Маркс Тартаковский: Свидетель времени — V

 938 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Вернулся пока что во двор Дома Герцена, где у всех царило самое фривольное настроение. По слухам (а они, похоже, были верны) творческий конкурс — был решающим обстоятельством. Пропустили ровно столько, сколько и намечено было принять в этом элитном институте; для иногородних — с учётом койкомест в общежитии.

СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — V

Голый на ветру.

Маркс Тартаковский

I.
Сам я тогда терялся в догадках. Кое-что позднее объяснил мне отец. Оказывается, Сталин, поддержавший в ООН (устами Громыко) образование Израиля, вооруживший (с чехословацких арсеналов) скудную израильскую армию, разгромившую, однако, навалившиеся отовсюду арабские армии , что выглядело сюрпризом (но не для Сталина), — так вот, в главном он, мудрейший из мудрых, промахнулся. Или так ему показалось. Израиль, взвесив экономические перспективы, прислонился не к Советскому Союзу, а к Соединённым Штатам. Наверное, это можно было осуществить дипломатичнее. И не посылать в Москву первым послом Израиля американскую даму, ни бельмеса не понимавшую по-русски, не разобравшуюся толком, куда она попала.
«Умные люди прислали нам глупую женщину» — Сталин, к несчастью, был прав. Я уже как-то упоминал об этом.

— Среди нас, евреев, не нашлось грамотея, говорящего по-русски и знающего порядки в нашей стране, — ехидно пояснил папа.
В подробности вдаваться не стал.

К очередной зиме в херсонском комитете физкультуры сократили мою должность. Я был свободен до следующего плавательного сезона. Логика была понятна: в городе без крытого бассейна тренер по плаванию в бессезонье не нужен — я, к примеру, вёл какую-то безграмотную самодеятельную акробатику. Вот только при сокращении не учитывалось то, что мне ежедневно надо было питаться. За снимаемую совместно комнату Раймонд Коссаковский, начальник мой (директор спортшколы) и приятель, готов был платить сам, — но не кормить же меня…
Я вернулся в Киев.

Ничуть не соотнося себя с героическим Израилем, не мог понять, почему никак не могу найти работу. В единственном тогда в городе крытом бассейне (25-тиметровом) рассчитывать на что-либо не приходилось. Мне годилась тогда хоть какая-то работа…
В Прилуках Черниговской области (в своих поисках безбилетником скитался по Украине) мне предложили вдруг «руководящую должность» — директора спортшколы на полставки — рублей на сорок. Из них я оплачивал жильё в какой-то хибаре, которое делил с хозяйкой — одинокой женщиной, ещё не старой, но наглядно раздавленной жизнью. Она, видимо, и жила только на эти получаемые от меня ежемесячно 15 рублей. От неё прямо-таки исходила тоска — въевшаяся, бессловесная. Как-то урывками, едва разбирая произнесённое, я узнал, что у неё была большая семья — и детки были, и муж-добытчик. «Усiх поморено…“
Я и сам в раннем детстве был косвенным свидетелем голодомора, не понимая, что происходит, и напрочь позабыв то, что видел. Предложил, сочувствуя, платить за жильё на пятёрку больше — она восприняла моё благодеяние как-то равнодушно — «Та нащо?..» — без какой либо благодарности.

Слякоть, непролазная грязь, почти безлюдье на улицах послевоенного местечка — прежде наполовину еврейского… Такой была здесь глубокая осень и зима, переходившая в беспросветный 1952-й год.

«Спортшкола» в райцентре была только казённым атрибутом, какой-то бумажкой в облцентре, Чернигове, — наподобие (если забыть о масштабе) непременной национальной оперы в Ашхабаде. В местной школе даже спортзала не было. Со своим полуторадесятком ребят я проводил какую-то бессмысленную физзарядку на школьном дворе. Вскоре не осталось и трети от состава группы…
Зарплата, однако, приходила регулярно. Моё безделье внушало мне не только муки совести, но и некоторое беспокойство. Любая инспекция обнаружила бы, что деньги — вот эти 40 рэ — получаемы зря…

2.
…Спустя почти пятнадцать лет, осенью 1966-м года, в моё пользование был предоставлен отдельный кабинет в редакции «Литературной газеты» (тогда ещё на Цветном больваре). В течение месяца-полутора изо дня в день я разгуливал по нему, размышляя, что бы мне предпринять. Т.е. задание у меня было — взять интервью у ведущих советских писателей: с чем, с какими творческими замыслами собираются они встретить наступающий юбилейный год? С этим вопросом я позвонил первому же в предоставленном мне списке корифеев — поэту Николаю Грибачёву. Предварительно познакомился с биографией персонажа: лауреат Ленинской и Сталинских премий, секретарь правления Союза писателей, кандидат в члены ЦК КПСС — «чего уж боле»?
Стихов Грибачёва читать как-то не довелось…

Но это, последнее, не сыграло как раз никакой роли. Разговор был коротким. Мой вопрос поэт-лауреат прервал на полуслове:
— Ишь, куда уже залетели — в юбилейный год! Я ещё и с этим, неюбилейным, не рассчитался.

Больше к этому списку я не возвращался. Принялся думать, расхаживая по своему кабинету, попивая кофе из редакционного кафе. (Никогда больше не пил столько кофе). Никто не беспокоил — неделю, вторую, третью. Забеспокоился я сам. Заглянул к завотделом Борису Галанову. Он холодно спросил:
— Я дал вам это задание? Обращайтесь в секретариат.
Презрительная холодность была ошеломительной — потому что никто иной, как сам он, Борис Ефимович, удивлялся: как это я, автор опубликованной тогда популярной повести «Мокрые паруса», соглашаюсь на какую-то нудную (так и сказал) штатную должность…
— Женюсь.
— Ну, разве что…
Я пошёл объясниться к ответсекретарю Тертеряну. Попросил другое задание.
— Других писателей у меня для вас нет, — ответил он буквально фразой Сталина некогда секретарю СП Дмитрию Поликарпову. — У вас отдельный кабинет, чтобы собраться с мыслями. Мы вас не контролируем по мелочам. Подумайте — и решайте сами свои проблемы. Да, — как бы вспомнил он, — вы, кстати, ещё и не член Союза…

Членство в Союзе писателей мне настойчиво рекомендовал ещё Нолле-Кулешов, курировавший там «спортивную литературу» и добросердечно продвигавший мои очерки. В «Литгазете» же мне императивно предлагалось «собирать документы и подписи»…
Ситуация разрешилась моей юной женой самым неожиданным образом:
— Не суйся в это дерьмо! Проживём без них.

Не скрою: я был изумлён. Её отец-военюрист, мать — главбух крупного предприятия, дед-полковник, кандидат военных наук, даже бабка — все были партийные. Давали понять, что жениху не рады, — но всегда в пределах приличий: юдофобии не проявляли. Доставало того, что я был тогда почти вдвое старше их дочери… Да и мы, т.с. молодые, не юродствовали, не пытались обращать их в какую-то иную веру…
Тем неожиданнее была вот такая решимость Веры.

А в «Литгазете», как много позже объяснил мне Илья Суслов («Клуб 12 стульев»): была элементарная «проверка на вшивость». Эпоха ранняя брежневская; дозволялись вольности. Ведущие сотрудники уклонялись от казённых разнарядок со Старой площади. Но выполнять надо было. Меня готовили для конкретных пропагандистских ситуаций. Оттого-то и кабинет отдельный (в других по два сотрудника), и допуск в спецбуфет, и зарплата что называется «приличная».
«Сладкая жизнь». Но — безвылазная.

Сработал, однако, как это со мной бывало, спасительный инстинкт. Я подал на увольнение.
Вот так же я поступил и за пятнадцать лет до того — в Прилуках.

3.
И опять скитания по Киеву в поисках работы — хотя кое-где даже объявления видел: «Требуется…»
По одному такому объявлению зашёл в отдел кадров какого-то завода на Куренёвке, окраине города, с твёрдым намерением — не отступать. Всё, как везде: мордатый кадровик сидит — я стою, я к нему на «вы» — он мне тыкает…
— У вас объявление: «Требуются ученики слесаря»…

Тут бы маленькое отступление. Мой отец, слесарь по ремонту станков киевского завода им. Артёма (п/я 50). И голубая мечта в наступившее лихолетье: сын (т.е. я) — слесарь-инструментальщик. Надёжная нужнейшая профессия. Ещё бы лучше — слесарь-лекальщик. Но это уже что-то запредельное.
Для начала требовалось заручиться самой распространённой профессией рядового слесаря…
Вот я и стоял перед светлым взором дымящего «беломором» начкадрами — крупного мужика с орденской планкой на пиджаке.
Смотрим: я на него — он на меня…

Неожиданно он встал, прямо на пол выплюнул окурок, вышел из-за стола, нависнув надо мной.
— Ну, нет места — поверь! Ну, не подумай, что я это из-за этого…
Он запутался и поперхнулся.
— Но ведь пишется (я указал за дверь): требуются.
— Месяц назад — требовалось. А щит стационарный — не стереть. Я понимаю, заклею — недоработка, ты извини…

Я ушёл, так и не поняв тогда, что же он имел в виду: «…не подумай, что из-за этого»? Из-за чего — «этого»?..

4.
Может, оттого тогда я слегка витал в мире грёз, что был безнадёжно влюблён в Ларису Дирий (позднее — Латынина, великая гимнастка). В Херсоне я вёл зимой свою бездарную акробатику в том же зале, где тренировалась она, — и теперь хотел как-то напомнить ей о себе. Но как? Я даже адреса её не знал…
Я перебирал скудные воспоминания о наших пересечениях под куполом ободранного собора «времён Очакова и покоренья Крыма», превращённого в убогий спортзал, попытался записать немногое, что вспомнил. О! мои чувства так обильно расцвечивали это немногое, что в один из вечеров оно разрослось в некое повествование. Перечитал — где-то выправил — что-то сократил…

Но надо было решать более сложную задачу. Кантовская «вещь в себе» меня никак не устраивала (изгнанный с философского факультета я был знаком с высокой терминологией). Нужна была публикация. Для чего как минимум, — чтобы машинистка перепечатала мой корявый рукописный текст. Потратиться на это было уже не под силу…
Отнёс рукопись в редакцию «Радянського спорта» — через дорогу от актового зала университета, где за несколько лет до того состоялось моё исключение…
— Приймаемо лише на мовi, — скучно сказал мне редактор, едва взглянув на текст.
Ну, для второгодника киевской школы № 49 с украинским языком обучения это не составило труда. Я появился на следующий же день — и тот же сотрудник, изумлённо взглянув на меня и не заикнувшись о необходимости перепечатать рукопись, принялся разбирать написанное…
Сесть не предложил — и я стоял едва ли не на вытяжку: всё-таки, это был первый мой журналистский заход.
Редактор, наконец, дочитал и произнёс внятно по-русски:
— Годится. Ставим.
Не помню, попрощался ли я.

Эпопея с публикацией моего первого очерка удивительно совпала с духом времени. «Влюблённый антропос» — я прямо-таки захлёбывался восторгом. Рассказывают, что Сталин, прочитав в только что доставленном номере «Нового мира» первую главу повести неизвестного автора Юрия Трифонова «Студенты», тут же справился по телефону: не сын ли «того Трифонова». Оказалось, «того самого» — большевика ленинской когорты, Председателя Военной коллегии Верховного суда, расстрелянного как раз за десять лет до написания сыном своей повести. Вождь тут же включил автора в список лауреатов Сталинской премии. «Ну, подрасстреляли кой-кого… А жизнь ведь не стала хуже — напротив: “И вот он идет по Москве… Июльское солнце плавит укатанный уличный асфальт. Здесь он кажется синим, а дальше, впереди, серебристо блестит под солнцем — будто натертый мелом. Дома слева отбрасывают на асфальт короткую густую тень, а дома справа залиты солнцем. Окна их ослепительно пылают, и отражения этих пылающих окон лежат на теневой стороне улицы зыбкими световыми пятнами.
Из-за угла выползает громадный голубой жук с раскрытыми водяными крыльями. В каждом крыле, сотканном из миллиардов брызг, переливается радуга. Асфальт влажно чернеет и дымится, а дождь на колесах медленно ползет дальше, распространяя вокруг себя облако прохлады. Москва. Он идет по Москве! Здесь все знакомо и незабываемо с детства…“»
Далее можно было ожидать — о счастливом сталинском детстве в правительственном Доме на набережной… Но и без него такое свидетельство ТАКОГО автора дорогого стоило.
С моим очеркишком всё, разумеется, было намного проще. Были небольшие сокращения, какая-то устраивавшая меня редакторская вставка…
Потребовалось выбрать себе псевдоним. Это-то мне и в голову не приходило. Моя фамилия — ну, никак не годилась. Предлагались на выбор компромиссы:
— Пусть — «Самойленко». Вы ж как раз Самуилович.

«Самойленко» годилось бы, но чаемый адресат в Херсоне, взглянув на подпись, вряд ли догадался бы, от кого привет. Я решительно настаивал на собственной фамилии. В маленькой редакции республиканской спортивной газеты все уже, кажется, были «на ушах». Видели во мне чуть ли не врага народа. Ненавидели. Но я упирался из недели в неделю, не понимая, что происходит вокруг.

Между тем, происходило вот что. Бдительные органы раскрыли заговор врачей-вредителей, которые морили членов правительства — и заморили-таки лет пять назад и Жданова, и Щербакова. Ну, не могли эти вожди умереть сами собой, можно сказать, во цвете лет…
Вспомянуты были и разоблачённые некогда виновники в смерти основоположника «социалистического реализма»…

В средине января 53-го года в газетах появилось официальное сообщение, где как-то сам собой выделялся абзац: «Большинство участников террористической группы — Вовси, Б. Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и другие — были куплены американской разведкой. Они были завербованы филиалом американской разведки — международной еврейской буржуазно-националистической организацией „Джойнт“.
Мама вернулась со смены на своём заводике металлоизделий с ошеломительной новостью, сообщённой папе вполголоса на идиш:
— Говорят ИХ будут вешать прилюдно — на Красной площади…
— Это не ЕГО стиль, — буркнул папа по-русски, покосившись на меня.

…В редакции в какой-то из этих зловещих дней меня встретили вопросом в упор:
— Так ставим «Самойленко»?
— Нет! — сказал я.
Я шёл ва-банк, не подозревая о решающем козыре, уже свалившемся мне прямо в руки. Лариса Дирий была мельком упомянута во всесоюзном «Советском спорте» — и это было воспринято как вызов национальным чувствам редакторов «Радянського спорта». И очерк возник неожиданно на четвёртой полосе, подписанный фамилией автора.
Из Маркса я, правда, превратился в заурядного Марка, что меня вполне устраивало.
Только вот чаемой реакции заоблачной возлюбленной влюблённый антропос так и не дождался. Ни тогда, ни позже.

5.
Да и то того ли было? Сталин из потёмков Мавзолея меня, наконец, благословил. Вдруг (главное в моей жизни всегда происходило вдруг) прессо-сварочному цеху Киевского мотоциклетного завода понадобился рихтовщик.
— Что ж, тоже специальность, — резюмировал папа.
Под рихтовкой он понимал то, что и положено понимать. Тогда как мне было назначено зачищать на вращающемся абразиве швы и натёки после сварки мотоциклетных рам. Почему эту грубую примитивную операцию именовали рихтовкой я не выяснял.

Советский М-72 — копия немецкого тяжёлого военного мотоцикла BMW R71 — в свободную продажу тогда не поступал; квалифицировался в войсках как «бронетехника». Двухцилиндровый, четырёхскоростной и т.д. — меня все эти подробности не интересовали. Мне посейчас хотелось бы знать, сколько пудов весила сваренная рама, которую, поднимая её, как штангу, я вращал в руках, прикладывая поверхностями к вращающемуся, искрящему от прикосновений абразиву, зачищая узлы и натеки после сварки.
Не знаю, испытывают ли в общей сложности такие ежедневные нагрузки мастера-тяжелоатлеты. Сказать, что трудился в поте лица — ничего не сказать. Просыхал весь в поту на зимнем сквозняке этого грохочущего цеха, широко открытого с обеих сторон для въезда и выезда транспорта.

Душа в цеху не было. Возвращаясь со смены, у крана во дворе оттирал руки с въевшейся окалиной, плескал на спину и грудь ледяную воду, хоть как-то отмываясь от копоти. Проще было, понятно, весной и летом, привычнее — в следующую зиму (в третью я работал уже сверловщиком и на сборке двигателей)…
И как-то не простужался ни разу.

Во дворе, помывшись и растеревшись полотенцем, непременно подтягивался на балочной перемычке между бревенчатыми опорами, сохранявшими наш аварийный дом (Глубочица, 27) в вертикальном состоянии. Мой предшественник, упражнявшийся с рамами, уволился по инвалидности — «с проблемами позвоночника». С пониманием анатомии (после лекций и практикума в Школе тренеров) я воочию представлял, как сдвигаются от нагрузок позвонки, плющатся межпозвоночные диски, защемляются нервы. Я и во время обеденного перерыва выкраивал минуту, чтобы подтянуться на горизонтальной ветви каштана в заводском дворе. Зимой это было нелегко: ладони скользили по наледи. На меня смотрели с насмешкой и даже с подозрением — не псих ли…
Много лет спустя упражнения в висе, сохраняющие позвоночник и важнейшее нервное сплетение внутри него («змея кундалини») стали одними из базовых в моей системе оздоровления — АКМЕОЛОГИИ.

Усердие было замечено — и кем-то, наконец, оценено. К весне мне предложили замечательную синекуру. У печи обжига, похожей на термитник с полукруглым летком, пышащим жаром, воссел я на табуретке, совал на лопаточке в этот леток закопчённые металлические сеточки — маслофильтры и вытаскивал анодированные, покрытые серебристой оксидной плёнкой.
Чувствовал себя в первый день как на курорте (где никогда — ни до, ни после не был) — пока под конец смены на полу возле табуретки не обнаружил откуда-то взявшуюся бутылку молока. Осведомился — кому сколько обязан. Оказалось: бесплатное молоко за производственную вредность.

Я и не сразу понял, в чём здесь вредность. Кисленький запах, выходивший из летка, ничуть мне не мешал. Я курил тогда дешёвейшие махорочные сигареты — куда более едкие. Но сама эта бесплатная бутылка всерьёз обеспокоила. Я постарался дышать как-то иначе, через раз, — тем глубже и опаснее казались глубокие вдохи…
Папа выслушал меня, вздохнул и спросил:
— У тебя есть выбор?
К изумлению бригадира (помнится — Мищенко) я вернулся ворочать пудовые рамы.

Но не всё так уж было безнадёжно. С удивительным постоянством из месяца в месяц первые дней двадцать — более полумесяца! — цех бывал в простое. Где-то чего-то какой-то «недокомплект». Не вникая в эти обстоятельства, я, как и коллеги по цеху, был, что называется, на подхвате. Зимой — чистил крыши от снега, сбивал сосульки. Цехов на территории много — работы хватало. В более удачные сезоны работал у сверлильного станка, собирал впрок маслонасосы…

Авралы бывали неизменно — в последнюю декаду каждого месяца. Эту гонку надо было как-то перетерпеть. Рамы после моей зачистки уходили в покраску. Я халтурил. Некоторые возвращались: какой-то упущенный мной сварочный натёк сковыривался во время покраски, обнажался голый металл — предстояла словесная взбучка с лёгким матерком. Я постепенно привыкал — обживался, так сказать.
Как уже говорилось, на третий год я перешёл в сборочный цех, где работа казалась уже лёгкой прогулкой…

6.
Уже не вспомню, как познакомился с киевлянкой Юнной Мориц. Юная поэтесса готовилась тогда ехать в Москву — поступать в Литературный институт. Пожаловалась, на колоссальный конкурс, сообщила, что евреев принимают разве что на переводческое отделение. Я уже и сам поумнел задним числом. Но после публикации в «Радянськом спорте» слегка обнаглел. Решил рискнуть. Ещё в Херсоне, в недавнюю, но, по сути, иную эпоху — сталинскую, я написал сладкоречивую — вполне, впрочем, искреннюю — повестушку «В нашем общежитии». Студенты-философы и их коллеги из спортивного вуза в дружеском общении. Дистиллированные, лишённые и намёка на секс любовные отношения. Союз, т.с., душ и тел по канонам правоверного социалистического реализма — что и самому теперь казалось несколько смешным и глупым.
Сроки поджимали. Не было времени даже перечитать рукопись. И я послал на конкурс, как была, указав, разумеется, обратный адрес, но вместо фамилии проставив лихой прочерк. Ну, как бы расписался в проходной ведомости.
И принялся ждать.

И — дождался! Мой труд, едва не забытый самим автором, был признан достойным; прибыло приглашение явиться к вступительным экзаменам (здесь же в официальном приглашении упрёк за небрежность в написании фамилии)…

1955 год. Мне 25 лет, я в Москве поступаю в Литературный институт. Солнечный двор на Тверском бульваре, переполненный такими же, как я, прошедшими конкурс, вызванными из своих захолустий, счастливыми… Пожалуй, всё же, не такими — моложе меня лет на 5-7, а это для юности совсем немало. Я изрядно помят жизнью. Выбора у меня нет. Если не буду принят, возвращаться в свою киевскую чердачную трущобу На Глубочицкой ни за за что не стану. И в прессо-сварочный цех к вращающемуся на уровне глаз диску абразива, к тяжеленным горячим мотоциклетным рамам, к их зачистке после сварки, тоже — ни в коем случае… Годы на этой посменной работе вырваны из живой жизни. О, как я это понимаю во дворе, залитом солнцем, наполненном звучащими стихами.

С одной из скамеек слышалось что-то рифмованное: «Я работаю, как вельможа: я работаю только лёжа…»
Это, оказывается, о шахтёре, работающем в тесном забое. Слушателей было немного.

Зато с соседней скамейки, окружённой всплошную, вещал чей-то нежный, чрезвычайно высокий, рвущийся голосок:
«Я шла и ничего не различала .
Присела у дороги я, устав,
и что-то зазвучало, застучало
в луною обмороженных кустах.
Гремело жарко, часто, бестолково,
росой холодной сыпалось с ветвей…
Я никогда не слышала такого.
Я поняла, что это соловей»…

Рядом же звучало нечто, вообще неслыханное:
«Небо зеленое, земля синяя,
Желтая надпись — «Страна Керосиния».
Ходят по улицам люди-разини,
Держится жизнь на одном керосине.
Лишенные права смеяться и злиться,
Несут они городу желтые лица.
В стране рацион керосина убогий:
Лишь только бы двигались руки да ноги…
За красной стеной, от людей в отдалении,
Воздвигнут центральный пульт управления…»

Был ещё только 1955-й год — до ошеломительной речи Хрущёва, как до Луны…
Да, что-то очень важное было упущено мною за этим мельканием перед глазами тяжёлого чёрного металла, который мне даже снился из ночи в ночь. Чем-то я погрешил в своей повести, написанной четыре года назад.

Секретарь приемной комиссии института украдкой — противозаконно! — дала мне прочесть «закрытые рецензии» на мою конкурсную повесть. Критики Западов и Замошкин хвалили, третий, секретарь парторганизации Сергованцев, даже зашёлся в похвалах. В особенный восторг его привело моё описание Красной площади:
«Площадь поката к краям и кажется, будто это сама земная кривизна — и на всей планете выше только величественные башни Кремля и окно, бессменно светящееся всю ночь меж зубцами древней стены…»
(Много позднее Владимир Солоухин, служивший во время войны в кремлёвском полку, сообщит нам, что за историческим оконцем был курсантский туалет. Свет оставляли из практических соображений — «чтобы спросонок не сцали на стены»).

Добрая женщина на всякий случай смущённо предупредила меня: Сергованцев ещё не знает, что я — еврей… Тут-то я стал осознавать действительную цену своему сочинению. И впоследствии, когда Александр Петрович Нолле-Кулешов предложил издать мою повестушку в одном из спортивных альманахов, я наотрез отказался. Чем смутил своего благодетеля — единственный случай, как оказалось, в его издательской практике.

Меня, замечаю, как-то выделяет в этой массе юнцов парень примерно моего возраста, но наглядно солиднее — в хорошем пиджаке (летом, в жару…), сдержанный, не похожий на взбалмошного и, вместе с тем, напряжённого абитуриента. Присматривается ко мне — ну, и я, соответственно, к нему. Наконец, подходит, здоровается и представляется мне:
— Лен Карпинский.
— Имечко от Ленина досталось?
— От него.
— Ну, тогда и я — Маркс. По паспорту. Но можно проще — Марк.
— О! — действительно обрадовался он и пригласил пройтись по бульвару. — Прошли конкурс — институт уже обеспечен. Завтра вывесят списки.
— Ну, а вы?.. — спросил я.
— Я здесь случайно, — уклончиво ответил он.
Скромно осведомился, знакомо ли мне имя его отца. Оно было мне незнакомо. Оказалось — большевик ленинской когорты, лично знавший Ильича, случайно уцелевший при сталинских чистках и удостоившийся погребения в Кремлёвской стене.
— Сталин лицемерно провожал папин гроб по площади, — сухо сообщил Лен.
Я посочувствовал расстрелянным родственникам моего собеседника — не понимая, куда он гнёт…

Но вот я уже в небольшой, но комфортабельной квартирке неподалёку от бульвара, угощаюсь чаем с поджаренными сушками в надежде, что и колбаса возникнет. Гостеприимный хозяин между делом убеждает меня, неофита, что подлинный ленинизм, очищенный от сталинской скверны, опять вооружит массы — так что не всё потеряно… Кажется, он видел во мне подлинного пролетария. По одежде, да и, наверное, по рукам (после почти трёх лет в прессо-сварочном), было похоже. Я не сказал любезному хозяину, что уже побывал на философском факультете, кой-чего наелся по горло и с трудом воспринимаю излагавшиеся мне с горячностью сентенции о праведном — «подлинном социализме».
— А какой у нас был? — бестактно выпалил я.
— Казарменный, — отпарировал он.
И тут же завалил уже жеванными мной когда-то мыслями о том, что дорога к подлинному социализму — не тротуар Невского проспекта, она, эта дорога, невероятно трудна, но для счастья миллионов пройти её надо…
— «Кирпичи ещё не созданы, из которых социализм сложится», — торжествующе заключил Лен готовой ленинской цитатой.
— Так не стоило ли подождать с революцией и гражданской войной? Ведь каждый из нас живёт сегодня, а не послезавтра? — скромно предположил я.
— Обыватели так живут, — парировал Лен.
Я спросил, кого бы мой собеседник предпочёл видеть на месте Сталина — неужто Троцкого?..
— Бухарина, — уверенно ответил Лен.
Уже стало неловко пользоваться хлебосольством хозяина. Сославшись на что-то неотложное, я деликатно попрощался и покинул этот гостеприимный дом, прихватив пару оставшихся сушек.
Упустил, так сказать, «птицу счастья завтрашнего дня». Уже в следующем году, после памятного Двадцатого съезда партии Лен заведует отделом пропаганды и агитации ЦК комсомола, затем секретарь ЦК, главный редактор журнала «Молодой коммунист». Двумя годами позже — член редколлегии газеты «Правда», серьёзная политическая фигура. Сам Андропов снисходил к его некоторым либеральным закидонам…
Т.е. и я мог бы при нём как-то «состояться». Но я органически не терплю, когда меня куда бы то ни было вербуют.

Вернулся пока что во двор Дома Герцена, где у всех царило самое фривольное настроение. По слухам (а они, похоже, были верны) творческий конкурс — был решающим обстоятельством. Пропустили ровно столько, сколько и намечено было принять в этом элитном институте; для иногородних — с учётом койкомест в общежитии.

То есть, как бы то ни было, я не вернусь в цех, не буду больше ночевать на галерее нашего аварийного дома (в дождь, порой и в снег, под листом фанеры), выстаивать по утрам очередь в дворовый туалет на два очка и после смены мыться на морозе.
Буду жить в московском общежитии в тепле и холе среди коллег — будущих «инженеров человеческих душ»…

Вступительные экзамены сданы на пятёрки (с единственной тройкой — по английскому). В надежде на немедленную стипендию закатываю себе настоящий обед — почти на рубль. И — на следующий же день — не отыскав свою фамилию в списке принятых, бросаюсь ошеломлённый на поиски правды…
Любезнейший Сергей Иванович Вашенцев, завкафедрой творчества, уделил мне почти два часа своего рабочего времени. Причём не в кабинете, но — расхаживая со мной взад-вперёд вдоль чугунной решётки институтского двора, терпеливо растолковывая, что я — единственный изо всех прошедших конкурс абитуриентов прибыл без направления местного (в данном случае — киевского) Союза писателей. И моё зачисление было бы должностным просчётом руководства института, за который оно (руководство) приносит извинения за причинённые мне хлопоты.

В такой казуистике я, стремясь попадать в ногу с Сергеем Ивановичем, разобраться не мог и настаивал на единственном — быть зачисленным в институт. Мы в очередной раз (в десятый или пятнадцатый) повернули у театра Пушкина, примыкавшего к Дому Герцена, — пока наконец мой судобоносный собеседник, ощутимо понизив голос, признался, что неожиданно поступила разнарядка Союза писателей утвердить студентом единственного в истории института таборного цыгана. Он, Сергей Иванович, сочувствует мне; он не понимает, кому это пришло в голову сорвать человека с места, вызвать на экзамены только по результатам творческого конкурса…
— Да у вас и рецензии, помнится, неважнецкие.
Очевидная ложь взбесила меня. Увы, я скован был обязательством перед любезной секретаршей…
Сергей Иванович, почувствовав моё озлобление, мягко, предельно убедительно повторил главное. Действительно, я — единственный без официального направления; а койки в общежитии, действительно, наперечёт…
— Так примите меня без койки.
— Так где же вы жить будете?
— А это уже не ваша забота! — вдруг грубо сказал я.
Как-то решилось. Я — заочник с правом посещать «творческие семинары»; в сессии, дважды в году, меня обеспечат освободившейся койкой в общежитии.

(Неведомый мне цыган, которого, как сказано было, «обошёл с табором всю Россию», прочили прямо в национальные классики — «будущий Максим Горький цыганской литературы» — так вот, будущий классик, заполучив московскую койку, запил напропалую пока не очнулся… нет не в вытрезвителе — сразу на больничной койке! И — сгинул в безвестье.
Кому уж досталась койка, я не проверял).

Тогда же у ограды института произошло вялое прощание. Сергей Иванович вернулся, вероятно, в свой кабинет на втором этаже, я же побрёл по Тверскому к Арбату. Меня догнал парень, не из абитуриентов, но каким-то образом тут же ставший среди нас популярным, — Сергей Чудаков. (Я не раз потом пересекался с ним на московских улицах, как если бы это была не десятимиллионнная столица, но, скажем, зачуханный Бердичев). Вряд ли он знал, как меня зовут — это не имело никакого значения.
— Дому Герцена — хер цена! — очень кстати заявил он и добавил: — Есть два рубля? Пойдём к моим девочкам!
Это сулило выход.
— Симпатичные?
— Выпьем — разберёмся.
Звучало скверно. Я прибавил шаг и уже в спину услышал:
— На этой ё*аной планете
в идейной схватке мировой
я понял: стоит жить на свете
лишь только жизнью половой.

«Может, он прав?» — подумал я.

Print Friendly, PDF & Email

14 комментариев к «Маркс Тартаковский: Свидетель времени — V»

  1. К сожалению, должен согласиться с тем, что Голда была абсолютно не на месте как посол и что её поведение было непрофессиональным, а её разговор с Полиной Жемчужиной не должен был иметь место. (Правда, и та хороша.)
    Голду впоследствии обвиняли в том, что она передала Сталину списки евреев, желавших репатриироваться. Она очень неуклюже отрицала: «Я и видела Сталина только один раз на каком-то приёме, и мы всего лишь обменялись рукопожатием». Как будто, чтобы передать списки нужно было их дать Сталину прямо в руки!
    И как премьер-министр она была слаба. Насер предлагал сделать то, что потом сделал Садат — начать мирный процесс — она ему не поверила. И в Йом-Киппур 1973 года оставила границу почти невооруженной, несмотря на четкое предупреждение такого ультра-шпиона как зять Насера (по кличке «Ангел»).

    1. Уважаемый Элиэзер, прежде всего рад, что Вы вернулись на сайт и стали комментировать статьи.
      Но не могу согласиться с Вашей оценкой оскорбительной характеристики мюнхенским Марксом премьер-министра Израиля, как говорили тогда, «единственного члена правительства с яйцами».
      1. Голда Меирсон была «непрофессиональным послом»? А откуда было взяться тогда в новорожденном государстве послам профессиональным? А разговор с Молотовой затеяла не она, что её было , уши заткнуть?
      В то время советские евреи, может не все, но многие, верили в то, что СССР выступает на стороне Израиля. Я читал воспоминания одного бывшего в то время курсантом военно-морского училища (к сожалению не сохранил ссылку), который подал заявление с просьбой отпустить его воевать с «британским империализмом», который тогда ещё считался почти что равным империализму американскому. Ему повезло, что он более-менее легко отделался, потому что им занялись военные, а не чекисты.
      И как ещё можно было помочь евреям уехать, если не передать эти списки «наверх».
      2. Конечно Меир несёт ответственность за начало Войны Судного дня – премьер должен нести ответственность за всё происходящее в стране. (Должен, но вот наш предыдущий ПМ нёс только за хорошее). И она, несмотря на выводы комиссии ушла в отставку.
      Но надо помнить, что никто тогда в Израиле, упоённом Победой 1967 года, ни военные, ни разведчики не верили в нападение. Это Даян сказал: Лучше Шарм аль Шейх без мира, чем мир без Шарм аль Шейха.
      И я ничего не слышал про мирные предложения Насера, умершего через год после того, как Голда стала ПМ. Мирные предложения делал не Насер, а Садаат.

  2. Думаю, что история Лена Карпинского более многоцветна, чем отрывок из нее, показанный автором, скорее всего, без прикрас. Там была эволюция — от марксистских (простите невольную рифму) прописей к общедемократическим устремлениям, которая привела идеологического начальника сначала к вольностям, а потом и к прямому спору (статья в КП в конце 60-х — начале 70-х, кажется, совместная с Александром Пумпянским). В результате оба потеряли «доверие партии» и прогресс в карьере, но зато потом сыграли роль в «перестройке», в журнале «Новое время».

  3. Прочел не отрываясь. Понравилось всё- и слог, и стиль, и история автора, и его отношение к ней…

    1. Спасибо. И, как я однажды упоминал в гостевой, мне ваша позиция близка.

    1. Спасибо и Вам. Вспоминаю наше мимолётное, но для меня важное знакомство, позабытое Вами.

  4. Голда Меир «Моя жизнь»:
    «Перед праздником в «Правде» появилась большая статья Ильи Эренбурга, известного советского журналиста и апологета, который сам был евреем. Если бы не Сталин, набожно писал Эренбург, то никакого еврейского государства не было бы и в помине. … Улица перед синагогой … была забита народом. Тут были люди всех поколений: и офицеры Красной армии, и солдаты, и подростки, и младенцы на руках у родителей. …Нас ожидала пятидесятитысячная толпа. … Они пришли – добрые, храбрые евреи – пришли, чтобы … продемонстрировать свое чувство принадлежности и отпраздновать создание Государства Израиль.… Без парадов, без речей, фактически без слов евреи Москвы выразили свое глубокое стремление … участвовать в чуде создания еврейского государства, и я была для них символом этого государства».
    Энтузиазм, с каким советские евреи встречали израильского посла, никак не мог понравиться Сталину. Уже 20 ноября 1948 года Политбюро ЦК ВКП(б) поручило Министерству госбезопасности немедленно распустить Еврейский антифашистский комитет, поскольку «этот комитет является центром антисоветской пропаганды и регулярно поставляет антисоветскую информацию органам иностранной разведки». И это было лишь началом – закрывались еврейские органы печати, театры, пошли кадровые чистки в научных учреждениях, министерствах и ведомствах, аресты. И совсем скоро краткая поддержка Израиля сменилась репрессиями в отношении «безродных космополитов». Опустился железный занавес, и о репатриации евреев из СССР и речи уже не шло.
    Уважаемый Сэм, есть протокольные необходимости для всякого посла даже и в демократических государствах. Голда Меир, для которой эта должность была случайной, ими попросту пренебрегла.

    1. Дорогой Маркс,
      я не уверен, что по протоколу послу запрещено праздновать главный праздник своей религии.
      Но я уверен, что Сталин бы в любом случае развернул бы свою антисемитскую компанию вне зависимости от того, пришла ли посол Израиля в синагогу — какое преступление! — или нет.

      1. Сэм! Ну, о чем Вы? Конечно дело врачей состоялось бы и без Голдиного праздника. Но 50-тысячная «демонстрация» была неплохим предлогом проучить непослушных евреев.

        1. Михаил+Поляк! Ну о чём Вы? Когда этому вурдалаку нужны были какие-нибудь предлоги!

  5. Cмешно, если я стану защищать Голду Меир, 4-го премьбера Израиля.
    Усатый вурдалак не может быт правым по определению.
    Но мне кажется не слишком … этичным (мягко выражаясь) писать эту … глупость, тем более на сайте «Заметки по еврейской истории.

  6. …и в первом экземпляре упущена немаловажная последняя фраза:
    «Может, он прав?» — подумал я.

  7. Текст очень интересный, спасибо, но почему-то поставлен в двух экземплярах.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *