Маркс Тартаковский: Свидетель времени — VII — 1

 515 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Ввиду некоторого сходства с судьбой Каржавина, я и сам тогда в средине пятидесятых рассчитываю на неизбежную удачу. Был я, правда, не в Париже, а в Москве, и спал, конечно, не на соломе, а на жёстких вокзальных скамьях, — да и то лишь в худшем случае. Вечерами, после девяти, с закрытием библиотеки, обычно оказывался на улице со своим неизменным спортивным чемоданчиком и соображал, где же на сей раз удачно переночую.

Свидетель времени — VII — 1

HOMINEM НISTORICAL !

Маркс Тартаковский                                                                         

  1. Самуил Кур, Сан-Франциско.
    «Честно говоря, когда я приступил к чтению М. С. Тартаковского («Как я провёл тем летом…»), то сначала решил, что это пародия на «Двенадцать стульев». Судите сами. 1958-й год. Молодой человек, по имени Маркс, приезжает в Москву. Московской прописки у него нет, жить ему негде. Каждый вечер ищет, куда бы приткнуться на ночь. Денег тоже нет, заглядывает в студенческие столовые — перехватить кусок бесплатного хлеба. И вот этот бомж приходит в редакцию «Литературной газеты» и заявляет: я знаю, где найти снежного человека! Редакция в восторге — ему немедленно выписывают командировку, дают деньги на расходы на целый месяц и назначают спецкором «Литературки». После чего он отправляется на Памир.
    Что я должен был подумать об этом тексте? Однако, по мере продвижения в глубь повествования, я понял: автор подаёт все описываемые события как чистую правду. Скорее всего, он на Памире действительно был. И всё же сомнения остались: где истина? где воображение? Что ж, попробуем разобраться.
    Итак, пусть, несмотря на всю советскую бюрократию, невозможное свершилось — случайному человеку, даже не посмотрев, где он живёт, дали деньги и титул спецкора газеты.
    Следующий шаг — его берут в команду, которая на Памире пойдёт в сложный поход, чтобы ее члены заслужили звание мастеров спорта. Тут нам придётся ненадолго остановиться на паре существенных моментов, о которых статья умалчивает.
    Поход такого типа — это спорт, причём высокого уровня. Он предполагает наличие опыта, и мощную физическую подготовку. Чтобы получить нужную квалификацию, участникам предстоит выполнить ряд требований. В горном туризме они заложены в маршруты нескольких категорий, от первой до шестой — с учётом возрастания сложности. Для претендентов на мастерское звание предназначены категории 5 и 6. Длина маршрута должна быть не менее 160 км.
    Взять на такой маршрут неподготовленного человека, никогда не бывшего в горах — это серьёзный риск для его жизни. И высокий шанс, что из-за него группа не выполнит свою программу. Это всё равно как на престижное шахматное соревнование взять в команду человека, который только вчера узнал, как ходит конь. Поэтому для руководителя похода такой шаг — почти самоубийство.
    А молодого человека, по имени Маркс, ослабленного постоянным недосыпом и недоеданием — взяли!Не может быть, чтобы спортсмены, принимая в свой коллектив новичка, не поинтересовались его физическим состоянием и тем, кто он, что он, где живёт и как живёт. Сказать правду Маркс не мог по определению — это ставило бы под сомнение его участие в походе. Значит, следовало — нет, не приврать, ни в коем случае — а просто слегка пофантазировать. В тексте есть такой эпизод. Во время беседы с потенциальным автором член редколлегии Георгий Гулиа рекомендует ему, о чём и как писать. И Маркс Самойлович тут же изливает на собеседника безудержный поток слов, сочиняя на ходу воображаемое содержание своей будущей статьи. И скромно замечает: «… я был в ударе — вот как юный Пушкин перед Державиным, меня несло…»
    А в другом месте он пишет: «… уже перед дверью соображаю, как объяснить моё московское проживание при иногородней прописке. Припас в уме кое-какие варианты».
    То есть, по части «вариантов» наш автор был дока. А вот насчёт инструктажа по безопасности и специфики походов — нигде ни слова.
    Случайное совпадение — примерно в то же время, летом 1957 года, на Кавказе, я совершил свой первый (и последний) горный поход. Простейший, первой категории. Но был у нас и ледник, и в конце маршрута перевал. Самым тяжёлым оказался спуск в долину после перевала. Идёшь круто вниз, а тяжёлый рюкзак при каждом шаге толкает в спину. Не удержишься — покатишься по склону с ускорением. И соблюдение правил безопасности требовалось неукоснительное…Спецкор «Литературки» отмечает, что ознакомившись с его очерком, высокая комиссия по альпинизму и горному туризму сделала вывод, что в походе не соблюдались элементарные нормы безопасности и «лишь по дикой случайности не была усугублена статистика смертей».После чего добавляет от себя: «Но всё это к делу не относится». Очень интересный вывод, учитывая, что спортсмены шли за мастерским званием, под контролем. Так что непонятно, откуда спецкор брал данные и вообще, где он был.

    Да и логично спросить: а при чём здесь нобелевский лауреат (я об эпилоге)? Да, в «Литературке», выходившей тогда на 4 полосах, 25 октября 1958 года, на развороте были опубликованы два ключевых материала — памирский отчёт Маркса Тартаковского и заявление, осуждающее только что получившего нобелевскую премию Бориса Пастернака. Так случайный спецкор ощутил себя приобщенным к событию. Хотя и неясно, с кем он солидарен. Вот он услышал в коридоре редакции, как кто-то вслух читал «Быть знаменитым некрасиво», что-то ещё — и стихи ему не понравились…

    А я так и не понял, на какую чашу весов класть целый ряд утверждений Маркса Самойловича. Потому что всё повествование — постоянное балансирование автора между правдой и вымыслом, между самоиронией и самолюбованием».

    2. Что ж, вполне справедливые недоумения…
    После публикации моего очерка (разумеется, без Эпилога) в таджикском русскоязычном ж-ле «Памир» у моих спутников были неприятности в квалификационной комиссии: как посмели присоединить к группе неподготовленного новичка, сменили утверждённый маршрут (т.е. случись гибель — не знали бы даже, где искать), неразумно рисковали в верховьях Ходжа-Мафрача и на неведомом перевале, ещё что-то…
    Меня упрекали за то, что отменили, будто бы, присвоение мастеров спорта Яценко и Белецкому…
    Тимур Зульфикаров, нынешний таджикский классик, а тогда мой сокурсник, требовал, чтобы я в покаянном письме в редакцию «Памира» указал бы национальность Бабура: конечно же — таджик!

    Много, разумеется, и о том, что мой заурядный очерк присобачен в «Литгазете» к знаменитому «делу» нобелианта, в чём моей вины и вовсе не было. Примерно понимаю ход мыслей редколлегии — об этом у меня в Эпилоге очерка.

    «По жизни», надо сказать, у меня не раз возникало ощущение, будто кто-то, неведомый, направляет меня. Со временем я задумался над очевидной связью моего субъективного состояния, психики, с чем-то объективным, происходившем в мире — меня, казалось, не касавшемся. Помогло разобраться в этом замечание львовского профессора Валерия Сердюченко:
    «…Всё, опубликованное Вами, г-н Тартаковский, отмечено странной особенностью. Рядовое событие в собственной жизни непременно вклеивается в исторический контекст, совершенно иного масштаба и значения. Вот, значимый лично для Вас памирский поход, в общем-то, заурядный, Вы как-то свели к драматической судьбе романа Пастернака «Доктор Живаго», повлекшей отклики во всём интеллектуальном мире… С другой стороны, любое историческое событие Вы проворачиваете через собственную судьбу, как сквозь мясорубку… Неужели сами Вы полагаете свою персону такой исторически значимой?..»
    Я ответил профессору:
    «…Да, как рыбу нельзя вытащить из воды сухой, так не только все мы, человечество, но и каждый из нас, обретается в истории, пропитаны ею. Мы неотделимы от эпохи, от, в целом, исторической сути. Человек безгласен и невнятен без этого. Все мы вместе и любой живший или живущий, осознаёт он это или — 99,999% — нет, насквозь пропитан историей и предстаёт при рассмотрении ЧЕЛОВЕКОМ ИСТОРИЧЕСКИМ: Homo erectus — Нomo habilis — Homo sapiens — Нistorical hominem!
    Уж извините!»

    Этому феномену посвящена моя «Историософия. Мировая история как эксперимент и загадка» — книга, изданная и рекомендованная, как значится на титуле, Госкомитетом РФ по высшему образованию.
    Словом, как распространена и достаточно объяснима метеозависимость, так субъективная суть каждого живущего зависима от самого хода истории.

    Я стал москвичом (вначале — бомжем), когда Хрущёв ещё и не заикнулся о «культе личности», а Сталин ещё безотлучно, казалось, покоился в мавзолее, — но уже в воздухе, как бы, веяло свободой. Мы не задумывались об относительности этой свободы — другой ни мы, ни даже наши родители не знали. Веяло свободой — этого было довольно. Я заметил, что незнакомые порой на улице улыбаются друг другу. Так бывает обычно весной. Или солнечным утром… В первой же редакции («Советский спорт»), куда я сунулся с предложением услуг, мне, не расспрашивая ни о чём, предложили отправиться на Химкинское водохранилище и написать о тренировавшихся там гребцах. Погода, кстати, была мерзейшей — не летней. Весь день моросило. Гребцы высаживались на берег продрогшие и замученные. Отвечали неохотно и вскользь. Спешили переодеться и обогреться.
    И я начал свой первый московский очерк словами: «Хорошая штука — горячий душ…».
    На следующий день очерк был в газете. Под моё честное слово и предстоящий гонорар редактор отдела Чинарьян снабдил меня пятёркой — что было очень кстати…

    «Известия», где я, представившись студентом Литинститута, также появился «с услугами», командировали меня в Курск. До реализации массового панельного строительства у Хрущёва возникла идея ускорить обеспеченность жильём путём строительства самодеятельного. Кто как сумеет. Пустыри разрушенного войной Курска стали торопливо застраиваться почти трущобными строениями без соблюдения хоть каких-то правил. При нехватке кирпичей, проёмы заполнялись едва ли не булыжниками. Оконные проёмы оказывались косыми. Не хватало цемента: воздвигнутые стены продувались всеми ветрами. Потенциальные домовладельцы, ютившиеся пока что по подвалам, едва ли не в землянках, спешили, понимая, что дозволение недолговечно и можно упустить даже такой мизерный шанс обустроиться…

    Я же, в свою очередь, не зная газетных возможностей, стремясь выслужиться, накатал нечто, по понятиям редакции, заумное — целый трактат. Предложил формировать на заводах в помощь самостройщикам кирпич не с плоскими поверхностями, но выпуклой с одной стороны и корытцем с другой. Кирпичи должны были смыкаться друг с дружкой без цементной связки…
    Была и вовсе революционная идея — формировать кирпичи с аккуратным отверстием в центре. Вся стенка, или хотя бы её сектор, таким образом монтировался бы с помощью пронизывавших эти отверстия штырей, завершавшихся винтовой нарезкой — для стяжки гайкой…

    Предлагались и другие нововведения, в момент оспоренные приглашённым редакцией консультантом-строителем:
    — Где это вы видели (это ко мне лично) хоть один наш завод, который смог бы такую филигрань изготовить? Обходимся — чем и как умеем.

    Словом, трактат опубликован не был, но усердие было замечено: командировку оплатили. К тому же был приглашён появляться с новыми идеями…
    Я воспрял духом.

    3. Под конец 1776 г. «купецкий сын» Фёдор Васильевич Каржавин прибыл на остров Мартинику (Вест-Индия)… Кажется, ещё не столь давно он жаловался отцу в письме из Парижа: «Государь мой батюшка! Отчаяние, в которое повергает меня нищета, принуждает меня просить вас немедленно вызвать меня в Россию. Ничего у меня ничего не осталось, чтобы оплатить долги, в этом году продал я все вплоть до постели, а сам спал в течение 3-х месяцев на соломе; я хочу непременно вернуться в Россию, и если ни к чему не способен, то буду лучше солдатом, ибо это моя последняя надежда. Постарайтесь, чтобы послали мне денег для отъезда и оставшуюся часть за год, который завершился. Если вам неугодно, чтобы я сделался солдатом, то буду, кем пожелаете — чистильщиком сапог, если захотите…»

    В последующем переписка сына с отцом прерывается. Василий Никитич Каржавин, купец-старообрядец (из семьи ямщиков), арестовывается по доносу за религиозное и прочее вольнодумство…
    Сыну, впрочем, уже не на что жаловаться, незачем просить вспомоществования. Он спит уже явно не на соломе. На Мартинике Каржавин заводит знакомство со своим сверстником Томасом Джефферсоном — в последующем одним из отцов-основателей Соединённых Штатов, их третьим президентом…
    Каржавин становится деятельным участником Войны за независимость. Он организует добровольческий отряд из жителей Мартиники и снаряжает на свои деньги (!) три корабля с оружием.
    Вот он уже в легальной должности переводчика в Конгрессе США — фактически тайный агент против англичан.
    В чью же пользу велась эта деятельность — США или России? Любопытный факт: Каржавин отказался отправиться в Россию послом Соединенных Штатов, «дабы не прерывать своей миссии (какой?) в Америке»…

    Фёдор Каржавин — современник архитектора Василия Баженова, приятельствовал с ним и сам был не чужд архитектуре: автор популярной в своё время книги «Сокращенный Витрувий, или совершенный архитектор». Да и мне не чужд был Баженов: в выстроенном по его проекту белоснежном, приподнятым над Москвой Пашковом доме («времён Очакова и покоренья Крыма») в студенческом зале Ленинской библиотеки с высокими окнами на кроваво-красный Кремль и бородатыми здоровяками на балюстрадах — Сократом, Платоном, Аристотелем, Эпикуром я ошиваюсь с утра до вечера: сочиняю свои газетные опусы (получаю мизерные но регулярные гонорары). Я мудро записался в библиотеку, как только приехал в Москву еще законным абитуриентом, и берегу этот пропуск пуще паспорта с опостылевшей киевской пропиской…
    Забытым «высокой историей» Фёдором Каржавиным озабочен Юрий Герчук — «историк культуры, знаковая фигура отечественного искусствознания» (см. Википедию), с которым всё в том же Пашковом доме я и познакомился тогда — почти семьдесят лет назад.

    И вот уже приглашён бывать в московской квартире Герчуков: Девятинский переулок смежно (за углом) с территорией посольства Соединённых Штатов на Садовом Кольце. Хозяева квартиры, Юра и Марина, шёпотом предупреждают меня: этажом выше секретное обиталище агентов КГБ, наблюдающих за перемещениями во внутреннем дворе посольства…
    В гостеприимной квартире я нахожу порой вечерами короткое пристанище; иногда — ужин. Здесь я и узнаю об удивительной судьбе «купецкого из ямщиков» — о Фёдоре Каржавине. Юрий пишет о нём книгу, влюблён в своего героя. Пытается вжиться в эпоху — в общем-то, не так уж удалённую от нас.

    Друг Герчуков (позднее откроющиеся обстоятельства разведут их, как говорится, «по разные стороны баррикад»), — так вот историк-востоковед Сергей Хмельницкий, иронизирует над этими усилиями — понять и вжиться:
    «Следы заметая, двести лет прошли по земле, как тать —
    В уютной могиле лежит скелет и хочет на всех плевать
    Над ним опускается вечер мглист, всплывает над ним заря,
    Его выстилает кленовый лист золотом октября…
    И шлют морзянки скелетный стук — песок, перегной, кирпич:
    «Вы знаете, некто еврей Герчук хочет меня постичь.
    Эпоху учёл и книги прочёл, и душу в труды вложил —
    Он выяснил даже адрес ранчо, где я в Америке жил…
    О, времени сын, тебе не дано постигнуть в плену систем,
    Что сгнили мосты и давным-давно фиалки пахнут не тем,
    Что корни пуская, живя в борьбе, летя кувырком во тьму,
    Эпоха подобна самой себе — и более ничему.
    Старайся, служивый, тянись понять, над мыслью моей потей, —
    Скелету нечего терять, кроме своих костей».

    Сергей Хмельницкий (впоследствии автор многотомной «Истории архитектуры Средней Азии» — передо мной за стеклом книжного шкафа несколько замечательных и уникальных томов) говорит здесь о главной тщете историка и самой Истории — о невозможности вжиться, досконально понять чуждую эпоху, отдалённую от нас веками и тысячелетиями. Эпоха иная — и люди другие!

    Кошмар рассеивался, но опасения оставались. Тем более у Герчуков, соседствовавших с американским посольством. Уголок этой территории за высоким каменным ограждением был виден из окна квартиры; этажом выше, надо полагать, весь двор был на виду. Мне случилось похвастать одним своим приключением, к которому Герчуки отнеслись с большей серьёзностью, чем можно было ожидать.

    Требуется как бы предисловие. Евреи под старость любят подчас вспоминать, как тут же вступали в драку, услышав слово «жид». Я за собой таких подвигов не помню. Евреи в довоенном Бердичеве именовали всех прочих, скопом, кацапами. Была, так сказать, некоторая взаимность.
    Запомнилось, как жидом меня назвали много позже — мельком, встречно. Дата: начало ноября 1956 г. Наверное, у меня было сияющее лицо: в свежих «Известиях» объявили, что «израильские агрессоры» десантировались на синайских перевалах. Мой восторг, надо думать, уловил парень толкнувший меня плечом при переходе улицы Калинина от библиотеки до университетской столовой.
    — Да вас, жидов, давить надо! — с ненавистью произнёс он и прошёл дальше.
    Это ничуть не омрачило тогда моего настроения — было надёжным подтверждением успехов Израиля.

    Вот и лихая моя киевская любовница Ольга Копоть острила со смехом: «Жидочек мой пархатый». Я — ей: «Моя любезная кацапка»…
    Летом 1957 г. я был в украинской командировке. Остановился у родителей; спал по привычке снаружи — на галерее. Как познакомился с Ольгой — не вспомню, помню только, что эта крепкая курносая лихая блондинка мне нравилась. О серьёзной перспективе не могло быть речи: на два года старше меня, разведёнка, воспитывала сына… Работала медсестрой.

    Так вот, однажды мы почему-то крупно разругались прямо на улице Ленина (возле НИИ геологии). Схлестнулись темпераменты! Вдруг Ольга отвернулась от меня, подняла руку — и вмиг у тротуара затормозила «Волга». Ольга укатила — я же остался в полном обалдении. Частные авто на киевских улицах были тогда крайне редки…

    Командировка, впрочем, завершалась. Вдруг накануне отбытия папа ранним утром внезапно разбудил меня: «Смотри, кто пришёл…»
    Пришла Ольга. На радостях я так и не спросил, как она нашла меня. Знала ведь только моё имя — да и не Маркс, а Марик… Это вот обстоятельство неожиданно заинтересовало Герчуков:
    — Да как же она узнала адрес?..
    Разгадка нашлась в том, что Ольга работала медсестрой в правительственной клинике («Дом с химерами» на Печерске, знакомый киевлянам). «Там сплошь гэбисты».
    Т.е. могла воспользоваться сведениями республиканского «министерства любви».

    Я доказывал, что это ерунда. Чересчур лестно для моей невидной персоны. От Ольги я усвоил замечательное заключение (с украинским акцентом) любого бессмысленного спора: «Всраться можно!». Утешался этим.
    Однако, всё же, как бы по взаимному согласию, не посещал гостеприимный дом с полгода. Упустил какие-то знаменательные события. Ведь там бывали ещё незнаменитые тогда Андрей Синявский и Юлий Даниэль. Первый был нелюдим. С Юлием я был «шапочно» знаком — и стоял в протестном пикете у здания Московского областного суда в феврале 1966 г. …

    4. Ввиду некоторого сходства с судьбой Каржавина, я и сам тогда в середине пятидесятых рассчитываю на неизбежную удачу. Был я, правда, не в Париже, а в Москве, и спал, конечно, не на соломе, а на жёстких вокзальных скамьях, — да и то лишь в худшем случае. Вечерами, после девяти, с закрытием библиотеки, обычно оказывался на улице со своим неизменным спортивным чемоданчиком и соображал, где же на сей раз удачно переночую. В чемоданчике были две простыни (сменные две — в стирке), мыло, бритва с кисточкой (электробритвы были ещё экзотикой), зубной порошок с зубной щёточкой, прочие необходимые мелочи.

    К ночи важно, напустив на лицо индифферентную мину, проникнуть в какое-нибудь общежитие, где в закоулках всегда отыщется пустующая комната со свободными тюфяками. Как промокашка в тетрадке, на собственной, заметьте, чистой простыне, сложенной вдвое, между двумя тюфяками я, подперев предварительно дверь, сплю сном младенца. Даже зарядку делаю по утрам. (Тем, кто хотел тогда следовать моему примеру — юных «покорителей столицы» было немало — советовал готовиться ко сну в санаторном режиме — пораньше. Если не проникнете в одно убежище, еще поспеете в какое-то другое. Или в третье. Или на «либеральных» Савёловском или Павелецком вокзалах, пока не все углы еще заняты…)

    Прочие варианты были похуже — вплоть до ночлега в припаркованных на ночь троллейбусах сбоку от министерства сельского хозяйства (Орликов переулок у Трёх вокзалов). Двери гармошкой запирались тогда только изнутри, и водители, уходя, оставляли их открытыми. Комфорт, конечно, не ахти: зимой, хоть в пальто и ушанке, холодно; могли вдруг возникнуть посторонние — такие же, как и я сам…

    Зато при всём при том я как автор фигурально расцелован и в «Советском спорте», и в журнале «Физкультура и спорт», и в одноименном издательстве, где меня публикуют в периодических сборниках, то есть, реализую свои знания, полученные в истинной alma mater — в Высшей Школе тренеров киевского инфизкульта.
    И вот уже в 1958 г., вскоре после памирской одиссеи, выходит моя первая книжка «Обыкновенное счастье» — о Ларисе Дирий, ставшей к тому времени Латыниной. И питаюсь уже не только бесплатным хлебом, намазанным бесплатной горчицей. Даже время от времени снимаю жилье у хозяев, рискующих ненадолго принять беспрописочного.
    В редакционный штат, конечно, не берут. Да я и не вякаю, понимая беспочвенность таких притязаний…                                                                                                                                                                                                                     (Продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *