Маркс Тартаковский: СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — VIII — 2

 221 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Оператор с лицом цвета хаки (страдалец, как и я) целился ему в спину кинокамерой. Выполнял свой долг. Он держался на ногах, обнимая рукой мачту. Волны, тучи, мощный штурманский загривок, мой разинутый рот, — всё это были кадры. Всё годилось для истории. Подтирайтис и сам мечтал войти в неё скромным летописцем будней.

СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — VIII — 2

МОКРЫЕ ПАРУСА. Записки молодого человека.

Маркс Тартаковский

 Продолжение Начало

Тютерсы.

Когда мы возвратились к яхтам, тумана не было и в помине. Штормило. Волны ломились в бухту, бились о камни, перехлёстывали через мол.
На борту яхты я был встречен лаконичным капитанским матом. Всего-то несколько слов, отражавших, однако, весь диапазон переживаний за состояние судна, которому в шторм гибельно тереться бортом о причальную стенку.
«Ванемуйне», своевременно отойдя от причала, дрейфовала посреди бухты. «Лайне» кружила поодаль.
Не было только «Гиперболы». Видели её следовавшей, будто бы, мимо Гогланда, Ракеты не давали — значит, всё в порядке. Не пожелали, надо думать, являться последними, вот и всё.
Решено, не откладывая, идти в эстонский порт Верги. Лучше шторм, чем туман. Да и то сказать — штормик. К тому же — попутный. Домчим одним духом.
С кормы «Ванемуйне» тучный кэп бросил Нептуну несколько монет — на всякий случай. Наш капитан крикнул ему, что даже нищему подают больше. А тут — Нептун, всё-таки, владыка морей…
— Баловать не надо, — прокричали с «Ванемуйне». — Дашь больше — запросит ещё.

Первой на прорыв из бухты пошла «Лайне». Пробила лбом водяную стену с зубцами пены поверху, вскинула над волной верхушку мачты — и вынырнула уже по другую сторону мола.
— Лихо! — оценил наш кэп. — Люк задраить!
Я вдохнул доотказа, вцепился в борт, сквозь толщу воды увидел призрачное зеленоватое солнце и проглотил немалую порцию моря.
И вот уже мы и «Лайне» вдвоём носимся по морским ухабам, в ожидании остальных.
С жутким воодушевлением думал я о маленькой «Матрёшке». Жалел, что не признался ей в любви.
И был, надо сказать, слегка разочарован, увидев, как «Ванемуйне» безо всяких приключений провела «Матрёшку» из бухты на буксире. Из широкой кормы эстонской яхты щёлкал дым.
— Глянь: мотор у «Мани-Вани»!.. — поразился штурман.
— Ихний кэп трубку свою раскуривает, — усмехнулся наш капитан.
— Да они, наверное, всю ночь шли за нами под мотором? Чую: вонь была. Ей-богу, чуял — не понял, откуда…
— Макароны малость подгорели, — конфузясь пояснил кок.
— Макароны бензином заправляешь? — вскипел капитан и погрозил маленьким твёрдым кулачком.

Тут-то и лопнула в небе стартовая ракета — и мы понеслись с волны на волну, с ухаба на ухаб, потряхивая желудками.
Вот тут-то и сгодятся метафоры, которыми я начал было своё повествование.
Яхта неслась вся в мыле. Она загнанно поводила бортами и тихо ржала. До самого клотика проступала испарина.
Экипаж держался героически. Перевесившись через борт, я приносил жертву Нептуну. Удивительно было, как Нептун принимает такую жертву. Я возвращал всё, что было в желудке, и даже то, чего, казалось, там никогда не было…
— Сам слышал, — брезгливо заметил капитан, — что киты — разные: блювал и нарвал. Но чтобы так и столько…

Боцман дрых в кокпите в ногах рулевого, перекатываясь при смене галса от борта к борту, — и я завидовал ему. (Ещё он любил ловить рыбу и рассуждать о женщинах. Мечтал соорудить когда-нибудь грандиозную уху и, как говорил, «жениться на дурочке»).

Штурман сидел верхом на носу яхты. Биноклем, как форштевнем, разрезал волны. (Он не умел писать писем и на каждой стоянке рассылал во все порты Балтики пустые конверты. И те, кто любил его, знали, что он жив, помнит о них и шлёт свой военно-морской привет).

Оператор с лицом цвета хаки (страдалец, как и я) целился ему в спину кинокамерой. Выполнял свой долг. Он держался на ногах, обнимая рукой мачту. Волны, тучи, мощный штурманский загривок, мой разинутый рот, — всё это были кадры. Всё годилось для истории. Подтирайтис и сам мечтал войти в неё скромным летописцем будней.
Капитан, нахохлившись на корме, держал румпель, как дубину и с брезгливостью отворачивался от жалких сухопутных салаг. Волны стелились к его ногам. В левой руке у него был рупор, именуемый «матюганником»…

Ждали маяк. Где-то под килем таились камни, большие, как камни в почках. Маяк был необходим как благословение божие, — чтобы определиться и проскочить, наконец, коварную банку…

Вдруг яхту тряхнуло — и она протрещала килем по камням, как телега по ухабам. Дыхание спёрло у нас в гортани. Даже боцман вздрогнул и приоткрыл глаза. Капитан, держа румпель, приподнялся, как спринтер на старте. Минуло целое мгновение, пока он не выдохнул, наконец, весь воздух всей грудью:
— Пронесло! — Он сопроводил сей факт беглым комментарием. Этим он исчерпал все возможности русского языка. Тучи в панике мчались прочь. В них зияли пробоины.

Но вот штурман на носу поднял над волной руку. Учуял маяк. Само небо, казалось, простёрло над нами спасающую десницу.
Вскоре над грохочущим изломанным горизонтом показался остров, сложенный в виде кукиша с торчащей башней маяка. О, Тютерсы — Большой (просто -Tytärsaari) и Малый (Vähä-Tytärsaari). — место моего первого морского крещения!..
На яхте были у нас свои Тютерсы — Большой и Малый. Оба шкотовые.
(Про себя я называю их Розенштерн и Гильденкранц: я, кажется, путаю имена этих шекспировских героев. Помню только: такие же безмолвные, бесцветные и исполнительные, как наши Тютерсы…)

«Ванемуйне», пропылила мимо, расцвеченная брызгами.
— Гляди-ка, — расстроился капитан. — Без мотора обходят.
Он повёл курносым пятачком по ветру и скомандовал:
— Ставить спинакер!
Тютерсы на карачках полезли на вздыбившийся нос яхты ставить дополнительный парус. Кинооператор ради такого случая опять страдальчески поднялся на ноги и официально запечатлел их подвиг. Исполнил долг.
Мимоходом и я попал в историю.
Спинакер явно придал бодрости нашей посудинке. Мы стали нагонять «Ванемуйне». Там на палубе засуетились и тоже поставили спинакер. Огромным пузырём вынесло его на полморя.
— Лопнут черти, — с уважением сказал капитан. — Такой напор!
Впереди «Матрёшки» также забелел спинакер. А у «Лайне» он был чёрен, как пиратский флаг.
— Плагиаторы, — с тоской сказал капитан, и я поразился его эрудиции. — Плагиаторы: идею воруют!
Порядок всё тот же: «Ваня-Маня», затем — мы. Далее — «Лайне» с «Матрёшкой», скованные невидимой цепью…

Ужинали прямо на палубе — всухомятку. В шторм для кока расслабон: примус разжигать опасно. Раздавая по банке «Кильки в томате» и ломтю хлеба, он вздыхал с фальшивым сочувствием. Вскоре четыре опорожненных банки (я и оператор не стали есть) запрыгали на гребнях за кормой, убегая всё дальше…

…К ночи вошли в гавань Верги, скованные единой цепью: «Ваня-Маня», затем мы…
У причала покачивалась пришвартованная «Гипербола».

Верги*/.

Длилась ночь. В иллюминаторах «Ванемуйне» погас свет. В гавани было тихо. Яхты дремали, вздрагивая от порывов ветра.
Капитан «Матрёшки» спала на палубе, завернувшись в парус. Он был влажен.
Я разбудил девушку, назвал себя в темноте. Она села, укутанная в парус. Долго тёрла глаза.
— Я знала, что ты придёшь.
— Простудишься. Почему не в каюте?
— Ты бы меня там нашёл?
Я промолчал.
— Наши на «Ванемуйне». В каюте вповалку, — сказала она и рассмеялась: — Я знала, что ты придёшь.
Я сел рядом. По сути, это была вторая наша встреча. Самая важная — более трезвая и разборчивая. Уже и лицо её, будь посветлее, показалось бы мне, наверное, иным, чем на Гогланде…
— Приходил этот эстонец — с «Лайне», — злорадно, как мне показалось, сказала она. — Тоже — заботы о моём здоровье, приглашал в свою каюту…
— «Мне робкой рукой не натягивать парус,
и, румпель держа, не кружить в урагане,-
здесь девушки любят соленого парня
с обветренной грудью, с кривыми ногами…»
— Почему с кривыми?
— Из песни слова не выкинешь, — объяснил я.
— Но это же неправильно…
— А как правильно?
— Ноги — прямые.
— «…Здесь девушки любят солёного парня
с обветренной грудью, с прямыми ногами».
Она рассмеялась:
— В самом деле — не выкинешь… Пусть уж — с кривыми. Ты знаешь много стихов — или читаешь всегда и всем одни и те же?
Я хотел привлечь её рукой. Она отстранилась.
— Нет уж! Со стихами у тебя лучше выходит.
— Стихи не мои. Я не пишу стихов.
— Но я-то не знаю, чьи. Не всё ли равно! Ну: «мой парус, мой парус, мой парус!»
Она рассмеялась и снова отстранилась от меня.
— «Я ветку притянул рукой — из тысячи одну.
Она не спорила со мной, пока была в плену.
Когда же я её домой отправил — в тишину,
Какой был шум, какой был свист!
Разрезав воздух, словно хлыст,
Она ушла к другим ветвям,
меня послав ко всем чертям…
И долго в тишине лесной
шептались ветки надо мной».
— Вот так, наверное, и с нами будет. Всё-то ты заранее знаешь!
— А по-эстонски как будет — «я люблю тебя»?
Я не ждал, что она ответит. Но она вдруг сказала, растягивая гласные:
— Маа армаастан зиинд. — И смутилась.
— О, ты уже и это знаешь!
— Дурак! — зло сказала она. — Я спала. Эстонец постоял и ушёл.
— Крепко же ты спала…
Она вдруг всхлипнула и сжала лицо в ладонях.
— Что со мной? — сказала она.

Была вторая встреча. При свете и моё лицо показалось бы ей другим — потому что при первой встрече впечатление всегда мгновенно, как при вспышке молнии.
— Хочу спать, — категорически заявила она и плотнее завернулась во влажный парус.
— Да, — поднявшись, сказал я. — Тебе нравится он. Но надо было показать, что он не единственный, кому ты нравишься. Ты сбила с него спесь — и уже я не нужен.
— Не смей! Ты врал и врёшь!
— Извини! — Я постарался придать голосу хоть сколько-то светскости.
— Не смей извиняться! Никогда не извиняйся передо мной! Что бы ни случилось — слышишь?..

Чувствовалось — её пробирает дрожь. Меня самого пробирало от холода. Надо было обнять её, но я боялся, потому что не знал, что сказать. В голове некстати вертелось: «взялся за грудь — говори что-нибудь».
— Ты… хотя бы ты понимаешь, что со мной?
— Ты устала.
— Ну, не ври же! Не ври! Не ври!
На последнем слове голос её сорвался. Она, действительно, выглядела крайне замученной. Я не знал, уйти мне или оставаться…

Начался дождь. Она сунула мне угол паруса; я опять сел и накрылся им. По воде дождь бил звонко, по веткам и камням глухо.
— Правда ведь, когда влюбишься, нельзя первой признаваться в этом?
— Не знаю… Во всяком случае, ничего не произойдёт: гром не грянет.
— Но ведь это неправильно! Должно же что-то произойти.
— Ну, не знаю. Обычно ничего не происходит.
Я перебирал варианты: о ком это она? Вариантов было всего-то два. Но ситуация казалась предельно запутанной.
— Ты никогда не должен врать мне. Не потому, что это нехорошо, а потому, что я хочу, чтобы ты был такой. Не извиняйся передо мной, не заискивай, не угождай… (Она говорила быстро, почти захлёбываясь, точно в книжке читала. И, похоже было — действительно по книжке: по какому-нибудь популярному Аксёнову или Гладилину) — И не бойся потерять меня. Двадцать лет — а я ещё и не встретила настоящего парня…
— Решила придумать такого?
— В самом деле! — рассмеялась она. — Ты — маленький, в очках…
— Ну, знаешь… — сказал я.
Она вздохнула:
— Почему мне нравится, когда ссорятся, когда меня не любят?
— Ты вот врёшь. Я тебя люблю.
— Какой же ты, всё-таки… Дерзкий.
— Я признался тебе. Вроде бы — по-русски, а ты и не заметила.
— И ещё… вот ещё, что в тебе гадкое, — с радостью сказала она. — Ты успеваешь подшутить над собой раньше, чем другие…
— Трусость, наверное.
— Ложь! — с торжеством сказала она. — Ну, скажи мне, что ты — сильный, что жить без меня не можешь, — всё, что ты хочешь сказать. Похвастай мускулами, тем, что пишешь в газетах, прыгни из-за меня в воду…

Дождь припустил пуще. Я боялся предложить ей перебраться под козырёк: она могла вспомнить, что устала и прогнать меня.
— Где-то — я сама это слышала — люди при рождении делятся на половинки. Они потом ходят по свету и ищут друг дружку.
— А, найдя — ссорятся? Или всё-таки ошиблись?
— Но если до самой смерти они так и не узнают, что ошиблись, — ну, и что! — с силой сказала она.

Мы положительно намокали. Пронзительный ручеёк сбегал у меня сзади между лопаток. Влюблён ли, если замечаю такие мелочи? Но я уже твёрдо знал, что после этой, второй встречи, будет и третья.
В косо летящем рассвете лицо девушки было прекрасно.

*/ Верги — фин. Verha — чары, колдовство.

К цивилизации.

— Самая балтийская погодка, — бодро прокомментировал капитан, стряхнув двумя пальцами соплю и вытирая рукавом мокрое лицо.

Вот так, вода снизу и вода сверху. Паруса наполнены не ветром — дождём. Люк задраен; там дрыхнет сменная вахта. Но наш кокпит наполняется как бочка под водостоком. Тютерсы, Малый и Средний, решают элементарную арифметическую задачу о двух трубах, перекачивая небесную влагу в море.
Где-то оно, видать, уже выходит из берегов…
Яхты вдали неумело, детской рукой, нарисованы в косую линеечку. «Ванемуйне» в своём отрепье парусов прямо перед нами, скучная, как похоронные дроги…

Мокро, холодно и мерзко. Греемся надеждами: движемся к славным крышам стольного Таллинна — к горячей перловой каше в забегаловке порта, горячему чаю, ещё к чему-то впечатляющему — ко всей ошеломляющей цивилизации.
О горячей каше мы узнаём от штурмана, который бывал здесь и уверяет, что это подлинно фирменное блюдо.
О, город Таллинн — Земля Обетованная!..
Наш кэп ещё раз отёр мокрое лицо, сверкнул поочерёдно правым и левым глазом, подбодрил команду:
— Ставить спинакер!
Тащимся на нос, обутые не в резиновые сапоги, а в вёдра.
Капитан прошёлся по нашим родственничкам — работа пошла живее. Разлетаются брызги.

Поставили спинакер. Загребаем влагу уже тремя парусами.
— Кок! Горячительное команде!
Только что чудесным образом сваренные макароны действительно горячат — как, наверное, ром. Душа отогревается. Оживаем понемногу.
— Орлы! Скитальцы морей — альбатросы! — приветствует нас капитан. — Чей черёд чистить рынду?
Черёд, оказывается, мой. Медный колокол с литыми буквами «Архимандрит Дендрарий» и годом «1789» чистится, оказывается, наждачной шкуркой. Я мигом высыхаю. Тютерсы вверх-вниз у ручек насоса. Над ними спиралью заворачивается пар.

Штурман на носу шестом направляет к дождю и ветру вынесенный на полморя спинакер — и мы, наконец, обходим «Ванемуйне». Там на палубе нахохлившийся рулевой — и ни души больше. А в иллюминаторах свет; звучит вальсок…
Ну, как говорится, у нас собственная гордость. Я полирую рынду. Вот она уже начинает блестеть. Надеть бы её на голову от дождя…
Но — новый приказ: начистить картошку к обеду. Для такого профессионала, как я, это физический труд, похожий на рубку дров. Становится жарко. Дождь отскакивает от моей штормовки, как от раскалённой сковороды. Под Тютерсами вскипает Балтийское море.
Капитан сопит за румпелем, выдыхая ноздрями воду.
Быстро темнеет.

Но вот встают, наконец, островерхие крыши Таллинна с тёплыми постелями под ними…
Увы, согласно форе, «Ваня-Маня», наступающая нам на пятки, опять считается первой. Это, естественно, омрачает нашу радость.
Толстяк-кэп выполз там на палубу, кричит нам, чтобы бросили якорь до утра посреди бухты: подходы небезопасны — мели.
Кэп сух, свеж, дышит домашним уютом.
И мы демонстративно отворачиваемся. Мы не слушаем и не слышим. Наша вахта в одно дыхание за то, чтобы завалиться, наконец, хоть вповалку друг на дружку в тесной каюте…

Вот тут-то и подсунули нам мель. Голубушка наша заскрипела, поворочалась, накренилась и стихла. Боцман, высунувшись из люка, произнёс единственное роковое слово:
— Сели!
Штурман, свалив спинакер в воду, подтянул его к борту.
— Гик! — заорал капитан. Тютерсы мигом сбросили большой парус.
Я отмотал шкот стакселя, тут же заполоскавшего по ветру.
Яхта, вздохнув, выпрямилась.
Капитан, приложив к губам матюганник, воззвал о помощи.
Суетливый портовой катерок, завёл трос, подёргал нас, извинился и исчез. Его солидный собрат со знанием дела обошёл вокруг нас и сам сел на мель. Мокрый воздух прессовали уже два капитанских баса. Над мирно спящим Таллинным можно было повесить топор.
Так он провисел всю ночь.

Город на якоре.

В проходной двор вплыл корабль. Кот вылез из чердачного оконца и прыгнул на мачту. Начинались неожиданности. Капитан «Матрёшки» для надёжности взяла меня за руку.
Через кованые ворота мы вышли на узенькую улочку. Дома по обеим сторонам тянулись навстречу своими балконами и балкончиками, почти образуя свод. Скульптурные святые и ангелы с воробьиными крылышками едва не касались носами друг дружки над нашими головами. Мы поцеловались в стрельчатом парадном под окном в форме перевёрнутой карточной трефы. На крестообразном оконном переплёте напротив был распят деревянный Христос.
В его ногах, на подоконнике, стояла початая бутылка кефира.

Белый свет стекольщики разложили здесь на составные цвета. Красные, жёлтые, синие комнаты. К зелёному пожилому мужчине на первом этаже зашла светлозелёная пожилая возлюбленная. Они ели что-то, похожее на огурцы, и попивали зеленоватый ликер, который вполне мог быть белой московской…
Тротуары были вымощены обломками статуй. Мы спотыкались о химерические носы и уши. Вровень с камнями мостовой лежали надгробные плиты с геральдической фауной…

Улица винтом поднялась вверх — и мы вышли на крепостную стену.
Город сверху покрыт был черепичной чешуёй. Среди крыш тянулись ввысь колючие шпили и массивные башни. Но в узких бойницах вместо свечей горело электричество. Люстрами служили литые колокола.
Мы чувствовали себя ещё не родившимися и глядели вслед столетиям на наших будущих дедушек и бабушек. Но могли уже твёрдо предсказать, что только что открытые Колумбом земли — никакая не Индия, но Америка, что изобретение книгопечатания — крамола с далеко идущими последствиями, что Земля действительно вертится, как об этом впоследствии заявит Галилей… Нас запросто могли сжечь на ближайшей площади при некотором стечении досужей публики и без объявления в газетах.
— Наша любовь началась тысячу лет назад, — мечтательно сказала моя спутница.
Она сильно преувеличивала, что, впрочем, естественно: счастливые часов не наблюдают.

Мы спустились в парк на внешнюю сторону крепостной стены. В овальном пруду под сенью раскидистых кущ плавали лебеди.
— Лебеди — однолюбы, — торжественно сообщила спутница. — Встретятся однажды — и уже на всю жизнь.
Птицы презрительно косились на нас и задирали маленькие глупые длинноносые головки на длинных шеях. Они гордились своей нравственностью. Они были прямыми потомками своих длинношеих дедушек и бабушек, которых прикармливал ещё царь Пётр. Любовь наша значительно приблизилась к современности.

Затем мы сели в дряхлый тряский автобус, направлявшийся в новый город — и история двинулась уже положенным темпом. Через четверть часа мы были в окружении обычных пятиэтажек в крупную панельную клетку.
Что, если автобус запоздал бы на полчаса? Мы по-прежнему были бы в петровском времени современниками славной (так в учебниках) битвы под Полтавой. Хомо сапиенс существует (прикидочно) сто тысяч лет, цивилизация — считанные тысячи, город Таллин — считанные сотни… Стоило истории немного припоздниться — и мы прогуливались бы здесь по девственной чаще в элегантных звериных шкурах. Я угощал бы спутницу какими-нибудь питательными корешками, тут же выковыривая их из земли…

Здесь конечная остановка автобуса. Он делает кольцо вокруг стадиона и через парк Кадриорг петровского времени возвращается в средневековый город. Так замыкается кольцо времени.
Когда-нибудь остановку перенесут дальше — и мы, всё за тот же пятак, узрим будущее. Место водителя займёт никелированный робот со штепселем вместо носа. Ровным, лишённым выражения голосом он объявит:
— Космодром. Остановки: Луна, Марс, далее везде.
Где-нибудь, ещё дальше, вконец усовершенствованный робот будет просто угадывать мысли пассажиров и автоматически, пинком, вышвыривать их из автобуса на нужной остановке…
Затем и вовсе остановок и пересадок не будет. Автобус с пассажирами, их авоськами с провизией чудесно материализуется где-нибудь в красивой туманности Андромеды и пропылит, чадя бензиновым перегаром, по неведомой планете под незнакомый собачий лай…

Замечательное настанет время! Моя спутница хотела бы дожить до него вот в этом кафельном доме в мелкую клеточку, уютном, как спичечный коробок. Я, само собой, — за! Вон в той угловой комнате второго этажа с видом на море и оконцем ванной, совмещённой с туалетом, — прямо на средневековье. Время от времени я оглядывался бы назад, что полезно.

Вообще-то, я оптимист. Это что-то врождённое, в чём я не повинен. Я весь в этом веке сбывающихся надежд… Кто-то не согласится со мной, я знаю, будут пинать меня за этот раздражающий их оптимизм. Они устроены иначе. Вскрытие это покажет. Они убеждены, что мир устремился к бездне.
Несколько слов о ней — о бездне.
Меня родили вовремя. Я стою, опираясь о притолоку, в распахнутых настежь дверях — и в ноги мне брошена бездна с бесчисленными америками, которые ещё только предстоит открывать…
Замечательно также, что капитан «Матрёшки» — моя современница.

Полный штиль.

Чудесную ночь затем мы посвятили истории, которая не нами начата и завершится не нами. Добросовестно и усердно вписывали свои страницы, которые, возможно, будут иметь некоторое значение в будущем. В тысячелетнем Таллине прибавилось человеческого счастья на две условные единицы.

Утром, едва мы появились в порту, яхты разом взметнули свои паруса. Решить ли, что нам салютуют, когда ясно было, что это не так. Мгновения, которые мы не наблюдали, составили, оказывается, ровно три часа. Старт был намечен на шесть утра — сейчас было девять.

Мы шли, как на Голгофу. Нанизывались на обращённые к нам взгляды, как шашлыки на шампуры. Тишина звенела в ушах. Ноги пересчитывали камни на дороге…
Капитан «Ванемуйне» облачился в табачный дым. Долговязый судья регаты скрючился вопросительным знаком, точно у него схватило живот. Капитан «Гиперболы» (она мирно, как коза, паслась у причала) выглядел, напротив, восклицательным знаком, живым упрёком.

Мой капитан выстрелил в меня поочерёдно правым и левым глазом и прихлопнул зубами порывавшееся выскочить словцо…
Спутница остановилась.
— Поцелуй меня! — приказала она.
Я замялся, ощущая в груди свинцовый капитанский взгляд.
Боцман, только что, видимо, воспрявший ото сна, озадаченно шевелил ушами. Он не был романтиком; ему эта форма отношений казалась загадочной.
Оператор расторопно нырнул в каюту, тут же возникнув опять — уже с кинокамерой.
— Ну-ка, в профиль! — скомандовал он. — На фоне паруса…
Я прикрыл ладонью его зияющий объектив.

«Лайне» бесшумно отплывала, задевая нас тенью.
Разочарованная спутница спрыгнула на палубу своей «Матрёшки» и оттолкнулась багром от причала…
Штурман (он был при румпеле) подмигнул мне и сказал:
— Завтрак тебе оставили.
— Спасибо.
— Жаль — ветер упустили, — посетовал он. — С утра какой-никакой, а был…

«Какой-никакой»… Яхты еле выползали из гавани — почти борт о борт, точно многомачтовый барк, осыпанный парусами. Команды загорали на палубах, лениво переговаривались, острили насчёт капитана «Гиперболы». Он уверял, что разладились крепления мачты и было принято мужественное решение идти, минуя Гогланд, на ремонт в Таллинн.
— Представляете, — косясь на «Матрёшку» и потерянно теребя шкиперскую бородку, повторял он, — ветер свищет, а мачта гнётся и скрипит.
— Зато в Таллинн вы пришли первым, — утешил его кэп «Ванемуйне».

Скошенный чёрный парус держался чуть поодаль, но из-за штиля тоже никак не мог отвязаться от остальных. Викинг, глядя за горизонт, стоял, опершись спиной о мачту, сплетя вокруг неё руки за головой. Казалось, он нёс в руках свой трагический парус.
— Пикник, а не гонка, — с досадой сказал тучный капитан, выколотив о борт свою трубку и набивая её снова. — Прошу, если приспичит, в гости…
— Благодарим, — сухо отвечал мой капитан. — Мы пока ещё и не обедали.
Он опять обдал меня взглядом.

Как нужен был сейчас ветер! Чтобы разметал эти паруса по всему морю, чтобы жгучий азарт ударил по жилам и поднял головы…
Я вынес в кокпит ведро с картошкой и принялся чистить к обеду. Штурман поощрительно кивнул.
— Как понравился вам наш древний Таллинн? — поинтересовался тучный кэп, опять обволакиваясь дымом.
— Исторический город, — невпопад отвечал я.
— О, исторический, — подтвердил толстяк, — вот именно!

Чёрный парус медленно удалялся. Викинг нёс его в поднятых руках. Отвалила, наконец, и «Матрёшка». Там сбросили грот, чтобы вконец отстать и свернули мористее.
— Дети, — вздохнул капитан «Ванемуйне», задрал свитер и, опрокинувшись на спину, обратил живот к солнцу. — Старая примета: женщина в море не приносит добра.
С его палубы поднялись разом четыре изумлённые женские головы.
— Смотря какие женщины… — тут же поправился толстяк.
Удивительно мелодичны эстонские ругательства. Почти песенные. Очень звучный язык с обилием гласных, похожий этим, кажется, на полинезийский: Кауаи-Оаху-Кахоолаве-Аленуихаха-Килауэй…
Не могу повторить прозвучавшие ругательства, но попробую передать их звучание: Пууриккари-Юминда-Рохунеэме-Пыысаспеа-Рохукюла… Всё это эстонские мысы по нашему левому борту. А островок Осмусаар*/ — вдалеке по правому?.. Примерно так и звучали женские голоса.
— Это страшно старая примета! — оправдывался капитан, отгораживаясь своей трубкой с розовой и пухлой голой тётей на фарфоре. — Теперь всё иначе! Теперь другая примета: без женщин жить нельзя на свете, нет!..
Он рассмеялся.

Штурман, придерживая ногой бесполезный румпель, подсел к моему ведру и, взяв второй нож, принялся сноровисто помогать мне.
— Я сам читал, — заметил он между делом. — что любовь в наше время уже не такая, как раньше.
— А какая? — тупо спросил я.
— Ну, физическое предпочтение, что-то такое. Короче, чувства не те, что были.
— Вот и сэкономил бы на конвертах, — с комком в горле сказал я. — Зачем, в самом деле, кому-то где-то твои пустые конверты?
Штурман обалдело посмотрел на меня, Эта мысль не приходила ему в голову. Он полагал, что слова — излишни, конверт — вполне достаточный знак внимания. Ну, как цветок, что ли…
— Такое я вам произведение сочиню — с консервой, — мечтательно сказал кок, забирая очищенную картошку. — Как Евгений Онегин!

*/ Осмуссаар (эст. Osmussaar, швед. Odensholm) — островок на Балтике. Шведское название получил в честь Одина, верховного бога викингов, чья могила по легенде находится там.

Пролив Вормси.

Как говорится, погодка шепчет… Солнце, ласковое море, небесная синь, — всего этого в достатке. И всё это великолепие наш капитан с радостью заложил бы в господний ломбард за щепотку ветра. Штиль — хоть сам дуй в паруса… Где все эти ласковые вероломные бризы, такие постоянные пассаты и муссоны, прохладные мистрали?.. И шторм бы годился, и с мордотыком справимся…
Где-то вдалеке, как трактор стучит судовой двигатель. Штилевая слышимость поразительная. Может, и в самом деле, трактор. Берега справа и слева в пределах видимости: протискиваемся между материком и островом Вормси.
Да и на яхте пейзаж почти деревенский. Боцман под развесистым парусом удит рыбу. Он в носках, но без штанов. Прочие даже без носков.

Капитан, пользуясь случаем, проводит политбеседу — громко, чтобы разнеслось по вверенному ему судну, растолковывает команде разницу между Лоцией и Библией.
— С Библией — пропадёте. Христос, который наукой не обнаружен, — представьте, по воде ходит. Еврейский Моисей, тоже не обнаруженный, он — аж по морю…
— И мы ходим, — возразил штурман. — Говно плавает — моряк ходит.
— Дерьмо (покосясь на меня, поправил капитан) плавает — это точно. Моряк ходит — это так…
— Идём полным ходом — аж труба красная. Только кустики мелькают, — ввернул боцман.
— Отставить! — приказал капитан. — Это ты там у себя на речфлоте нахватался. Какие ещё кустики? Наплюй, разотри и забудь!
Капитан смачно высморкался за борт и пояснил:
— Моряк ходит, — но не ногами же
— А Христос — как? — удивился штурман.
— А Христос с Моисеем — пешком по воде. Тогда как?
— Подумать надо, — осторожно заметил штурман. — Евреи народ шустрый.
Он посмотрел на меня, рассчитывая на поддержку.
— Думать при повороте надо. В шторма — вдвойне думать! — подчеркнул капитан — И Лоцию — знать, как Святое писание! Без Лоции — кранты!
— Самый ушлый народ — азеры, — сообщил кок. — Хуже азеров никого нет. Один из Баку мне восемь рэ проспорил — до сих пор не отдаёт.
— Товарищ капитан евреев имел в виду, — деликатно напомнил оператор.
— Евреи — само собой.

Капитан продолжил политбеседу:
— Без Лоции ещё хуже, чем с Библией. Кранты! Балтика наша мелкая — значит, волна высокая. Значит, вынесет и опустит — куда? На шхеры! А с Лоцией (он положил на лежавшую рядом просоленную брызгами книгу левую руку; правая сжимала румпель) — с ней, как с Программой нашей партии: самое оно и ничего лишнего. Вот сейчас я поворот скручу: фордевинд или оверштаг — кто как соображает?
— Оверкиль! — заржал боцман.
— Глупости — отставить! Ну-ка, член-корреспондент: оверштаг или фордевинд?
— Спец-корреспондент, — поправил я.
— Это мы слышали. Спец по бабам,— вот ты кто. — Он подпустил дробным матерком. — Член-корреспондент!
Команда дружно хрюкнула.

С носа яхты доносится стук ножей. Там Тютерсы в четыре руки фигурно разделывают картошку — кубиками и ромбиками. Намечается уха. Ух-ха!
Капитан с сомнением озирает вдохновенную боцманскую спину. Ему кажется, что поплавок тормозит ход яхты. Капитану в штиль не уху бы, а кого-нибудь живьём бы съесть. Я у него на прицеле…
Яхты выигрывают друг у дружки сантиметры. Даже убогая «Гипербола» не отстаёт от остальных. Подлинно равные возможности: ни у кого нет ветра…
И ведь был! И дул ровно с шести утра до девяти. Капитан прямо-таки зациклился на этом. Он бы меня с радостью если не сожрал бы, то вздёрнул на мачте или выбросил бы за борт…

Я занялся делом — чтобы избавиться от такого внимания. Отдраиваю наждаком медную окантовку на корме — навожу достойный глянец на «место общего пользования».
«Как аргонавты в старину, покинули мы дом и мы плывём (тум-тум-тум-тум) за золотым руном». Так вот, принципиально всё то же. И само судёнышко, на котором ничего похожего на гальюн, как не было, так и нет. Так что, если на яхте услышите от кого-то: «Пойду-ка, подержусь за ахтерштаг», — знайте теперь, что имеется в виду. Ахтерштагом мачта крепится к корме. Дальнейшее — понятно.

Итак, навожу глянец на омываемую волной медную окантовку кормового свеса. Человек, добровольно взваливший на себя такую миссию, достоин всяческого уважения. Меня зауважали. Все взоры теперь устремились на боцмана, застывшего с удочкой на левом борту, как монумент самому себе. Кажется, он спит, сидя, — но нет, он бдит. Глаза его, горящие неукротимой надеждой, устремлены на поплавок, медленно плывущий рядом с бортом.
Боцману пора заступать на вахту, но даже капитан не смеет напомнить ему об этом.

Между тем вечереет. Мы пропустили уже обед и ужин. Как-то мимоходом жуём кубики сырой картошки. Молчим, но закипаем в душе. Тучи сгущаются над боцманской головой. Жемчужный пот проступает на его широкой спине. Если кому-то кажется, что голодному лучше всего лечь спать и забыться до утреннего завтрака, пусть попробует. По моим наблюдениям, голод бодрит чрезвычайно. Все мы как-то чрезмерно возбуждены. Агрессивны. Каждый вооружился ножом, точно готовимся идти на абордаж…
Но капитан поклялся на Лоции, что не выдаст ни единой банки консервов.
— Уху вам?.. Хрена вам уха!
…У-ха, хи, ху, хо, хе…
Оператор кинулся за фотоаппаратом с блицем. Тютерсы представили обществу просмоленный конец с петлёй. Пропустили — со знанием дела! — под килем. Предстоял обряд, невинно именуемый окунанием…
Боцманская спина над водой покрылась бледностью, как Луна на исходе. Чудо могло спасти его…

И бысть чудо!
Поплавок тихо булькнул в воду. Это прозвучало, как выстрел. Оператор, подобно Зевсу, засверкал молниями блица. Его тотчас беззвучно накрыли запасным парусом и стащили в каюту. Я машинально щёлкнул зубами и сам вздрогнул от стука…

Боцман совершал свои магические действия…
— Выматывает рыбу! — сообщаем друг дружке шепотом.
Наконец, леса, вздрагивая, поползла вверх. Все разом зажмурились — и разом открыли глаза. На крючке, проткнутый насквозь, болтался щуплый аскетический угорь, чем-то напоминавший нашего оператора: длинный. Он (я об угре) кинулся не на приманку, но единственно спасая душу боцмана.
— Вот! — только и произнёс боцман. Силы оставили его.
Тютерсы бережно уложили его в кокпите.
— Дела…— покачал головой капитан. — Такого угря хорошо бы скрестить с китом. — И сглотнув голодную слюну, он закашлялся.

На Спасской башне Кремля наверняка пробило полночь. Но все мы бдели. Решено было не потрошить рыбу — нарезать ломтиками. Штурман предложил заправить в уху пару дефицитных банок свиной тушёнки, но боцман слабым голосом пресёк кощунство. За ужином в первых проблесках утренней зари он произнёс только три слова:
— Женюсь! Теперь — женюсь!
Словом, как в песне поётся, уху ели…
За десертом (кисель из фиолетовых брикетов) боцман развил свою мысль:
— Будет у меня, братцы, комната. И всё в ней: удочки, телик… Тахта, само собой. Жена. Пацан… Лучше двойней: девочка тоже. Отстреляемся дуплетом. Вечером — футбол по телику, зимой — хоккей, с пятницы на понедельник — непременно рыбалка… Я ещё, может, и мотоцикл куплю.
— А комната есть? — спросил я. (Для меня, московского бомжа, жившего скудными гонорарами, вопрос-вопросов).
— Нет проблем! На стройку пойду — через десять лет комната гарантирована. Мне ж ещё и тридцати не будет. Самый жених!

К финишу!

Дотянули, наконец, до поворота на Хаапсалу. Развернулись в створе залива. До причала было ещё мили две. При таком безветрии на них ушло бы всё наше терпение да, пожалуй, ещё одна глава.

Финишная ракета. Тут же, вслед за ней, стартовая. Навёрстываем время. Последний этап — до Пярну. Наша последняя надежда на приз за абсолютную скорость на этапе. Кубок регаты — благодаря форе! — без сомнения достанется «Ванемуйне»…
— Не посрамим честь военно-морского флота! — жалобно, закатив глаза к небу, произнёс капитан. — К вам обращаюсь я, друзья мои!..
Мы в молчании возложили руки на просоленную Лоцию Балтийского моря, лежавшую у него на коленях.
Нет, не без дела капитан обращал глаза ввысь. Там кипела своя жизнь, к которой он чувствовал самую сердечную сопричастность.. «Тучки небесные, вечные странники» стремглав неслись в вышине, догоняя друг дружку, свиваясь клубком, какие-то, пошустрее, вырывались вперёд, но, в целом (а с ними две птички — должно быть, чайки), мчались в верном направлении.
Хоть море всё ещё отливало безмятежным глянцем…
— Без приза нам не жить, — дрожащим голосом произнёс капитан, признательный невидимой руке, направлявшей события.

Наконец-то, засвежело. Море зашерстило…
Ставим спинакер, сбрасываем затенённый им стаксель. На «Гиперболе», справа от нас, повторяют процедуру, но в обратном порядке: убирают стаксель — потом ставят спинакер. Минуту «Гипербола» шла под одним гротом — и уже сзади.

Ветер пошёл низом — задуло. Спинакер распираем изнутри шестом — спинакер-гиком. Я оттягиваю парус плоскостью к ветру. Почти повисаю над водой, держась за спинакер-гик…

С «Ванемуйне» кто-то свалился в воду. («Бабы на судне!..» — сплюнул наш капитан). Там вынуждены описать круг, чтобы подобрать упавшего.
С ужасом понимаю: если в своей плотной штормовке свалюсь в воду — камнем пойду ко дну…
Впереди нас «Лайне» и «Матрёшка» — чёрный парус и белый.

Свежеет. Ветер в левый борт. Спинакер водит из стороны в сторону — и меня вместе с ним. Море шипит подо мной, как газированное, над головой щёлкает взбесившаяся парусина…
Боцман вместе со мной наваливается на спинакер-гик. Шест прогибается едва не до самой воды.
Ветер прибавляет — и носит над морем уже нас двоих.

Ветер всё чётче смещается на мордотык. Спинакер не работает. Вновь поднимаем стаксель. Сбрасываем спинакер. На мгновение угол паруса попал за борт, понесло весь скрученный донельзя парус, переломило надвое спинакер-гик, меня с боцманом швырнуло на корму через всю палубу…

Намокший спинакер на ходу вылавливают уже за кормой — и заталкивают комком в каюту.
Треснувший спинакер-гик зацепил меня краем: рукав штормовки порван, рука слегка ободрана. У боцмана под глазом вспухает кровоподтёк; он подставляет его ветру.
Через мгновение, при смене галса, нас окатывает волной, освежая наши раны.

— Летучку! — командует капитан.
Поверх грота и стакселя под самый чуть заметный снизу клотик вздёргивается ещё один косой штормовой парусок — на подмогу.
Обходим «Матрёшку», чертящую концом грота воду. Наклонена так, что почти виден киль.
Впереди пиратский парус «Лайне».
«Ванемуйне» подобрала упавшего и уже нагоняет.

Штурман наспех в кокпите прокладывает по карте какой-то фантастический курс — напрямик, срезая шхеру близ мыса Рохукюля — почти по камням. «Ване-Мане» не пройти здесь. Под нашим килем не более фута. Капитан синеет от напряжения.
— По курсу — камни, докладывает оператор, посланный на нос вперёдсмотрящим.
Румпель в руке капитана истерически взвизгивает.
— По курсу чисто, — упорствует штурман, впиваясь глазами в карту.
— Камни в полукабельтове, докладывает вперёдсмотрящий, вглядываясь в бинокль.
Штурман, впиваясь в карту, отрицательно мотает головой, — но и я уже вижу прямо по курсу какие-то кочки…
— К повороту! — остервенело хрипит капитан.
Моё дело — левый стаксельшкот. Кланяюсь гику, с визгом перебрасываемому направо; высвобождаю шкот…
И тут перед нашим вперёдсмотрящим, прямо перед биноклем, с гребня волны взлетают чайки…
— Чайку от камня не отличишь, спец хренов! — вскипел капитан. — Отставить поворот!
Опять перебрасывается гик. Изо всей мочи натягиваю стаксельшкот, но край паруса трепещет и стучит, как пулемёт. Здоровяк-штурман, намотав конец на руку, выбирает его до отказа, закрепляет на утке.

Палуба встаёт почти вертикально. До середины набегает вода.
«Лайне» впереди нас лежит едва не плашмя: мачта почти в параллель морю. «Матрёшка», сзади нас, — тоже; там для равновесия с другого борта свесились трое. «Гипербола» отстаёт и едва видна.
«Ванемуйне» далеко обходит опасную отмель — и тоже отстаёт.
Скошенный чёрный парус маячит перед нами, как убегающее привидение. Давит на нервы. Приказ поставить ещё какой-то немыслимый парус — перед стакселем, на вынесенном вперёд бугшприте. Тютерсы берутся осуществить оригинальную идею.
За гротом их не видать; только силуэты на натянутой до отказа парусине, как тени на экране.

Возвращаются они ползком по перевёрнутой палубе — вымокшие насквозь.
Вот и ещё один пузырь вздулся на самодельном бушприте.
И этого мало! Хоть вывешивай все тряпки на вантах. Гик зарывается в воду. Мы цепляемся за опрокинутый на нас борт.

День — вечер — ночь. Чёрный парус давно потерян из виду. В Пярну ли он уже или — далеко сзади?.. Прямо по курсу завывает портовая сирена, словно взывает к звёздам: небо усеяно ими. А понизу оно всё более темнеет, точно наползающая на нас грозовая туча. И я не понимаю ещё, что это, наконец, берег, ширящийся по всему горизонту…

Вдруг в звёздном небе встаёт сверкающая ракета. Даже не верится: вот он — финиш…
Торопливо обходим бухту. Ни единого паруса. Мы — первые.
Можно удивиться тому, что сделано и подсчитать синяки.

Пярну.

Свинство, всё-таки. Фора сработала — и кубок регаты достался «Ванемуйне». Нам — приз за абсолютную скорость и победу на последнем этапе. Приз — деревянная кукла на шарнирах в национальном эстонском костюме и тяжёлых башмаках. Всё, включая само изделие, почти в натуральную величину. В таких башмаках выбивают чечётку на местных свадьбах.
Пока звучит торжественный туш в нашу честь, капитан, отдавая честь, левой рукой держит деревянную девицу на отлёте. Он багров от смущения и злобы. Всё-таки, военный моряк, капитан третьего ранга — и при полном параде. Как это отдавать честь при мундире, держа в руках дурацкую куклу?..
Толстый капитан «Ванемуйне» поднял над головой сверкавший на солнце кубок; наш капитан, улучив минутку, шепнул боцману:
— Убери эту блядь, чтобы я её больше не видел!
— Выбросить? — уточнил боцман.
— Охренел? — зверея, прохрипел капитан. — А перед штабом чем отчитаемся — своей жопой? Там нас парадом встретят!
— Будет сделано, — заверил боцман.
Не знаю, куда на яхте, где обжит каждый дециметр, можно было засунуть такую объёмную девицу, но до конца плавания — ещё три четверти пути — я её так и не увидел. Знал своё дело боцман!

Из Пярну соперники отправятся в обратный путь; мы же пустимся «всё дальше — к югу, к югу» — до пирсов Балтийска у самой польской границы. И уж тогда только — обратно.
— Отдаём швартовы в пятнадцать ноль-ноль, — заявил капитан, зыркнув на меня. — В пятнадцать ноль-ноль, минута в минуту — я дважды не повторяю.
— Уже и повторили, — рассмеялся штурман.
— Я сказал и не повторяю дважды, — яростно заорал капитан. — Пятнадцать ноль-ноль — минута в минуту!
Наш славный экипаж взорвался хохотом. Капитан ошалело озирал эти рожи, соображая, в чём дело.
— Приказ понял, — сказал я ему.

Пярну, надо сказать, очень похож на Таллин. В витрине магазина «Mööbel» выставлен ганзейский сундук с окованными углами и готическими вензелями на выпуклой крышке. Над дверью следующего дома прибита подкова — дар лошади Петра, как объяснил нам старичок-эстонец.
— Очень мило с её стороны, — подтвердила моя спутница.
— С которой? — не понял старичок.
— Царской лошади.

В таком историческом городе достаточно просто оглянуться, чтобы пропустить мимо лет двести. В парке, примыкающем к морю, буржуазные особняки прошлого века (ныне санатории для трудящихся), чью вызывающую роскошь скрашивают гипсовые фигурки пионера и пионерки. Очень хороший пляж, переполненный нашими современниками.
Сводящие с ума чистота и порядок.
Я искал какие-то ободряющие слова — и не находил. У меня всегда так: живу от вдохновения до вдохновения. Эти краткие минуты, иногда часы и очень редко дни, составляют, в сущности, всю мою жизнь. Она, таким образом, очень коротка. Вот и сейчас ищу хоть какую-то первую фразу для решающего объяснения. Первая фраза — не просто фраза, это весь стиль. Первую фразу ищешь порой денно и нощно — в троллейбусах, за шницелем в столовых, даже во сне, — как невесту. Нельзя сомневаться в непорочности первой фразы!..

Но я отвлёкся. В конечном счёте, я не пишу роман, и если первая фраза окажется неудачной, знать об этом будут лишь двое — она и я. Но как-то негоже открывать новую страницу жизни с банальной фразы…
— Мы непременно встретимся, — сказал я.
— Нет, — сказала она, — Ты спросил хоть раз, как меня зовут?..
— Послушай, — в ужасе сказал я. — А как тебя зовут?
— Здрасьте! — вспыхнула она. — Давай знакомиться!
Я надолго замолчал. Сводили с ума чистота и порядок в этом городе… История налицо, но не имела своего продолжения. Вот что значит неудачная первая фраза. Она обрывает повествование в самом начале. Она выпаливает идею сразу — и делает неинтересным и ненужным всё остальное. Виновато вдохновение. В решительную минуту оно покинуло меня.
Остался: молодой (уже не слишком) человек в очках, которому предстоит очередное одиночество…
Но это неправда! Во мне скрыто ещё неведомое мне самому — и вчера, в этой сумасшедшей гонке, я был другим. Меня не было. Я был частью несущейся яхты — её парусом, мачтой, килем; был вечен — как нет конца безудержному вихрю, срывающему человека по касательной в небо.
Я верну это мгновение, я удержу его как единственную возможность пребыть навсегда и не считать бегущие дни…

Мы уже возвращались к причалам.
— Ну, «мой парус, мой парус, мой парус…». — подзадорила она.
— «Что смолкнул веселия глас?» — голос мой ликующе зазвенел. — «Что смолкнул веселия глас?
Раздайтесь, вакхальны припевы!
Да здравствуют нежные девы
И юные жены, любившие нас!
Полнее стакан наливайте!
На звонкое дно в густое вино
Заветные кольца бросайте!
Подымем стаканы, содвинем их разом!
Да здравствуют музы, да здравствует разум!
Ты, солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.
Да здравствует солнце, да скроется тьма!»

Она как-то нелепо приоткрыла рот, слушая меня.
— Это (она захлебнулась), это ты мне сейчас сам сочинил, да?
В душе я поразился её дремучему невежеству.
— Если бы… Это — Пушкин.
— Да? — она как-то сразу сникла.
Мы вышли на высокий мол. Мачты покачивались перед глазами.
— Эй, член-корреспондент! — окликнул капитан и трижды ударил в рынду.
Земля покачнулась у меня под ногами. Какие-то люди вокруг: общее прощание. Мою руку жмёт множество рук. Её рука… Точно со стороны отмечаю я тяжесть её кисти в моей и толчки крови в соприкасающихся пальцах.
Сердце отбивает двенадцать ударов…
— Эй, член-корреспондент! Без тебя уходим!
Я прыгнул на корму. Якорь уже был выбран; я споткнулся о мокрую якорную цепь и свалился в кокпит к ногам капитана. Он осторожно сдвигал румпель, чтобы не зацепить лопастью причальную стенку. На молу толпились какие-то провожающие. ЕЁ среди них не было.

(ОКОНЧАНИЕ СЛЕДУЕТ)

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *