Михаил Ковсан: Время говорить, и время молчать в контексте безумия

Loading

Лечит. Делает прививки, оберегая собачью жизнь. И — хоронит. И роды он принимает? Узнать, полюбопытствовать, поинтересоваться. У всех его собак, начиная с первой, маминой, ставшей его, была одна кличка. А у жён имена были разные. Всегда была вероятность со сна ошибиться. Ничего не поделаешь, жизнь — спектр вероятностей, угадать вектор — величайшее дело. Надо признать, это ему почти всегда удавалось. За это и не любили. Завидовали? Конечно. Однако не только.

Время говорить, и время молчать в контексте безумия

Михаил Ковсан

Решение принимать было не надо. События решение приняли за него. Действия были продуманы до мелочей, в памяти график почти поминутный. Главное: успеть на ближайший. Таким был завтрашний утренний рейс, до которого огромное время, более суток. Тем более огромное, что в это время делать нечего абсолютно. Билеты куплены. Отъездной багаж приготовлен заранее. Раньше подобное в виде чемоданчика ставили у двери. Женщина, которая будет здесь жить — у неё есть ключи — придёт после отъезда. Даже на могилы, предчувствуя, съездил заранее. И в месте приземления всё тоже готово. Сейчас наверняка уже прибрано, холодильник заполнен. Что делать целые сутки, когда делать ничего совершенно не нужно, а сделать ничего невозможно? Начинать каяться потихоньку? В чём? Гнетущих грехов ни в какой канцелярии, небесной тем более, за ним не числится. Да и какие у атеиста грехи? Взятки не брал — не давали, даже борзыми щенками. И он не давал. Девиц не насиловал. В молодости вешались сами, а теперь не нужны. Ах, вот что. Надо бы пообедать. Обед в холодильнике. Первое, второе, десерт. Только не охота есть ни первое, ни второе, и десерт неохота. Впереди целый день и почти целая ночь. С тем, кто в аэропорт отвезёт, тоже заранее договорено. Приехать к окончанию регистрации. Конечно, кому он в своём возрасте нужен, но бережёного Бог бережёт, особенно в стране, где полномочия Господа ограничены властью. Бровь поднимет не так, как надо, мигом по-своему истолкуют, спустят истолкованное в виде приказа, побегут, подтянув на ходу штаны, исполнять, схватят, потом начнут разбираться, самолёт улетел, всё, назад ни ногой, ни одним шасси, то ли оттуда не выпускают, то ли сюда не впускают. Неважно. С ним, может, и разберутся (не исключено, что посмертно), может, и выпустят (вопрос куда), может, даже принесут извинения (шли бы подальше). Короче, сидеть тихо, не рыпаться, телефоны-компьютеры отключены. С оставшимися свяжется и оттуда, если будет охота, которой точно не будет. Этот кусок жизни, самый большой, до конца прожит, осталось переступить и, замахнувшись ракеткой, пустить мяч, пусть не точным, но сильным ударом подальше, не заботясь куда, главное откуда, куда известно давно, в детство, для старости пригодившееся, в первый язык свой, быть родным переставший, таких теперь три, каждый для разного периода жизни. Язык, к которому возвращается, тьфу-тьфу, возвратится, это мама, остальные — женщины, бывшие близкими становились далёкими, далёкие — близкими, всяко бывало, как в спорте, победы, поражения, без одного не бывает другого. Звонок в дверь. Кто это? Не звал никого. В глазок осторожно — сосед. Ни тот, что под ним, того мог бы залить. Ни тот, что над ним, тот мог бы протечь. С верхнего этажа, в шахматы иногда играли, можно не открывать. Постоял-постоял, потоптался, плечами пожал и ушёл, медленно ретировался от глаза, в спину глядящего, из жизни его удалился. Сумасшедший дом здесь надолго, ему сюда не вернуться. Собственно, сумасшедший дом здесь всегда. Сосед, мельком в глазке неизвестно с какой целью явившийся, за шахматами не раз его, изображавшего оптимиста, в этом настойчиво уверял: история убедительно подтверждает. Вопрос только о степени сумасшествия, бывали стадии тихие, нынче вновь буйная наступила. Машина не имеет заднего хода. Вот и лезет упрямо вперёд, втискиваясь в бетонные тонны, ни свернуть, ни вздохнуть. Задыхаясь, обглоданная, окровавленная, лезет вперёд. До сих пор. Далее без него. Билет готов. Староновая берлога готова. Завтра днём, даст Бог, в любимом ресторанчике пообедает, кофе выпьет наискосок, от десерта удержится, чтобы вечерком, в противоположную сторону два квартала, часок посидит, и домой отсыпаться после предстоящей сейчас ночи бессонной. К сожалению, вряд ли уснёт, слишком долгая здесь выпала жизнь, слишком многое в неё поместилось смертей, слишком много пузырей славы здесь выдулось-лопнуло. Жизнь как жизнь. Удивительно не настоящая, не поддельная — прошлая. Настоящее такое тонкое здесь, почти не заметное: вжик скосила коса или сабля на лету в наступлении. Нет настоящего, о каком будущем речь? Однова живём? Однова! Зато прошлого хоть отбавляй, огромное, пропасть — дело плёвое, и пропадают, кто невольно, кто вольно. У тех из иных периодов жизни как-то всё соразмерней. Вчера, сегодня и завтра — одно из другого проистекает, одно другое не отменяет. А здесь? Святых выноси! Не выносят. И вносить не торопятся. То крестами пообвешаются, то пятиконечными колючими звёздами, потом снова крестами, похожими на владельцев, как на хозяев собаки. Всю жизнь у него были собаки. В самой продолжительной части их было четыре, одной благородной породы, не гиганты, но и не шавки, бисерно лающие взахлёб. Последняя, знак, который не распознал, недавно умерла от старости на столе ветеринара, её и похоронившего. Хорошая профессия. Лечит. Делает прививки, оберегая собачью жизнь. И — хоронит. И роды он принимает? Узнать, полюбопытствовать, поинтересоваться. У всех его собак, начиная с первой, маминой, ставшей его, была одна кличка. А у жён имена были разные. Всегда была вероятность со сна ошибиться. Ничего не поделаешь, жизнь — спектр вероятностей, угадать вектор — величайшее дело. Надо признать, это ему почти всегда удавалось. За это и не любили. Завидовали? Конечно. Однако не только. Ведь и более удачливые его не любили. Они-то за что? А за свободу. По крайней мере, в последние времена: захотел — расцеловался, захотел — расплевался, и ту-ту, платочки белые, глаза, конечно, печальные. Как у последней собаки на ветеринарном столе. Может, и у других были такие? Не помнит. Не все так комфортно на ветеринарном столе умирали. Бывало, и погибали — две под колёсами под визг шин тормозящих. Вот это сразу. Присмотрит щенка, лакающего из блюдечка умилительно молочко, пусть без родословной, тратить деньги лишние ни к чему, определит в эркере место жизни ему, проверить, не дует ли, для малыша собачьего это опасно. Эркер — славное место, наблюдательный пункт. Над улицей нависает. Хорошо бы пол был стеклянным. Есть лодки такие, подводный мир наблюдать. Вот бы и жили бы со славным щеночком, питающимся молоком, не тужили, смотрели бы сквозь стекло на пешеходно текущую жизнь не чужую. Какая своя? Пожалуй, что никакая. Так что пусть будет эта, пешеходная под полом стеклянным. Может, такой можно сделать? Может быть, там научились? Нет. Если бы там это случилось, здесь бы на второй день появилось. А то и раньше. Здесь за модой следят. Одни за модой. Другие за мыслями. За всем здесь следят. И тем, кто следит, он нужен весьма. А там? Никому. Ни при каких обстоятельствах. Но он ещё здесь. Часы неохотно, но движутся, а он ещё здесь. Не мешает на всякий случай выглянуть, что на улице — в одно окно, что во дворе — это в другое. Занавесочку самый чуток отодвинуть — вроде на улице ничего. Ещё разок — во дворе вроде тоже спокойно. Пока. Ладно. Что-то поесть. Что? Всё равно. Всё приправлено страхом. То бандиты. То власть. Теперь власть и бандиты. До сих пор из старых шуток неоново напоминает: госстрах. Впрочем, внимание. И там надо быть осторожным. Кому он нужен, тем более там? А хоть бы и никому. Так. Для острастки. Чтобы другим, молодым, энергичным, не повадно было, поняли, суки: чтоб не повадно. Так что пёсика пока отложить и по кафешкам не шляться. Осмотреться. Пообвыкнуться. Даст Бог, сложится хорошо. А то и здесь поутихнет. Мало ли. То ли шах, то ли осёл. Нечего себя распалять. Сюда не вернётся. Может, через сто лет что-то изменится. Не для меня придёт весна, не для меня Дон разольётся. Надежда на Сену, на набережной которой книги ещё продают, и музыканты играют. Что? Сегодня он играет джаз, а завтра родину продаст. Подмывало спросить: кому и за сколько? Не елось, не пелось. Капнул на донышко рюмки — и не пилось. Переместился из кухни в гостиную без эркера, поместился в кресле широком, поставил рюмку на ручку кресла, глянул настороженно в сторону окон, как будто за занавесками мог что-то увидеть, посмотрел на часы — далеко, и, едва прикрыв глаза, задремал, дыша глубоко и просторно. Сон увидел. Какой-то, сказал бы, если б не спал, литературно-заёмный. Приснилось в прямом эфире грандиозное сборище. Он — главная говорящая голова, созывающая, объявляющая, призывающая, светом звезды нации озарённая. Вокруг бесчисленно малые звёзды, на периферии помельче, во тьму первозданную утыкающиеся. Звонкая музыка. Громогласные рифмы. Пророчества. Прозрения. Озарения. Мощно. К финалу. Крещендо. И он — провозглашение. Рот распахнут до гланд, вырезанных профессором Лещинским в розовом детстве, рот, извергающий звуки, в многая лета слагающиеся. И вместо этого. На всю страну, на весь мир, во всю вселенную на все времена: «Чтобы ты сдох!» — и ох по миру прокатилось, в каждое ухо, даже самое глухое, вкатилось, в каждую щель на веки вечные завалилось. От ужаса сон лопнул, растёкся потоками холодного пота по горячему телу, цепкой болью мучая сердце.

Он замолчит. Он будет молчать. Время говорить, и время молчать. Кто только на его молчании не оттопчется. Пусть. От него не убудет. Заранее, до всех ужасных событий приготовил молчание. Как прекрасно молчать. За жизнь вдоволь наговорился. Теперь для полного удовольствия намолчаться. Молчи, скрывайся и таи. Как тихо сказал. Имеющий уши услышал. Глухие говорить продолжали. В аэропорту увидят, станут шушукаться: куда, вернётся — не вернётся, лучше бы гадали: любит — не любит. Любит. Кого и что хочет любить. Не любит. Кого и что любить не желает. Отчёт должен давать? Кому? Безумцам стреляющим, потому что ничего не умеют другого, и не до последнего патрона будут стрелять — этого добра у них на века — а пока не застрелятся. Скорей бы. Можно поторопиться. Хорошее дело не гоже откладывать. Может, когда-нибудь поставят памятник пистолету, из которого себе в скисшие мозги долгожданно-желанно пальнёт.

Часы бьют. Двенадцать. Новый день. Новая жизнь. 25 февраля. Год 2022. Anno domini. Перейдём на латиницу. От кириллицы немного осталось, доброго почти ничего.

Print Friendly, PDF & Email

2 комментария для “Михаил Ковсан: Время говорить, и время молчать в контексте безумия

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.