Маркс Тартаковский: Свидетель времени — VI -1

 1,051 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Но — идеи отсутствовали, очередная любовь тоже не состоялась. Самая красивая девушка на свете (она, повидимому, таковой не была) Лида Комова объявила, что не любит меня, И не собирается отдаваться без любви. Она объявила мне это уже под утро, — хотя сама ночь не принесла мне ничего, кроме бессонницы. Я ворочался на узком заднем сиденье троллейбуса, припаркованного на ночь в Орликовом переулке у Трёх вокзалов (дверь гармоникой не закрывалась снаружи, и водители на ночь оставляли салон открытым) .

Свидетель времени — VI -1

КАК Я ПРОВЁЛ ТЕМ ЛЕТОМ…

Диме Поспелову, другу.

Маркс Тартаковский

«Научились ли вы радоваться препятствиям?» (Надпись на одном из тибетских перевалов).
«У верблюда два горба, потому что жизнь — борьба» (Народная мудрость).

1. СТОЛИЧНЫЙ БОМЖ.
Денег не было. Я питался в столовых бесплатным хлебом с бесплатной горчицей, запивая бесплатным чаем (без сахара). Умереть от голода я не мог, если б даже хотел (я не хотел). Дорогой Никита Сергеевич посулил всем нам скорое пришествие коммунизма, и бесплатный нарезанный хлеб на столах, горчица, соль, перец и чай были прелюдией обещанного всеобщего счастья.

Идей тоже не было. С очередной пришедшей в голову идеей я обычно появлялся в редакции (в одной-второй-третьей…) — и под эту свою идею получал журналистское задание или даже командировку с командировочными и некоторой суммой на железнодорожные билеты туда (куда-то) и обратно (в Москву). Т.е. решалась непосредственная задача — сытно пообедать в ближайшей столовой, расплатившись наличными.
И не только.

Но — идеи отсутствовали, очередная любовь тоже не состоялась. Самая красивая девушка на свете (она, повидимому, таковой не была) Лида Комова объявила, что не любит меня, И не собирается отдаваться без любви. Она объявила мне это уже под утро, — хотя сама ночь не принесла мне ничего, кроме бессонницы. Я ворочался на узком заднем сиденье троллейбуса, припаркованного на ночь в Орликовом переулке у Трёх вокзалов (дверь гармоникой не закрывалась снаружи, и водители на ночь оставляли салон открытым) .

Я ворочался от кошмарной навалившейся на меня любви — и решил, подобно Александру Македонскому, разом разрубить Гордиев узел — решить проблему. Встал под утро с заднего сдвоенного жёсткого лежака (всё равно через час-полтора должен был появиться сменный водитель) и пешком со своим неизменным чемоданчиком (как ядерный при президенте) попёрся куда-то в Сокольники в дряхлый деревянный домишко (в окружении таких же), где жила моя возлюбленная.

Поскрёбся в дверь. Она открыла мне заспанная (ещё более пленительная) в мятой нижней сорочке (что очень шло ей), удивилась (но не очень) — и, не пустив в дом, тут же деликатно, понимая моё опасное состояние, объявила, что, к несчастью, любит кого-то другого, что не желает в тот же миг расставаться со своим статусом девственницы, а желает вернуться в постель — спать.

Я не спеша (спешить было незачем) возвратился к Кремлю (если кто слышал), к Боровицким воротам (если кто знает), где через дорогу возвышалось на некотором холме главное для меня тогда здание Москвы — великолепный Пашков дом со студенческим залом Главной библиотеки страны.
Там же в цоколе был буфет с хлебом и горчицей прямо на круглых столиках.

В то же утро ждало меня ещё одно, можно сказать, любовное приключение. На галерее упомянутого студенческого зала (с бюстами греческих философов по баллюстраде) какая-то щупленькая первокурсница-филологиня (имени не вспомню) объявила мне, что почему-то жить без меня не может, что мама её готова уступить нам единственную комнату в коммуналке; сама же переедет жить к подруге — тоже разведёнке, но без детей…

Всё это было для меня громом среди ясного неба. С этой филологиней я раза два потрепался от нечего делать здесь же, на галерее; возможно, проговорился, что ночую, где придётся.
Никаких других контактов у нас никогда не было — и быть не могло, о чём я тут же напомнил ей.
Реакцией была короткая, но бурная истерика с негромкими, в рамках приличия, рыданиями. В силу каких-то таинственных для меня обстоятельств я обязан был полюбить эту щуплую девушку с комнатой её мамы в коммунальной квартире.

Чтобы избегнуть продолжения истерики, я спустился в цокольный этаж к каталогам, которые были мне не нужны, машинально прошёл в конец коридора и остановился перед дверью с табличкой «НЕТ ВЫХОДА».
Почему-то подёргал дверную ручку — выхода, действительно, не было…

Нет, выход, конечно же, был — как всегда. Можно было появиться в редакции «Советский спорт», где бы меня тут же нагрузили заданием — и гонораром в очередную выплату. Помнится, здесь я был тогда единственным, окончившим спортивный вуз, — диплом с отличием! — был в цене. Но с этой газетой у меня было связано кошмарное воспоминание…
В начале лета на московских экранах появился австрийский фильм «Золотая симфония» — что-то о фигурном катании. Или о балете на льду. Мой благодетель Иван Михайлович Чинарьян (Ованес Мгерович), завотделом, дал мне рубль на билет, и потребовал, чтобы наутро рецензия была на его столе.
Фильм вам понравится, — предупредил он.

Билет на последний сеанс в кинотеатре «Центральный» (на Пушкинской площади; сейчас там выход из метро) обошёлся мне лишь в 35 копеек. Это было несомненной удачей. Я сидел в последнем ряду и в темноте зала, не глядя, записывал кое-какие реплики героев, Для удобства сложил школьную тетрадку по длине вдвое, по ходу дела сгибая её так, чтобы не писать поверху уже написанного.

Какая-то девушка рядом с любопытством поглядывала на моё необычное занятие. Почти машинально, я положил руку с карандашом на её голое колено. Она вздрогнула — не более того. Это подогрело моё к ней внимание.
Красавец на экране проиграл какое-то первенство по фигурному катанию, ужасно расстроился и организовал собственный балет на льду…
Всё, что он произнёс, уложилось в первые четверть часа;  далее на фоне чарующей музыки (Штраус — записал я на всякий случай) последовали лишь безмолвные прыжки, ужимки и пируэты.
Записывать стало нечего — и я вплотную занялся ногами соседки…

Мы вышли вместе. Царила, можно сказать, полночь. Этим объясняется всё затем произошедшее. Голова моя была забита лихорадочными поисками первой фразы рецензии, которая наутро должна была лечь на стол Ованеса Мгеровича (Ивана Михайловича), — что также служит мне оправданием. В такие предтворческие моменты я чувствовал обычный мандраж — как прежде на стартовой тумбочке бассейна в ожидании выстрела.
Дальше всё гораздо проще: прыжок — и ты плывёшь…

Вот в этом ожидании выстрела мы (незнакомка рядом) добрели по ночной Москве до Зубовского бульвара, где я тогда в качестве редкостного приключения ночевал под крышей. Какой-то Анатолий, геолог, почти случайный знакомый, убыл ненадолго в командировку и доверил мне ключ от квартиры, объяснив, что по пьянке (привычной для него) может потерять. В поручительство он реквизировал мой неизменный походный чемоданчик (своего у него не было), из которого все вещи (полотенце, мыльницу, зубной порошок, две простыни, безопасную бритву с кисточкой…) я сложил в авоську.
Словом, квартира — за чемоданчик.

Квартира на первом этаже — двухкомнатная! — была переполнена только клопами. Не было даже стола и стула. Была проваленная тахта, куда я в ту полночь немедленно завалил спутницу. Клопы, заинтересовавшись происходящим, пришли в неописуемое волнение…
Так что очень скоро мы встали. Во-первых — клопы. Во-вторых — дела. Надо было приниматься за рецензию. Я включил грязную электролампочку, свисавшую на голом замызганном мухами шнуре, — и впервые разглядел спутницу. Она была молода, но отчаянно некрасива. И понимала это, чувствовала себя виноватой — отчего было её болезненно жаль. Она скромно выказывала желание остаться со мной до утра; я деликатно объяснил ей, что утром должен сдать рецензию — ещё не написанную…

Тут же на ночной улице я (кажется, впервые в жизни) остановил такси и отдал спутнице неразменный трояк, припасённый для штрафа. Сам я ездил по Москве (и не только), разумеется, зайцем, но за квартал обходил милиционеров, даже когда шёл пешком. Бомж не должен болеть (в поликлинике интересуются местожительством) и, боже упаси, хоть как-то общаться с милицией. Проще расплатиться трояком по первому же требованию московского контролёра…

Мой «золотой запас» гарантировал спутнице прибытие домой хоть на край Москвы (10 копеек километр). Она выглядела удручённой; я, очевидно, тоже…

Вот это и было единственным моим физиологическим облегчением в июне. Страдал я, распираемый гормонами, чрезвычайно. Спасал только хлеб с горчицей. От шницеля с макаронами у меня бы, наверное, поехала крыша, я, наверное, полез бы на стенку…

Печально завершался четвёртый год моего московского бомжества.
Что предстояло в дальнейшем — очередная злая московская зима?..

Наутро, конечно же, я представил заказанную рецензию. Положительную, как договаривались. Но какая-то шестерёнка во мне соскочила с резьбы. Я писал спортивные очерки — как бы реальные события и как бы реальные герои «в режиме реального времени»: сегодня на примете — завтра в газете. И вдруг мне это как-то разом надоело. Ну, далеко не каждому нравится его дело — но ведь делают. У меня так не получается. Порой я не мог (и не могу) выдавить из себя ни слова.
Это и происходило тогда со мной…
2. ФОРТУНА!
День был испорчен. Разрубить узел не удалось, но можно было пообедать в университетской столовой (за два квартала от библиотеки), где хлеб на столах был не только чёрный, но и белый, горчица была погуще, и сахар к чаю стоил не три копейки, а две.
В гнуснейшем настроении брёл я туда, где (вспомнил) за шесть копеек можно было получить картофельное пюре без шницеля, — что с дармовыми хлебом (белым), горчицей и чаем составляет уже достаточное подкрепление.

В столовой было людно. Я приткнулся к столу у окна, за которым сидели трое парней в модных тогда брезентовых штормовках с капюшонами. Был жаркий летний день, но мода, как известно, неодолима. Тарелки (одна с недоеденным шницелем) были сдвинуты в мою сторону. Шло какое-то обсуждение, к которому я, уминая пюре с хлебом и оглядываясь на недоеденный шницель, невольно прислушивался.
Если отыщем перевал, впереди останется только Гава. Да, та самая… Их уже поздно винить, но мы — пройдём.
Винить-то уже некого…
Помолчали — в память о ком-то, кого уже незачем винить…
Повеяло холодом ледяных вершин. Сплошным хребтом выстроились они за окном переполненной столовой…
Вдруг нет там, вообще, никакого перевала?
Вернёмся и пройдём через Мухбель. Банально — ниже четырёх тысяч метров… Там, говорят, видели следы снежного человека. Где ещё ему быть, как не в Кухистане!..
Чей-то недоеденный шницель показался мне зажаренным на походном костре.
Снежный человек по-таджикски — галуб-яван, — сказал я.
Это был пробный выстрел.
Вы знаете таджикский?
Понимаю, — уклончиво говорю я. — Вас вот трое — три по-таджикски «сет». Как в санскрите. (За минуту до того я не догадывался, что разбираюсь в санскрите). По-узбекски совсем иначе: бир-икки-уч — раз-два-три… «Уч» по-узбекски. По-турецки — тоже.

Слава богу, меня не стали экзаменовать. Я жил во время войны в Самарканде, играл с местными сверстниками и научился считать. Пожалуй, всё, что я знал. Да, ещё «кух» — это гора. Кухистан, надо думать, «Страна гор». О галуб-яване я недавно где-то прочёл…

Выстрел был зачтён. Я записал на обрывке газеты телефонный номер и небрежно обещал позвонить — «при случае».

Фундаментальная идея — поиски галуб-явана в Кухистане близ перевала Мухбель!..
Я тут же записал все эти ключевые слова, чтобы не забыть. Романтическое путешествие должно было обернуться для меня вполне практической стороной. В продолжение похода не придётся скитаться по Москве в поисках ночлега — это раз. «Под раскидистым кустом нам готов и стол, и дом» — в походе будет именно так, — это два. На билетах можно сэкономить, если ездить безо всяких билетов, — это три… И т.д.

Я, можно сказать, ожил. Доев пюре, налившись чаем с сахаром (разорился ещё на гривенник), я вышел на солнечную Моховую уже с практическим соображением: в какую из редакций податься? Где-то же я прочёл это — «галуб-яван»… Не сам же выдумал…
Примерно на траверсе Моссовета по левую руку и лошади Юрия Долгорукого по правую передо мной стала всплывать где-то когда-то вычитанная фраза: «…А с обледенелых высот Памира за первым в мире советским Спутником настороженно следят белесые глаза галуб-явана, снежного человека…»
Где же я это прочёл? Лирика в духе «Комсомольской правды», — но эта газета мне как-то давно не попадалась на глаза. В «Известиях» или в «Правде», выставленных почти на всех уличных стендах, такой стилёк звучал бы как-то неуместно…

На Пушкинской площади меня окликнули. Это был мой патрон и благодетель Александр Петрович Нолле-Кулешов, как всегда элегантно одетый «в сплошной импорт», бесконечно обаятельный и улыбающийся.
Что-то вы задумавшись: это вредно. Радуйтесь жизни — и она воздаст вам сторицей. Только что «Литературка» предложила мне заголовок: «Скучно и безлюдно сейчас в Бухенвальде!». Ну, как? — Он расплылся в улыбке.
Вы были в Бухенвальде?
Я только что из Тюрингии. Это, конечно, всего лишь ГДР, но, можно сказать, географическое сердце всей Германии. Завернул в Бухенвальд. Там теперь музей. В самом деле, если озаглавить так: «Географическое сердце Германии», а?
Годится, — сказал я.

Я, действительно, благодарен был этому человеку, прямо-таки лоснящемуся от выпавших ему жизненных благ. Автор брошюры (главной в его послужном творчестве), изданной то ли одиннадцатым, то ли семнадцатым изданием, — «Советские спортсмены в борьбе за мир», он не просто член ССП, он член Правления Союза писателей — можно сказать, фигура. Он и в советском Олимпийском комитете тоже какой-то член.
Он всякий раз «только что вернулся из Европы» — и это правда.

Время от времени он составляет сборники спортивных очерков — где моему добру тоже отводится место. Гонорары, как и везде, скромные, даже слишком, но неизменные.

Как-то после выплаты (рублей 20) я в припадке подхалимажа пригласил его в только что открытый тогда ресторан «Пекин». Он, конечно, уже бывал там и подтвердил достоинства китайской кухни. Я готов был к безумным тратам. Но Александр Петрович, покосившись на мой потрёпанный походный чемоданчик (как ядерный при президентах — всегда со мной), задвинутый под стол, внимательно изучил роскошное, в твёрдых корочках, меню — и заказал так, что всё безумство сталось мне, помнится, всего-то рублей в восемь…
(Лощёный официант — калмык или бурят — с недоумением косился на фигуру во всём импортном, расчитывающейся моими медяками и двугривенными).

Он — умолкните! — внебрачный сын Александра Блока, хотя сам об этом даже не заикается. Его общественное положение никак не связано с этим уникальным фактом.
(Я сам много позже вычислил его происхождение: см. в сети «Сын Александра Блока»; в «Огоньке» за 1999 г. № 17, 18 мая — с портретами действовавших лиц, включая, естественно, самого Александра Петровича — ещё в пелёнках).

Но — хватит о классиках. Поговорим обо мне. Так вот, я уже был нацелен и устремлён. Наскоро и, кажется, невежливо попрощавшись с благодетелем, я решительно повернул с Пушкинской площади к Цветному бульвару, где располагалась тогда редакция «Литературной газеты».
Был я там, помнится, впервые. Имя спортивного журналиста, может быть, не слишком почтенное, зато всегда у всех на слуху.
Меня вёл верный инстинкт…

Весь день я прямо-таки парил на крыльях удачи. И к ночи — тоже. Смешавшись с толпой студентов, я прошёл в общежитие медицинского института, где мне уже случалось бывать. Там на верхнем этаже, как и в любом общежитии, была незапиравшаяся подсобка, куда сваливались отслужившие тюфяки, подушки — всяческая мягкая рухлядь. Прочее жизнеобеспечение было всегда со мной в стареньком спортивном чемоданчике (к тому времени, само собой, возвращённому мне).
Привычно разложив тюфяк почище и поцелее, привычно накрыл его двумя простынями (ещё две, как всегда, сдавались в стирку) и с наслаждением растянулся между ними… (В таких подсобках — если не знаете — всегда бывает тепло. Если холодно, можете накрыться другим тюфяком)…

Позвонив на следующее утро по номеру, записанному, если помните, демонстративно на клочке газеты, я появился в комнате коммунальной квартиры точнёхонько над известнейшим москвичам винным магазином в Столешниковом переулке. Прибыл я во всеоружии. Пятеро друзей (троих я видел вчера), среди них девушка, сидели за столом, на котором разложен был потёртый на изгибах старенький топографический план.
Предъявленная командировка «Литературной газеты» произвела ошеломляющее впечатление. Друзья смотрели на меня, как на фокусника, вытащившего из кармана птичку. Я бы даже сказал, что у каждого отвалилась челюсть, если бы это было так.
Но и без того эффектом я мог быть доволен.
Что ж, нас уже не шестеро, а семеро, — сказала девушка. — Подождём Алёшу. Думаю, он согласится.

Алексей Данилов, студент-астроном последнего курса МГУ, инициатор и вожак экспедиции. Туристским походом предприятие назвать было бы несправедливо. Топографический план, развёрнутый перед нами, зиял белыми пятнами. Точнее — жёлтыми: бумага была старая, даже ветхая на сгибах. Мне объяснили, что никакого другого плана нет. Край почти нехоженный — девственный. Галуб-яван маловероятен — хотя где ж быть ему, как не там?
Всё складывалось для меня лучшим образом, и Алексей Данилов нужен был лишь как итоговое подтверждение сказанного.

Он появился вдруг — расхристанный, взъерошенный, ошалелый — и было от чего. Его научный руководитель знаменитый астрофизик Иосиф Шкловский только что объявил (да что там — ДОКАЗАЛ!), что Фобос и Деймос — ИСКУССТВЕННЫЕ спутники Марса!
Судя по их орбитам, они полые, а естественное космическое тело не может быть полым…
Ну, а марсиане?.. — удивилась девушка.
Их может уже и не быть. Гигантские спутники обращаются на своих орбитах миллионы лет. Цивилизация исчезла, а они есть. Как египетские пирамиды. Как истуканы острова Пасхи…
Логично, — сказал кто-то за столом.
Чушь! — неожиданно для самого себя сказал я.
То есть, я хотел промолчать, но сказалось как-то само собой.
Кто это, лорды? — Изумлённый Данилов вдруг разглядел перед собой в знакомой обстановке незнакомую ему фигуру — меня…
3. КОМАНДА.
…Всё это было много более полувека назад, — живы ли мои герои? Тогда они были математиками- выпускниками МГУ. Данилов — поджарый, с аскетичным узким лицом, слегка скошенным, как незрелый лунный серп; Дима Поспелов (Димыч) — приземистый, некрасивый, но умный и притягательный; девушка с хитрыми персидскими глазами Мила Смирнова (ставшая впоследствии женой Поспелова); Сергей Яценко, суровый молчаливый парень, и в своей постели, похоже, не расстававшийся со штормовкой; Миша Белецкий — с меньшевистской бородкой, Володя Дадыкин, сбитый как бы из неошкуренных досок.

Духовный облик этой эпохи представлю характерной фигурой астрофизика Иосифа Самуиловича Шкловского, упомянутого чуть выше.
Расчёт Шкловского радиолинии нейтрального водорода с длиной волны 21 см (1957 г.) и последующая работа на эту тему были первыми шагами в последующем долгом поиске внеземного разума.
Велик был ажиотаж. Уже через три года Иосиф Шкловский стал лауреатом Ленинской премии за — не поверите! — «концепцию искусственной кометы»!
Убеждённость Шкловского породила целое поколение оптимистов, смело взявшихся за поиск братьев по разуму.
Такова была Эпоха. Таковы были её устремлённые гуру.

В октябре 1961 г. на собрании Академии наук Мстислав Келдыш предложил: «В будущем году нужно отметить пятилетие со дня запуска первого советского спутника…»
Тут же встал Иосиф Самуилович и объявил, что сможет дописать уже начатую им книгу о реальности существования жизни во Вселенной.
Никакой книги он еще даже не начинал, но рассчитал, что успеет обогнать всех своих коллег. Сдать рукопись нужно было к июлю 1962 года. Книга «Вселенная, жизнь, разум», ставшая главным трудом Шкловского, появилась в срок. Она выдержала множество переизданий…

Увы и ах! «Скорее всего мы одиноки во Вселенной, или, по крайней мере, в местной системе галактик». К такому печальному выводу учёный пришел к концу своей жизни. И с прежней убеждённостью в собственной правоте представил эту печаль — столь контрастировавшую с его недавним безоглядным оптимизмом — в последних прижизненных изданиях всё той же книги…
Кратер Шкловского на Фобосе отметил его действительные заслуги в астрофизике.

Между прочим, Шкловским был предложен принцип «презумпции естественности»: любое явление природы следует считать искусственным тогда только, когда будут исчерпаны все без исключения возможные объяснения.
Т.с. «бритва Оккама» в астрофизических изысканиях.
Укладывались ли в эту мудрую концепцию искусственные спутники Марса?..

…- Так кто же это, лорды? — грозно, в шекспировской традиции, повторил Данилов.
Остынь, Лёша, — посоветовал Димыч. — Товарищу невдомёк, что космические тела не могут быть полыми. Ему простительно: он — журналист.
Это уж было слишком. Я завёлся:
Почему не могут быть?
Потому что спутники таких размеров на таких орбитах должны быть, очевидно, лёгкими. Это, вероятно, вычислено.
Вопрос был Данилову; но он, ещё не остыв, молча озирал меня.
А если структура рыхлая? — спросил я.
Она твёрдая.
А если это оболочка вокруг ледяной глыбы, которая вытаяла?
При нулевой по Кельвину?
Я не знал, кто такой Кельвин, и промолчал.
Но к чему такие огромные спутники?
Возможно, предвидя какую-то опасность, разумные существа перебрались туда.
Но, если такие разумные, почему не перебрались к нам, на соседнюю планету?
В самом деле… — заметила девушка.

Кто это сделал, лорды? Кто пригласил этого человека? — Данилов разглядел во мне вероотступника.
Глаза его светились фанатичным злым блеском.
А в «снежного человека» вы верите? — поинтересовался у меня Димыч.
Я запнулся. Об этом я ещё как-то не думал. Вовремя вмешался парень в штормовке (Сергей Яценко):
Следы «снежного человека» видели на Саянах. Я сам свидетель.
Свидетель следов? Или тех, кто видел? — вмешалась девушка.
Милостивые лорды! Я против присутствия этого человека в нашей команде, но подчиняюсь большинству.
Я перевёл дыхание. Данилов вышел, не попрощавшись. Поспелов подмигнул мне:
Деньги на бочку — купим и тебе билет.

Предложение явилось для меня шоком. Деньги были — командировочные плюс проездные, на которые я тоже рассчитывал. Полагал как-то присоседиться, как-то обойтись — сэкономить…
Езжайте, ребята. У меня ещё кое-какие дела. Догоню вас.
Неделя у нас на акклиматизацию на высокогорной базе, — предупредил Димыч. — На таких высотах без акклиматизации сдохнем. Не опоздай.

Чтобы не опоздать, я тут же со Столешникова отправился на площадь Трёх вокзалов…

4. ДОРОГА.
С дорогой сложилось почти сразу же. На вокзальной площади было необычайно людно, шумно и весело. Отправлялись сразу два эшелона целинников. «Наш Никита Сергеевич» осваивал целину, чтобы догнать и перегнать Америку по мясу, маслу и молоку. Студентам был обеспечен «трудовой отдых». «Комсомольская правда» открывалась огромной передовицей: «Землю попашем — напишем стихи!».

Я приглядывался к выстраиваемым на площади шеренгам. Одна показалась мне «сборной солянкой»: студенты, похоже, были разновозрастные. Здесь меньше переговаривались друг с другом; душой общества, похоже, становился упитанный кавказец, радушно знакомившийся со всеми подряд. Он и со мной тут же познакомился: я не успел назвать себя — он тут же представился Кобой. Впрочем, его сразу же стали величать Кацо — и он не возражал.

В вагоне-теплушке с полатями по обе стороны амбарной, сдвигаемой по стенке двери я забрался наверх, в самый угол. Надо было скрыть ледоруб, который мог вызвать нежеланные вопросы. Ледоруб и рюкзак был выдан мне Сергеем Яценко. Рюкзак он купил себе новый, и Мила была, кажется, задета этим.
Помнишь, он затлел на Алтае от костра, я ещё штопала… (Она тронула грубую дерюжную заплату). В Долине гейзеров он упал в речку, — помнишь, Серёжа?
Помню. Жрать было нечего: сахар растаял.
Мы ещё в него ноги прятали, когда замерзали на Кольском…
Да, приятное воспоминание…
Исторический рюкзак промаслен, закопчён и вытерт на спине и лямках. Он гнётся в руках, как жесть. В него всунута ручка ледоруба, а ржавый металл снаружи я прикрыл старой штормовкой, доставшейся мне, кажется, от Милы…

Едем. На закруглениях железнодорожного полотна состав виден весь — от паровоза до хвоста. И всюду в раскрытых дверях теплушек головы и ноги, ноги и головы — босые и обутые, русые и чёрные, кое-где рыжие.
В дверях центрального вагона (плацкартного, зелёного) с плакатами, прикрывавшими вагонные окна: «Партия сказала: НАДО, комсомол ответил: ЕСТЬ!» и «Молодёжь, вас ждёт Сибирь», — так вот в этом проёме возникают иногда голова с усами и ноги в жёлтых ботинках. Это начальник поезда, удостоверяющий общее наличие.

Туалет? «Всё учтено могучим ураганом!» Состав останавливается не на больших станциях, а на полустанках и переездах. Теплушки мигом пустеют, а окрестный зелёный ландшафт принимает вполне обжитой вид, сохраняющийся, полагаю, надолго после того, как рассеивается паровозный дым.

Что-то не припомню, чтобы когда-нибудь спали в нашем эшелоне. Вероятно, в это время я сам спал. Помню лес, сливающийся с чернеющим небом, паровозные искры, гаснущие в ночи, нагретое плечо соседа, не дающее при толчках выпасть из широкого проёма сдвинутой двери, где мы тесно сидим, свесив наружу ноги.
«Песню
зачем из дома понесу,
Лучше
тебе найду её в лесу.
Знаешь,
какой красивый лес зимой?
Тебе с мороза принесу её домой».
Зачем из леса принесу? Зачем — с мороза? Купим — и всех делов! — остроумничает кацо к удовольствию девушек.
Они смеются — он подмигивает и повторяет уже в десятый раз свою шутку.
Всё, значит, купить можно?
Это хмурый белобрысый парень, располагающийся со мной рядом на верхней полати и, кажется, впервые раскрывший рот.
Канешно, дарагой. А ты как думаеш? Политэкономию учил?
Как я думаю, тебе не понять. Неужто — всё?
Абсолютно всё. «Деньги-товар-вэщи», — всё, что надо.
А ну, выйдем, — негромко предложил белобрысый.
Предложение на ходу поезда вполне бессмысленное — и белобрысый смаху двинул кацо по скуле.
Девушки ахнули. Это была как бы случайная реакция. Кацо затем как-то исчез из нашего обихода — перебрался, видимо, в другой вагон. Девушки сетовали: «…был такой весёлый».
Белобрысого они, похоже, не жаловали…

Ближе к Кустанаю проблема туалета встала, как говорится, во весь рост. Девушки рассыпались по всей сухой ржавой округе — открытой до горизонта. Казахский мелкосопочник, покрытый редкой верблюжьей колючкой, в целом мало приспособлен для таких ответственных мероприятий. Парни вели себя проще и далеко не расходились и сзывающие паровозные гудки воспринимали с досадой, как ненужные задержки.
Перед всяким отправлением наличие в теплушке пересчитывалось по головам.

Выгружаемся в сумерках на каком-то глухом полустанке Актау. Моих спутников поджидают грузовики с надписью по бортам «ЛЮДИ». Я залегаю в чахлом палисаднике — пережидаю их отбытие. Меня, слава богу, никто не окликает: не обозначен в списочном составе. Машины одна за другой отбывают в темноту, — и я понимаю вдруг, что заброшен на край света. Понимаю вдруг, что вовремя — к акклиматизации, о которой говорил Димыч, — мне никак не прибыть.
Дай бог, хоть как-то поспеть…

К утру от Актау на юг уходит бурый товарняк с глухо запечатанными вагонами. С буферов между ними, упираясь о торцы, забираюсь на горячую от солнца покатую в обе стороны крышу. Отсчитываю телеграфные столбы и полустанки, больше всего опасаясь заснуть.
Состав, точно очумелый, шёл без остановок.
Лежу ничком поперёк покатости, ору для бодрости все песни, которые знал, холодея от одной мысли: засну и свалюсь.

Ором читаю стихи — все подряд: от «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…» до этого — особенно кстати:
«…О Господи, я успокоился рано.
А были минуты блаженные сладки
На продуваемой вихрем площадке
У насмерть закрашенного стопкрана.
Дорога, дорога — платформы в тумане,
Зелёных вокзалов бесстыжие слёзы
И паузы ночью. И снова качанье,
Собачья возня и рывки паровоза.
И дальше — по щебню, на щебет киргизок,
На дальние осыпи в медном чекане
Бутылка, журнал и колбасный огрызок
Бегут застеклёнными солончаками.
И поезд гремит, разгибая суставы,
И сладко болит позабытая рана –
Ряды тополей осеняют составы
На страже у пыльных ворот Туркестана».

В полудрёме видятся мне синие водоёмы и живая зелень садов. Я жил в Средней Азии, люблю этот край: уютные выметенные квадратные дворики, ограждённые глинобитными дувалами, тополёвые аллеи с параллельными арыками вдоль улиц, пыль, взрывающуюся под босыми ногами, мазары, точно маленькие мечети — каменный куб и крашенный голубым купол…

Да так ли?..
«Не знаю востока ширазских роз, садов на резных столбах –
Верблюжьей колючкой восток зарос и пылью насквозь пропах.
Он кажется раем издалека, не ведающим греха,
Но зелень садов его жестока, вода для питья плоха.
И жухлые травы железный зной
выкрасил ржавой хной.
Здесь, зыбкие трещины шевеля, ношей своей горда,
Держит каменная земля глиняные города.
Глину и пыль возвёл стеной Искандер или Хосров –
Да не пожрёт сатанинский зной бесценную тень дворов.
…И тешит медленный ток воды гранатовые сады.
…Но что мне за дело, кем и когда подняты гребни стен?
Это мои листья, вода, глина моя и тень,
И ржавого неба пепел и дым над аркой Биби-ханым».

Боже, как хочется спать!..
«…Последний трояк на коробку «Пальмиры» —
И дымом позора герой обесчещен.
Шаром покати по пустынному миру —
По гулкому миру сомнений и трещин,
Пустых разговоров и рукопожатий,
Вагона, где бродит военный в пижаме,
Поспешной любви на дощатой кровати
И сводов над пыльными чертежами…»

…Где, наконец, остановился состав? Где под парами оказался пассажирский на Сталинабад? Как это я ввалился в вагон, повалился на первую же подвернувшуюся полку (рюкзак с ледорубом под голову) — и вырубился, сказали потом попутчики, на сутки с гаком?..
Меня тормошили — не могли добудиться.

Помню только: когда покидал гостеприимный вагон, пожилая проводница смотрела на меня с ужасом. Я погляделся в зеркало вокзальной парикмахерской и тоже ужаснулся: я был чёрен, как негр, от угольной паровозной пыли.
Можно помыть голову — семьдесят копеек, — любезно предложил парикмахер.
Спасибо. — Я помылся в пристанционном арыке, вытряхнул одежду.
Наконец-то напился. Вода была с гор — холодная и чистая.

(Продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email

7 комментариев к «Маркс Тартаковский: Свидетель времени — VI -1»

  1. Маркс Самойлович,
    Когда вы пишете про то , что знаете — вы поистине молодец.

    1. Вот это уже не мимоходный, как у вас бывает, а любопытный конкретный отзыв.
      Когда же я писал о том, чего не знаю?

  2. /Квартира на первом этаже — двухкомнатная! — была переполнена только клопами. Не было даже стола и стула. Была проваленная тахта, куда я в ту полночь немедленно завалил спутницу. Клопы, заинтересовавшись происходящим, пришли в неописуемое волнение…
    Так что очень скоро мы встали. Во-первых — клопы. Во-вторых — дела. Надо было приниматься за рецензию. Я включил грязную электролампочку, свисавшую на голом замызганном мухами шнуре, — и впервые разглядел спутницу. Она была молода, но отчаянно некрасива.
    ==============
    Дорогой Маркс Самуилович!
    Прочитав вашу эротическо-географическую эпопею, я, вместе с клопами ( проживающими в к-ре геолога) пришел в неописуемое волнение.

    Уважаемый! Не бывает некрасивых женщин, бывает мало выпивки!
    Это так же верно, как — не бывает отчаянно некрасивых мужчин, а бывает мало денег!

  3. Биче (Москва, Россия) — Марку Тартаковскому:
    — Спасибо, Марк, за память!

    Марк Тартаковский — Бегущей по волнам:
    — О, Биче… «Неподражаемо, безупречно и картинно произошло сошествие по трапу неизвестной юной девушки, по-видимому небогатой, но, казалось, одарённой тайнами подчинять себе место, людей и вещи…
    …- Добрый вечер! — услышали мы с моря. — Добрый вечер, друзья! Не скучно ли на тёмной дороге? Я тороплюсь, я бегу…»
    Я был влюблён во многих. Кого-то я называл этим именем. Бога ради, напомните о себе — назовите себя!

    Биче — Марку Тартаковскому:
    «Как я провел тем летом…» Воспоминания о молодости в какой-то точке оказались общими.. .
    А я думала,что ты только меня так называл!

    Марк – Лиде Комовой.
    Не думаю, что упрёк справедлив. Героине «Мокрых парусов» больше бы подошло имя «бегущей по волнам», — но, как сможете увидеть, использовано не было.
    Я не слишком разбрасывался — разумеется, с учётом того, что мужская логика (и судьба, соответственно) просто по факту физиологии не совпадает с женской.
    Был достаточно разборчив (что очевидно и по этим путевым заметкам) — так что в итоге жалеть не приходится.
    Вы, надеюсь, тоже не разочарованы прожитым?!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *