, что я учился на философском факультете (о скандальном исключении из университета я, понятно, умолчал) предложил мне проехаться с лекцией по сельским районам — подзаработать.
Ну, ещё бы!..

Лекция казалась тогда актуальнейшей: «Марксизм и вопросы языкознания»!
Почему Сталин обратился к этому вопросу — никому не ведомо. Но работа выглядела и выглядит не более чем нормально мировоззренческой. Даже несколько прогрессивной, как я теперь понимаю. Как и за 20 лет до того, критикуя историка М.Н. Покровского за «антимарксизм и вульгарный социологизм», вождь и в данном случае крыл «марризм» примерно за то же. Ну, взглянем открытыми глазами, — что же тут коварного:
«Язык порожден не тем или иным базисом, старым или новым базисом внутри данного общества, а всем ходом истории общества и истории базисов в течение веков. Он создан не одним каким-нибудь классом, а всем обществом, всеми классами общества, усилиями сотен поколений. Он создан для удовлетворения нужд не одного какого-либо класса, а всего общества, всех классов общества. Именно поэтому он создан как единый для общества и общий для всех членов общества общенародный язык. Ввиду этого служебная роль языка как средства общения людей состоит не в том, чтобы обслуживать один класс в ущерб другим классам, а в том, чтобы одинаково обслуживать все общество, все классы общества. Эти собственно и объясняется, что язык может одинаково обслуживать как старый, умирающий строй, так и новый, подымающийся строй, как старый базис, так и новый, как эксплуататоров, так и эксплуатируемых».

Ну, схематично, ну, поверхностно, ну, суконным языком, полным тавтологий, — но этого-то я тогда и не понимал. Да и незачем было.
Написал подробные тезисы. Выучил текст вождя едва ли не наизусть…

Выехал (не вспомню, каким образом) в северные районы Херсонской области. Помнится, в Воронцовский и Александровский. В первом же селе обратился к какому-то «председателю», предъявил командировочный лист, заметно испугавший его. «Организуем» — пообещал он.
И вот вечером в каком-то сарае (может быть в свинарнике или телятнике, где вся скотина передохла) выступал я перед двумя-тремя десятками перепуганных обтёрханных стариков, баб и покорно молчащих детишек.
Публика стояла передо мной. Табурет был единственный — для докладчика. Чувствуя комок в горле, я кое-как, минут в двадцать, довершил своё выступление.

Командировочный лист был подписан заранее — и я поспешил дальше. Повторилось то же. Мне показалось даже, что и лица передо мной были те же. Выражение на них было уж точно тем же — покорно испуганным…
Я тут же прервал свой поучительный вояж и вернулся пред разгневанные (и тоже испуганные!) очи Председателя Общества по распространению.
— Что же ты со мной делаешь!.. — едва не заламывая руки твердил он.
Я и сам не понимал, что же это со мной произошло.

Теперь понимаю: совесть — это инстинкт, это — врождённое. Мне было непереносимо СТЫДНО мучить своей образованностью стоявших передо мной и без того измученных людей

Print Friendly, PDF & Email

10 комментариев для “Маркс Тартаковский: Свидетель времени — IV

  1. Ася Крамер:
    17.03.2022 в 04:31
    Потому что Николай Марр, чересчур увлекшись языкознанием, «попутал берега» и нашел несомненное родство грузинского и древнееврейского языков. Последний он предусмотрительно называл «яфетическим» (дескать, от Иафета, а не от Сима!), но это ему мало помогло!
    ______________________________
    Вот бы Марр удивился, услышав вас, Ася. Потому что вы правы только отчасти. Да Марр никогда и не прибегал к эвфемизмам:
    «…термин «яфетический», название, взятое нами из Библии и условное, выбранное потому, что учение об яфетических языках началось с установления родства яфетических языков с семитическими, т.е. арабским, еврейским, эфиопским или абиссинским, многочисленными арамейскими, в числе их сирийским и ассирийским клинописным в Месопотамии. … Ничего реального это название само по себе не вносит…в частности под «яфетическим» понимается не то положение, которое вытекало бы из библейского родословия носителя этого названия, а то положение, которое выясняется из определения природы и особенностей тех языков, которые так нами названы и которые раньше никак не были определены – им не находили в семье человеческих языков никакого места»(Марр)

  2. Превосходно написано! Легко, интересно. Талантливо. Спасибо.
    (И меня вы уже поблагодарили, хотя предыдущий отзыв был не мой, а Инны Ослон).
    Маленькая реплика. Вот вы пишете:
    «Лекция казалась тогда актуальнейшей: «Марксизм и вопросы языкознания»!
Почему Сталин обратился к этому вопросу — никому не ведомо.»
    Почему же не ведомо. Очень даже ведомо!
    Потому что Николай Марр, чересчур увлекшись языкознанием, «попутал берега» и нашел несомненное родство грузинского и древнееврейского языков. Последний он предусмотрительно называл «яфетическим» (дескать, от Иафета, а не от Сима!), но это ему мало помогло!

  3. Мемуары – сильный вид литературы. Открытая и ответственная перед читателем. Она позволяет читателю предположить убеждения автора. Такова эта публикация. Сильные слова автора: «стыдно мучить своей образованностью стоявших передо мной и без того измученных людей» я понял так: «стыдно мучить своей случайной властью стоявших передо мной и без того измученных людей».

  4. Дорогой Маркс! Ваша история с лекцией напомнила мне анекдот тех времен. В колхоз приехал лектор по научному коммунизму и стал рассказывать о Гегеле. Пара мужичков вышли из клуба покурить. в это время подъехал секретарь райкома и спрашивает:
    — Что тут вас?
    — Так суд идет.
    — А кого судят?
    — Какого-то Гегелева.
    — А за что?
    — Известно за что: колхозное зерно в мякине прятал.

    1. Мой отец отказался вернуться в школу учителем математики — потому что политизация и ложь присутствовали и в такой профессии. Слава богу, не был членом партии. Это спасало.
      В заводском цехе требовалась работа — и это всё.

  5. Маркс Самойлович, Вы очень увлекательно рассказываете — не остановиться.
    Кстати, не выходила ли у Вас небольшая книжка в 70-е годы, в мягкой обложке? (Может быть, «Человек — венец эволюции»). Почему-то я помню, как мой папа принес ее домой. Я ее читала или просматривала, но по возрасту не очень заинтересовалась. Но, возможно, это была какая-то другая книжка.

    1. Уважаемая Ася, во первых — спасибо за внимание. Да, это моя книжка, принесшая мне отчасти горечь — потому что изданная совершенно фантастическим тиражом затмила другие. Так что в Сети упоминается обычно только эта.

Добавить комментарий для Беленькая Инна Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.