Маркс Тартаковский: СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — X — 01 БОЛЬШИЕ ОЖИДАНИЯ

Loading

Вошедший — Он один! — знал, как спасти социализм. Это был знаменитейший (тогда) наш советский экономист Либерман, Евсей Григорьевич, харьковский профессор. Поговаривали, что его поддерживает сам Косыгин, премьер, бессменный член Политбюро.

СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — X

БОЛЬШИЕ ОЖИДАНИЯ

ЧАСТЬ 1-я

Маркс Тартаковский

I

О, это была эпоха больших упований! Маленький залец был переполнен — и это в самое горячее редакционное время. В духоте июньского полдня известные стране журналисты, неизвестные завотделами и почти безымянные редакторы ждали Его, — а Он серьёзно запаздывал.
Я не был штатным сотрудником этого толстого журнала — был одним из приглашённых внештатников для (как сказал мне зав. публицистикой) большого дела. Парился, как все, с тоской поглядывая на плывущие облачка за окнами…

Несколько мест пустовали; их владельцы курили за дверью.

Вдруг курившие разом вбежали и, оттаптывая ноги соседям, разместились на своих стульях. Появился Он. Прямо из двери, экономя секунды, он ловко метнул на гладь президиумного стола портфель — зелёный, огромный, туго набитый. Портфель проскользил по стеклу, покрывавшему красное сукно, и задержался у самого края. Все зааплодировали. Вошедший победоносно обвёл взглядом аудиторию и задвинулся в проём между столом и запачканной мелом грифельной доской на фронтальной стене.
— Уф-ф! — с облегчением выдохнул этот вспотевший еврей лет под семьдесят, с сократовским из-за прогрессирующего облысения — то бишь, ленинским лбом и сбитым влево галстуком.
Развернув просторный носовой платок, он вытер вспотевшее чело. Это было первое, что мы услышали и увидели.
Ожидали, конечно, нечто большее — и не обманулись.

Вошедший — Он один! — знал, как спасти социализм. Это был знаменитейший (тогда) наш советский экономист Либерман, Евсей Григорьевич, харьковский профессор. Поговаривали, что его поддерживает сам Косыгин, премьер, бессменный член Политбюро.

Я не всё понимал из сказанного профессором. Я и в семейной бухгалтерии до сих пор не могу разобраться (разбирается жена), — а тут были дела государственные. Можно сказать, судьбы страны. Постараюсь всё же передать сказанное — как запомнил.

Так вот, наш советский социализм — это реальность, которую никаким вражеским силам не удастся отменить. Но он в опасности. Наша производительность труда вдвое-втрое ниже, чем в странах загнивающего капитализма; качество несравненно хуже, хотя случается лучше — то есть, умеем работать, когда захотим. То есть, нужно повысить заинтересованность каждого работника в его труде.
— А как? — Тут докладчик замолчал и оглядел зал, ожидая ответа.

Я мельком глянул на тех, кто сидел поближе. Все как-то судорожно молчали; лица были не только потные, но и оторопелые, вопрошающие.
— Так как же?..
Тут докладчик вдруг, прикрывая рот, широко, душевно, можно сказать, зевнул. Все в зальце изумлённо переглянулись.
— Так вот, товарищи, приказы и призывы это хорошо, но не это является мотором экономики. Мотор экономики (профессору явно нравилось это выражение) — увы и ах! — материальные стимулы. Так как же к этому придти?
И докладчик опять обвёл зал ликующим взглядом.

Я разглядел (вряд ли мне показалось) на лицах откровенный испуг. Я и сам подумал, что послезавтра меня тоже вызовут кой-куда и спросят кой о чём, и поинтересуются, почему я сам не пришёл к ним вовремя, но ждал, пока позовут. Со мной уже случалось нечто подобное…

II

Киев, весна 1950 г. В актовом зале университета им. Т.Г. Шевченка меня при публичном изгнании из вуза напористо защищали недавние фронтовики (на идеологическом ф-те — философском — они составляли едва ли не треть студентов); защищал даже парторг Васильев (имени не вспомню). Аргумент был единственный: Тартаковский — мальчишка, щенок, жизни не знает. Подрастёт — поумнеет.

Видимо (подробностей не вспомню), тем же аргументом оперировал и единственный защищавший меня еврей — мой ровесник Миша Красовицкий (Михаил Езекиелевич — впоследствии д-р педагогических наук). Вот он-то и был вызываем в «Большой дом» (Короленко, 15), где его допрашивали по моему «делу». И не раз.

Меня же вызвали «всего лишь» в загадочный «ОСОБый отдел», располагавшийся в ОСОБняке по ул. Горького вне здания университета. Глаза нашего профорга Эммы Курилко, передавшей мне «приглашение», были полны ужаса. Трагическим шепотом она назвала фамилию (не вспомню) «генерала МГБ», курировавшего (!) наш университет.

Был ли он генералом, не знаю. Меня встретил человек в строгом штатском костюме, при галстуке, предложил сесть — чем сразу расположил к себе.
Он подтвердил, что я исключён из университета и комсомола…
— Не исключайте из комсомола, очень прошу, — взмолился я.
— Решает коллектив, — возразил мой высокий собеседник. И тут же, не отвлекаясь на частности, задал мне совершенно неожиданный вопрос: не знаком ли я с какими-либо украинскими националистами, не вспомню ли подозрительных высказываний, не увлекался ли сам вздорными идеями?..
— Но я же — еврей!
Собеседник несколько минут посвятил рассказу об еврейских националистах, служивших Петлюре, у которого, оказывается, было целое министерство «по еврейским делам», служивших гетману Скоропадскому и Винниченко, даже (почему-то было выделено интонацией) батьке Махно…

В продолжение разговора собеседник не спускал с меня глаз, а в голове моей в продолжении секунд бешено прокручивалось то, что займёт ниже несколько абзацев.

Дело в том, что среди дюжины (не больше: послевоенные годы!) моих одноклассников (украинская школа № 49 им. министра просвещения и поэта Павла Тычины на Тимофеевской ул.) были трое, как-то и не скрывавшие своих крайних предпочтений: Пронькин, Пидопличко и Хоменко.
Хоменко позволял себе даже довольно хамские замечания о главенстве в национальной республике национального языка, когда учителя в нашей украинской школе переходили иногда на более удобный им русский язык.

Меня, единственного еврея в классе (и, похоже, в школе), все трое, как говорится, в упор не видели; не вспомню, чтобы кто-то из них перекинулся со мной хоть словечком, не вспомню даже, чтобы взглянули на меня.

Уже студентами университета, они, как рассказывали мне, были осуждены на 15 лет (Пидопличко), Пронькин (державшийся на суде чрезвычайно дерзко) на 22 года и Хоменко на 7 лет (вроде бы сразу сломался и сотрудничал «с правосудием»).

Но это позже. Тогда же я остался в 9-м классе на второй год, они же окончили школу (Пидопличко с золотой медалью, Хоменко, помнится, с серебряной) и поступили в университет.
Я их и не встречал больше.

И вот теперь, под бдительным оком собеседника, отделённого от меня лишь письменным столом, вспомнил. Они, по моим тогдашним понятиям, мерзавцы, явно презиравшие меня, вполне годились быть выданными «генералу», казавшемуся мне чрезвычайно симпатичным и чутким.

Но — что-то как бы щёлкнуло в моей голове.

Философ Анри Бергсон полагал, что инстинкт вернее, чем интеллект, ведёт человека (как, скажем, и муравья) к верному решению. Он, инстинкт, как бы отлит в формах (сработан по лекалам…) самой Природы.
И этот инстинкт в одно мгновение подсказал решение, спасшее, в сущности, самую мою жизнь.
— Если бы я встретил таких врагов нашего народа (какого, прости господи?..), я бы сам пришёл к вам и всё рассказал.

Клянусь, в лице собеседника мелькнула саркастическая усмешка. Он знал, что я вру. В актовом зале при исключении присутствовал даже некий гад из райкома комсомола Асонов (фамилия точная), зачитавший защищавшим меня фронтовикам (в большинстве инвалидам) сказанное мной то ли в девятом, то ли даже в восьмом классе: «Мёртвые сраму не имут, но воняют страшно».

Я эту глупость выпалил на школьном уроке, посвящённом «Слову о полку Игореве». Мне тогда, умственному недомерку, фраза показалась чрезвычайно остроумной.
Я и забыл это происшествие — комсомольский деятель представил её как оскорбление героев только что прошедшей войны…

Всё это было, конечно, известно «генералу» — как и то, что я был соклассником националистов, не слишком скрывавших свои убеждения.
— Так… — в некотором раздумье произнёс он. Похоже, в его голове тоже что-то щёлкнуло. И он скорее взглядом, чем жестом, позволил мне испариться.
Кажется, с перепугу я даже не попрощался.

И безмерно благодарен спасительному инстинкту, в решающее мгновение щёлкнувшему в моей голове.

III

— Так вот, мои дорогие сподвижники, — нахально сказал докладчик, — чтобы заработал этот механизм экономики, надо позволить предприятиям самим определять цену своей продукции и поставщиков сырья и комплектующих, надо позволить устанавливать договорные цены — словом, зарабатывать прибыль. Прибыль это замечательно, это великолепно, это искомое в любом деле — от выращивания картошки и репы до производства будущих космических кораблей. Для чего прибыль? — спрашиваете вы. (Мы внимали молча, ничего не спрашивали). Прибыль можно расходовать на развитие производства и стимулирование коллектива. Призывы и приказы — это прекрасно! Но ими сыт не будешь.

Докладчик опять развернул носовой платок, вытер чело и дополнительно гулко высморкался.
— Подытожим в немногих словах. Предприятие — основная хозяйственная единица. Необходимо обеспечить ему экономическую самостоятельность. Показатель эффективности — прибыль и рентабельность. За счёт прибыли надо разрешить трудовому коллективу формировать фонды развития производства…

Мне для понимания сказанного необходимо было включать воображение. Для этого в словах докладчика не было ни малейшей зацепки. Я опять взглянул на оторопелые лица — и вдруг опять вспомнил невесть что…

Ну, исключили меня из университета, но оставили доучиваться в ВШТ — Высшей (извините!) Школе тренеров, куда меня приняли по копии Аттестата зрелости (будто бы утерянному), где я как-то совмещал занятия с университетскими.

Итак, в начале лета 1951 г. с дипломом — «красным»! — ВШТ Киевского института физкультуры я отбывал по распределению в Херсон. В Херсоне обучал плаванию детей, тренировал разрядников. Конечно же, на открытой воде (бассейна в городе не было) — на пустынном левом берегу Днепра. В низовье река много более полукилометра шириной. (Не понимал, как рисковал, перевозя ребятишек в ветреную погоду на огромной вёсельной барке с низкими бортами вровень с водой…)

С наступлением холодов стало вовсе худо. Вёл акробатику в бывшем Екатерининском соборе — «времён Очакова и покоренья Крыма», приспособленном под спортивный зал. Рисковал ещё пуще — так как в акробатике едва смыслил.
Но надо было как-то снискать хлеб насущный…

Воскресными вечерами заглядывал в литобъединение при редакции областной газеты. С полдюжины пожилых интеллигентов очень серьёзно обсуждали взаимные «творческие успехи». Помню только, что кто-то писал (написал и даже издал) повесть об армянской девочке (не будучи армянином и, кажется, даже не побывав в Армении)…

Возможно, я выглядел здесь «подающим надежды». Возможно, посочувствовали бедственному положению: осенью и зимой мои учебные часы сокращены были до минимума. Один из этой скромной «интеллектуальной когорты» — председатель областного Общества по распространению политических и научных знаний Белоконь (имя-отчество не вспомню), узнав, что я учился на философском факультете (о скандальном исключении из университета я, понятно, умолчал) предложил мне проехаться с лекцией по сельским районам — подзаработать.

Ну, ещё бы!..

Лекция казалась тогда актуальнейшей: «Марксизм и вопросы языкознания»!
Почему Сталин обратился к этому вопросу — никому не ведомо. Но работа выглядела, да и выглядит всего-то нормально мировоззренческой.
Даже несколько прогрессивной, как я теперь понимаю.
Как и за 20 лет до того, критикуя историка М.Н. Покровского за «антимарксизм и вульгарный социологизм», вождь и в данном случае крыл «марризм» примерно за то же.

Ну, взглянем открытыми глазами, — что же тут коварного?
«Язык порожден не тем или иным базисом, старым или новым базисом внутри данного общества, а всем ходом истории общества и истории базисов в течение веков. Он создан не одним каким-нибудь классом, а всем обществом, всеми классами общества, усилиями сотен поколений. Он создан для удовлетворения нужд не одного какого-либо класса, а всего общества, всех классов общества. Именно поэтому он создан как единый для общества и общий для всех членов общества общенародный язык. Ввиду этого служебная роль языка как средства общения людей состоит не в том, чтобы обслуживать один класс в ущерб другим классам, а в том, чтобы одинаково обслуживать все общество, все классы общества. Эти собственно и объясняется, что язык может одинаково обслуживать как старый, умирающий строй, так и новый, подымающийся строй, как старый базис, так и новый, как эксплуататоров, так и эксплуатируемых».

Ну, схематично, ну, поверхностно, ну, суконным языком, полным тавтологий, — но этого-то я тогда и не понимал. Да и незачем было. Написал подробные тезисы. Выучил текст вождя едва ли не наизусть…

Выехал (не вспомню, как) в северные районы Херсонской области — Воронцовский и Александровский. В первом же селе обратился к какому-то председателю, предъявил командировочный лист, заметно испугавший его. «Организуем» — пообещал он.

И вот вечером в каком-то сарае (может быть в свинарнике или телятнике, где скотина давно передохла) выступал я перед двумя-тремя десятками перепуганных обтёрханных стариков, баб и покорно молчащих детишек.
Публика стояла передо мной. Табурет был единственный — для докладчика. Чувствуя комок в горле, я кое-как, минут в двадцать, довершил своё выступление.

Командировочный лист был подписан заранее — и я поспешил дальше. Повторилось то же. Мне показалось даже, что и лица передо мной были те же. Выражение на них было уж точно тем же — покорно испуганным…

Я тут же прервал свой поучительный вояж и вернулся пред разгневанные (и тоже испуганные!) очи председателя Общества по распространению.
— Что же ты со мной делаешь!.. — едва не заламывая руки, сетовал Белоконь.

Я и сам не понимал, что это со мной произошло. Ну, не мог я мучить своей образованностью стоявших передо мной и без того измученных людей…

…Такая же загнанность и обречённость почудилась мне в безмолвных «сподвижниках» этого нахального высоколобого еврея.

IV

После доклада и жидких хлопков, сопроводивших отбытие докладчика с его портфелем, завотделом пригласил меня к себе в кабинет — в полуподвальную каморку, выходившую маленьким оконцем на асфальт двора Литературного института (Тверской бульвар, 25).

«Дому Герцена — хер цена» — это о нём.
«Грибоедов» с буфетом, знаменитый среди нынешних почитателей Булгакова, — тоже дом этого уникального института, где меня, посещавшего разве что два-три занятия в неделю, обучали писательскому ремеслу…

— Ну, что — рискнём? — задумчиво произнёс зав.
— Рискнём, — на всякий случай согласился я, не понимая, к чему он гнёт.
Он, похоже, и сам ещё был в сомнении…
— Начхать бы на этого гения, на этого Либермана, начхать и забыть. Но статья в «Правде» — не коту же под хвост. Руководство к действию!..
— Что за статья?
— Хорошо живёте — без забот! Даже в «Правду» не заглядываете. «План, прибыль, премия» — вот какая. Давно опубликована — я думал, все уже позабыли. Фонд зарплаты, штатное расписание… Что сами вы об этом думаете?
Я пока что думал вовсе не об этом — и промолчал.

Шеф поднял трубку и заговорил отрывочным телеграфным стилем:
— Да-да, здесь у меня… Понимает? Надеюсь… Разберётся на месте… Ещё не знает, но — готов… Командируем? Командируем!

Зав положил трубку на рычаг и занялся мной:
— Итак, рискнём, — как вы сами прекрасно выразились. (Подцепил же на крючок!..) Держите в голове то, что говорил здесь этот наш «гейним» (он ухмыльнулся, а я вдруг не то чтобы понял — почувствовал, что и редактор с его сомнительной фамилией — натуральный еврей). Ищите проблему! Учтите: мы — не (тут он поморщившись, назвал парочку «перпендикулярных» редакций); мы любим полемику, дискуссии, «министр отвечает», «почему не отвечает министр?», фактуру с восклицательным знаком, — проблему, словом. Как сказал бы Вольтер: если проблемы нет, её надо придумать.

…Словом, через два дня я полетел за три тысячи километров — на проблему.
О пункте назначения знал только, что там — меднорудный комбинат; о том, как эту руду добывают и что с ней потом делают — не знал ничего. Пудовые, булыжного цвета учёные труды по горному делу мне легче было бы разжевать и проглотить в прямом смысле, чем в переносном, метафорическом.
Перед собой оправдывался тем, что задания у журналиста бывают самые разные и невозможно знать всё. Крепко надеялся на профессиональную интуицию.

И на возможность прожить несколько недель за государственный счёт, ну, и заработать на последующие две-три недели жизни — само собой.

V

И вот — вторую неделю живу я в рудничном посёлке, хожу, смотрю, беседую с аборигенами — ищу проблему.
И не нахожу.

Комбинат ежемесячно перевыполняет план. В среднем, на три процента. Три процента — это пол-вагона медного концентрата. Или, в пересчёте на местный транспорт, четыре до верха гружёных самосвала. Эти цифры мне любезно предоставил директор комбината. Их подтвердили секретарь парторганизации и руководящий товарищ из треста, ночующий вместе со мной в гостинице — на соседней койке.
— Надёжное предприятие, — разрубив воздух указательным пальцем, сказал этот товарищ. — С государственной дотацией, правда, но план всегда перевыполняет. Так и напишите.

Проблемы не было.
Я искал для очерка хотя бы экзотику. Этого добра было много.

Посёлок весь на дне ущелья, и небо над ним узкое — ограниченное снежными гребнями. От белизны ли снега, от того ли, что глядишь на небо точно со дна колодца, оно темнее обыкновенного — какое-то фиолетовое, неземное.
Солнце сюда, на дно, заглядывает дважды в день — рано утром и вечером. С востока над посёлком, замыкая теснину, наклонилась безымянная громада, ледяная в вершине. Ещё солнце глубоко внизу и греет совсем другое полушарие, но искристо-белая глава уже налита его светом — и в посёлке светло, хоть до восхода ещё далеко. А с вечера до полуночи ледяной пик пламенеет в чёрном небе, как факел. И ложится на дома и камни мерцающий отсвет пожара.

Оттуда, почти с вершины безымянного пика, сломя голову мчится река. Она рассекает улицу посёлка надвое — на правую и левую стороны. Вся улица сбегает с заоблачной высоты — вместе с рекой. А над шиферными крышами домов, ещё в сотне метров ближе к небу, зияют чёрные дыры штреков. От них, от дыр, к самым крышам и стенам домов — и между домами — к реке, расходятся веером красноватые с золотинкой осыпи.
Это халькопирит — медная руда.

VI

Искать посёлок на карте — гиблое дело. В лучшем случае найдёте четырехзначную цифру — высоту безымянного пика. Местных жителей это обижает. «Камень замечен, а люди — нет», — сердятся они. Немалый, всё же, их посёлок: есть школа-семилетка и магазин, почта, парикмахерская, гостиница с четырьмя койками (одну занимаю я — московский корреспондент) — чего ещё!..
Работают на комбинате целыми семьями; и матери приносят днём обед на всю семейную бригаду. Здесь рано женятся, рано (по действующим для горняков льготам) выходят на пенсию и не спешат умирать. Зачем?..
Так и живут — в непосредственной близости к небу.

(Вот насчёт «не спешат» я по-крупному ошибся. Об этом как-нибудь позже).

Вечером, после плотного семейного ужина, пока женщины в доме убирают ко сну, старики-пенсионеры с детьми и женатыми внуками выходят на улицу помолчать. В медном закатном пламени их лица неподвижны и бесстрастны.
Парни в одинаковых чёрных жениховских костюмах собираются на горбатом мосту над рекой. Курят, стряхивают пепел в поток. Сватовство проходит здесь незаметно и загадочно. Однажды вечером парень не появляется на мосту: он стал самостоятельным — женился…

Один этот мост мог бы стать темой очерка. Он сооружался тогда, когда в здешних местах, возможно, и колеса ещё не знали. Он сложен из притёртых друг к дружке базальтовых глыб и, выгнувшись аркой, упирается в оба берега. Обрушиться ему не даёт небольшой тёсаный камень в центре арки, в её вершине, — замОк. Вот этот замок всей тяжестью сдавливают оба каменные крыла моста — с пешеходами, двухколёсными арбами и тяжело гружёными рудой самосвалами.

Самосвалы проходят по одному, медленно, очень осторожно, но — вот уже сколько лет — без аварий. Всё зависит от прочности камня, положенного в центре — замка.
И уже само собой напрашивалось сравнение этого твёрдого булыжного камня с руководителем комбината — лицом возглавляющим, несущим всю тяжесть ответственности…
В далёком посёлке за перевалами, среди бесхитростных простых людей такая фигура высится, точно изваянная из камня. Шутка ли — руководитель, директор, первый человек на комбинате, а, значит, и во всём посёлке, и в округе радиусом километров сто…

Вот он — человек дела, фигура. личность — и стал героем моего очерка. На чистой тетрадной странице я сразу же крупно выписал заголовок — «МОСТ». Это звучало широко, символично и могло как-то сойти за проблему…

VII

Начал я свой очерк со своего прилёта сюда. В республиканском аэропорту я пересел с реактивного лайнера на старенький биплан Ан-2 — «кукурузник»…

Да, с виду это была совсем никудышная машина, просто-таки арба с пропеллером, а пассажиров поднабилось с верхом — всё колхозники в полосатых, как пижама, халатах. Они возвращались с базара налегке — с мокрыми торбами из-под кислого молока и овечьего сыра, с пустыми плетёными корзинами, сунутыми одна в другую.
Зато низко подпоясанные халаты отдувались на животах. Там хранились городские покупки: ситец в полосочку — на новый халат, в горохах — на новое одеяло… У парня с досиня выбритой головой в прореху выглядывал фаянсовый носик чайничка…

Вылет задерживался. Пассажиры молча ждали, сидя в самолёте на перевёрнутых пустых корзинах. Парень с чайничком за пазухой натянул халат на уши и тут же на полу улёгся спать. На его бритую макушку упал из иллюминатора солнечный луч — над аэродромом не спеша катилось солнце.
Лётчики томились, беспрерывно курили, негромко коротко о чём-то переговаривались, с беспокойством поглядывая на небо, — но не вверх, а куда-то вдаль, где горизонт заслонялся горами.
Было ясно, что лететь нам именно туда, навстречу горам…

Я пока что обошёл самолёт, постучал пальцем по туго обтянутому парусиной крылу — оно отозвалось, как барабан. Мне всегда казалось странным, что самолёт поддерживают в воздухе только крылья…
От скуки я расфилософствовался сам с собой, а лётчики пока сбросили наземь свои форменные куртки с блестящими молниями.

Становилось жарко. Вылет безнадёжно запаздывал.

VIII

Через аэродром напрямик к самолёту шёл старик, ведя за ошейник козу. Его узкая жиденькая борода кончалась, казалось, единым волоском; голова была увенчана чалмой. Значит, правоверный. Чалма — это саван; в неё завернут мусульманина после смерти. Вот старик своевременно и позаботился о себе; смерть может ведь приключиться, где угодно — и в дороге тоже…

С лётчиками, заодно и со мной, он поздоровался обеими руками, как принято на Востоке. Коза тем временем попробовала обглодать шасси. У старика билет был, у козы — не было.
— Касса не даёт, — вежливо объяснил старик. — Говорит: взрослая коза, чтобы на неё детский билет брать.
А полного билета сама коза не стоила.

Лётчики, заскучавшие от безделья, оживились, повеселели. Заинтересовался разговором и я. В сторонке, облокотившись о крыло, записывал в тетрадку, какая борода была у старика, какие чувяки — мягкие, рантом внутрь — для горных дорог… Записал несколько характерных фраз.

Такие живописные детали придают конкретность очерку, заставляют верить: автор видел — значит, был ТАМ. Это азы моего ремесла. Нельзя выпаливать суть дела сразу. Да, говоря строго, любая красочная подробность — лишь украшение уже выстроенного дома; в единицах информации (модные теперь слова) её ценность равна нулю. Если запустили на орбиту нового космонавта, или рекордсмен выжал штангу весом с быка, или вот — комбинат дал стране лишнюю тонну меди, — так ли важно, как журналист на этот комбинат прибыл и что он об этом думает. Важен факт, который говорил бы сам за себя, без лишних слов. Но это в теории.

Вот вы купили в киоске газету, возвращаетесь в переполненном трамвае с работы домой — много ли вам дела до той тонны меди? Вы читаете над головами сидящих, держитесь за поручень, валитесь на соседей при рывках, покачиваетесь в ритм движению, — и я, журналист, летящий на стареньком «кукурузнике» в неведомые дебри, проникающий в чужую жизнь да ещё с профессиональным правом описывать её, — вот такой я должен предстать перед вами счастливцем, поймавшим свою звезду. А ради лаконичной информации незачем лететь куда-то. Достаточно было в редакции поднять телефонную трубку и попросить междугороднюю…

И вот я горячусь, сорю на бумаге подробностями, каждого встреченного мной человека делаю куда интереснее, чем он выглядел на самом деле… Это моё неписаное право — выбирать себе героя, куражиться, восхищаться, видеть в нём только хорошее и не замечать ничего другого…

Да, это и есть социалистический реализм, — ну и что? В конце концов, я — всего лишь командированный на задание журналист и не обязан знать о человеке всё.

О трёх сверхплановых процентах — о тонне меди, ради которой я взялся за перо, я тоже скажу, но не сразу. Дам читателю разогнаться — тут он уже и доедет до финала очерка. Последние остановки, трамвай пустеет, читатель идёт к выходу и думает: «Вот и я сегодня здорово поработал — вот и устал».
Очерк достиг своей маленькой цели. Я не из тех, кто думает, что одним словом можно изменить целую жизнь.

IX

Кого-то ждали. Расписание летело к чёрту, лётчики злились; старик с козой подоспел не вовремя.
— Ты бы ещё ишака взял, батя, — съязвил один из них — постарше второго.
— Почему ишака? — светло улыбаясь, возразил старик. — Тебе с машиной один секунд доехать, а на ишаке — мне уже жизни не хватит.
— А ты на козе… — расхохотался второй. — Ты на козе верхом.
Старик обиделся.
— Я старше твоего отца, — коротко сказал он.
Тут вмешался незаметно подошедший гражданин с тугим, тяжёлым портфелем. Он тихо, устало сказал, что козу надо взять, надо войти в человеческое положение. Лётчики разом сникли. Козу взяли.

Через минуту «кукурузник» вырулил на старт, разбежался, тряхнул крыльями и взлетел.

X

Мы летели вглубь гор. Они вырастали под нами, гребни заострялись, казались всё грознее — и вот самолёт вошёл уже в их тень, пошёл петлять из одной долины в другую, огибая вершины.
В этих горах и для самолёта не было дорог. Он с хрипом лез вверх, почти задевая шасси заснеженные перевальные седловины, и, опять, обессилев, повисал над очередной долиной.

На одном уровне с нами, на зелёном склоне, сразу за иллюминатором, шарахнулись, тряся курдюками, овцы, собаки беззвучно лаяли, задирая морды, чабан проводил нас равнодушным взглядом, точно мы проезжали мимо в троллейбусе.

Так вот какие здесь, в поднебесье, живут люди!.. Пасут себе, как Адам в изгнании, своих овец и катают на базар в самолётах…
Я покосился на соседа в чалме. Медное узкое лицо его было сосредоточенно. Он ещё переживал обиду. И тогда я с неприязнью взглянул на широкие чугунные спины пилотов. Металлическая дверца к ним была открыта, и видно было вперёд — сквозь фонарь кабины. Там, впереди, в фиолетовой тверди неба сверкали ледяные кристаллы горных пиков. Они уходили куда-то в вышину над нами.

Словом, зрелище было космическое — точно летели мы не в соседний посёлок, а на Луну. Солнце выглядело уже не плоским диском, а шаром. Блеск его был холодным, жёстким; лучи протыкали вам глаза.

Лётчики, держась за свои половинки баранок, коротко беззвучно переговаривались. Чем-то они были озабочены.
Вскоре стало понятно, в чём дело. Солнце затянуло паутиной. Сразу потемнело. Мимо иллюминатора понеслись, бешено свиваясь клубками, клочья тумана. А впереди… Впереди уже ничего не было — ни гор, ни неба. Земля кончалась, как отрезанная.

Но это только казалось — тогда как твердь была повсюду. Справа, слева, внизу и вверху, под и над нами громоздились горы. Мы летели, с трудом выбирая дорогу в узких ущельях, — и вдруг нам пришлось выбирать дорогу вслепую. У меня сразу похолодело лицо и взмокла спина — я представил, как мы влипаем мокрым пятном в первую же скальную стенку…

Один из лётчиков нашарил позади себя ручку и захлопнул дверцу кабины. Тотчас под потолком загорелась лампочка — пилоты позаботились о нас. Значит, не всё потеряно?..
Коза, цокая копытцами, ошалело брела по салону. Старик в чалме не пошевельнулся. В лице его была уже не обида, а озадаченность. Точно он только что вдруг понял, что бывает такая смерть, когда чалма может и не пригодиться. Бритый парень спал. А остальные, незаметно придвинувшись друг к другу, смотрели на сидевшего чуть поодаль от меня гражданина с портфелем — смотрели с доверием и надеждой, точно между нами, грешными, затесался сам Спаситель-Господь.

XI

Писатель — тот может наперёд составить своё мнение о своём герое. Придумает ему фамилию-имя — и кроет, сколько хватает фантазии. Редакции в таких случаях никаких претензий не принимают — свободная фантазия, стихия, так сказать, да и фамилия вымышлена. Совпадения, говорите? А как же в нашей многомиллионной стране без вот таких совпадений? Куда ни кинь — в кого-то да попадёшь. И претензии, как ясно каждому, в таких случаях побоку.

Журналисту ошибиться нельзя. Наворотил, вроде бы гору фактов, а найдут не туда положенный камешек — и опровержение. Обиженный человек страшен. Пишет тома писем; и всё — заказные, с квитанциями, с уведомлением о вручении. И на каждое надо ответить, и с каждой проверочной комиссией переговорить, и каждый раз наново объясняться в редакции — шефу.
А он мрачнеет и мрачнеет. И бегает совещаться в секретариат. И наконец кисло говорит, ни к кому в отдельности не обращаясь:
— Некого в командировки посылать: каждый привозит оттуда хвост…
«Каждый» — это я.

Журналист — ох, внимательно должен присматриваться к своим героям; в крайнем случае писать о них только хорошее. Тогда, конечно, ошибки ему прощаются.

XII

Уважаемый пассажир, которого подождал самолёт, сразу показался мне человеком хозяйственным. Его тяжёлый, раздутый в боках портфель и притороченные сверху детские фетровые валеночки, сунутые голенищами друг в дружку, плотный непромокаемый плащ, который, и выцветший от старости, навсегда останется целым, военного сукна брюки, сшитые пять, а, может, и двадцать пять лет назад, — всё это безошибочно отмечало хозяина практичного и обстоятельного.
Он и в служебную командировку не зря ездит — что-нибудь да привезёт для дома для семьи.

Особенно трогательными казались эти детские валеночки, притороченные к деловому, ужасно казённому портфелю…

Единственный пятирублёвый предмет щегольства — соломенную шляпу с дырочками — покупал, наверное, долго, раздумывал, пробовал на ощупь товар и, наконец, решившись, просил показать ещё несколько шляп — чтобы выбрать.

Конечно, мне, столичной птице, в сравнительно модных брюках, в приталенном, с разрезами в боках пиджаке, в туфлях, немного жмущих, но тоже современных, — мне, получившему сейчас и подъёмные — командировочные, и гонорар (по другому делу — из другой редакции), — мне, разумеется, мой практичный сосед казался немного смешным. Или, как принято говорить в таких случаях, провинциальным.

Но, по тому, как в опасную минуту глядели на него прочие пассажиры, я понимал, что практичность — не главное в этом человеке.

За иллюминаторами чернел вязкий туман. Мы точно воткнулись в него; даже пропеллер проворачивался глуше. Пол вздрагивал — и спящий толчками сползал по покатости к хвосту: самолёт с хрипом лез вверх — в открытое (без тверди, надо думать) небо. Я едва переводил дыхание — словно сам, ногами, взбирался на эту огромную высоту.

Но человеку, на которого все смотрели, было хуже всего. Он сидел, неестественно выпрямившись, точно проткнутый штырём, как бы пригвождённый к своему месту, с окаменевшим лицом — и только мертвенная бледность выдавала его состояние. В такую минуту он обязан был олицетворять уверенность и спокойствие — и из последних сил соответствовал своему положению.

XIII

В Бердичеве проулок из дюжины домов и огородов, после войны назвали Владимирской улицей; а до войны, когда я там жил, называли Собачьим переулком, где происходила случка бездомных псов со всего города.
Для меня и соседских мальчишек это было развлечением. Следы от собачьих укусов сохранились на руках до сих пор.

Случалось, заползали бешеные собаки. У них на предсмертной стадии парализует задние ноги; тащились на передних. Бешенство называют ещё водобоязнью. Мальчишки (в этом я, ей богу, не участвовал) окатывали несчастных псов водой и веселились, глядя на их судороги.

Так вот, когда какая-то собачонка тяпнула меня за палец, я и внимания на это не обратил. Отсосал ранку и забыл. Но, когда дня через два она же подползла буквально к нашему порогу, волоча задние ноги, я показал уже заживший укус папе. Он побелел — и, даже не дав мне одеться (лето — я был в трусах и босиком), побежал со мной в пастеровский пункт. (Благо, таковой уже в городе был).
По дороге я напоролся пяткой на разбитую бутылку, но отец даже не остановился и потащил меня дальше.

Мне вкатывали, день за днём, шестнадцать уколов — и я, как можно видеть, жив.
А если бы собачонка не подползла к нам?..

Ну, и таких случайностей, спасавших мне жизнь, наберётся с дюжину — и когда в июле 41-го шёл по Украине от моего Бердичева почти до Харькова, и на Памире, и на безмоторных яхтах на Балтике… Так что у меня могло не быть сомнений (вообще-то, конечно, были!), что останусь жив и теперь. А так как в самолёте гибнут все разом, только так, то и моим попутчикам тоже невероятно повезёт:
«С вами я — и моя удача!»

И впрямь, дело, между тем, шло к развязке. «Кукурузник» задребезжал в последнем усилии — зато за иллюминаторами изрядно посветлело.

Попутчик, находившийся в центре внимания, слегка очухался. Оторопело тряхнул головой, вынул из портфеля замасленную газету и, заслонившись от посторонних, принялся читать — с первой полосы, прямо с передовицы.

А самолёт уже прорвался в синеву, и ослепительно-белая страна облаков со своими горами и долинами легла под нами.
Стало легко.
Толчком отворилась дверца пилотской кабины, оттуда хлынул скопившийся синий табачный дым. Человек с портфелем прошёл к пилотам и закурил тоже.

Мельком поглядывал на меня. Это я давно заметил.

XIV

Приземлились неожиданно: нырнули в туман и сели.
Моего попутчика поджидал старенький облезлый газик на высоком вездеходном шасси.
— Прошу, — открыв дверку, пригласил он меня.

Колхозники запахивали халаты, заново подпоясывались. Им предстоял ещё пеший путь за два снежных перевала.
Седобородый ссаживал из самолёта упиравшуюся козу. Он приложил руку к груди и с достоинством — кивком головы — поблагодарил своего влиятельного заступника.
— Ладно, чего там… — кивнул тот, взбираясь вслед за мной в кабину.
И газик двинулся к посёлку.

Встречные самосвалы на петляющем разбитом шоссе разъезжались с нами, как поезда: останавливались и давали дорогу. Наш водитель беспрерывно сигналил.
Наконец, шоссе выпрямилось. Водитель отпустил пипку гудка. Сосед покосился на меня и спросил:
— Корреспондент?
У него был намётанный глаз. Я опешил.
— Пригожусь вам, наверное. — Он назвал себя.

Передо мной был директор комбината — хозяин т.с. здешних мест.

Уже через минуту я не мог и представить себе его другим. Таким я и нарисовал потом в своём очерке делового человека — усталым, чуть замкнутым (но приветливым к людям), в несносимом плаще, в стоптанных туфлях.
Его облезлый сухопарый видавший виды газик выглядел старым боевым конём…

Уже по обеим сторонам дороги замелькали домики, началась улица — и директор, кивая направо и налево, объяснял:
— Больница, видите? Мы построили, комбинат… Баню — тоже мы. Подарили городу… Детский сад. Там, за поворотом, ещё детский сад — оба наши. И школа…

Он не отделял себя от своего комбината, от своей работы, ни разу не сказал «я», хотя здесь, в посёлке, был, несомненно, главным. Посёлок стоял на меди, а если бы меди не было, не было бы и посёлка — этих домиков под шифером, выглядывающих меж скал, палатки «газводы», гипсовых статуй с проступающей ржавой арматурой у двухэтажной больницы; больницы тоже бы не было — некому было бы болеть.

И как раз скромнее других оказалось само управление комбината. Приземистое, длинное, давно не белённое здание открывалось прямо на дорогу тёмным, похожим на кишку коридором…
Директор остановил машину.
— Отвезёшь корреспондента в гостиницу, — выходя, сказал водителю. — Пусть дадут номер.
— Какой номер? — испугался тот. — Где там номер?
Директор поморщился и крепко помял лицо ладонью. Это был жест уставшего, обременённого делами человека. Конечно же, в таком посёлке не могло быть гостиницы с номерами. Я понимал: он готов был устроить гостя поудобнее…
— Зачем мне отдельный номер? — сказал я.
— Трудно будет работать, — сказал директор и так это смущённо улыбнулся.
Ну, что он мог поделать?..

XV

Ночь на гостиничной койке прошло без сновидений.
На рассвете меня разбудил директорский шофёр. Он наклонялся надо мной и деликатно дёргал подушку.
— Ты спишь? — шепотом сказал он. — Спи, пожалуйста, я подожду.
— В чём дело? — Я сунул ноги из под жиденького одеяла прямо в туфли, стоявшие подле койки.
— Ничего, ты спи себе… Я — сказать только: если в управление поедешь, директор машину дал.
— Спасибо, — озадаченно сказал я. — Я сам приду.
— Сам, сам, — успокоил меня водитель. — Ты не спеши, я подожду.
И от избытка уважения ко мне пошёл к двери на цыпочках, балансируя руками.
Переступив порог, он опять просунул голову в комнату и замахал на меня:
— Ты спи, спи, отдыхай себе, пожалуйста.
И со страшными предосторожностями прикрыл дверь.

Было шесть утра. На соседних койках из под коротких одеял торчали головы и ноги. В окне стоял розовый восход.
В туфлях на босу ногу я вышел из двери прямо на улицу. На меня точно из ледяного грота дохнуло холодом. Воздух можно было пить — такой он был ощутимый, свежий, резкий.
Вровень с мостовой метрах в пяти от меня вскипала река. Над водой, как пар, висела пелена брызг, и мостовая была мокра. Тут-то я услышал низкий, клокочущий в глубине рёв потока — такой непрестанный, что его можно было не замечать.

Где-то, за каким-то перевалом, уже встало солнце, невидимое здесь, — и снеговая кайма гор нежно запунцовела, а ледяной пик вверху долины расцвёл, как весенний бутон.
И всё вокруг стало розовым, юным и чистым — и скалы, и домики, перемежавшиеся со скалами по всей длине улицы, и две голенькие арчи, дрожавшие над потоком, и обманчиво неподвижная пелена брызг над ним — и узкая полоса неба, уходившая со склоном вверх, тоже была розовой.

В такое свежее утро хорошо бы начать новую жизнь, с нуля, — необычайно деятельную и наполненную, состоящую сплошь из поступков и не знающую ни мгновения остановки…

У двери гостиницы меня ждал вчерашний потрёпанный «газик». Водитель, деликатно отворачиваясь, курил, облокотясь на капот. Он тоже глядел на небо. И лицо его выражало умиление.
Это присутствие было некстати. Вчера, когда я устраивался на ночлег, подушку, одеяло и простынь выдавала мне девушка — явно русская, крестьянского типа, чрезвычайно мне понравившаяся. «Ну, не люблю аристократок», — завещал нам зощенковский герой. Я их тоже не люблю.

Как эта девушка очутилась здесь?..
Я бы подождал её и расспросил…
— Ладно, — сказал водителю. — Вот побреюсь, умоюсь и выйду.

XVI

Мы проехали пяток домов и остановились у входа в приземистое здание управления. Не исключено, что здесь некогда была конюшня: помещение вполне подходило для этого.
По кишке коридора мимо фанерных табличек на дверях — «Бухгалтерия», «Профком», «Партком»… — я подошёл к двери — единственной, наглухо оббитой дерматином, — «Директор».

Директор был уже у себя — одинёшенек в такую рань во всём управлении.
— А, первый гость! — приветствовал он, поднимаясь из-за стола мне навстречу. — Работа не ждёт — вот и встаёшь с петухами. А вам бы отдохнуть с дороги…

Что-то в его заботе было такое, что я не стал говорить о водителе, разбудившем меня, о присланной за мной машине. Вместо этого я сказал что-то о замечательном горном утре, свежем воздухе и прочем.
— Понимаю, понимаю, — снисходительно покачал головой директор. — Привыкнете. У нас эти восходы, пожалуйста, каждое утро бывают.

Я потихоньку оглядывался в его кабинете. Здесь, определённо, когда-то стояли лошади, и потолок был низкий, а задняя стена кабинета была зацементирована в местах, где на уровне лошадиных морд располагались ясли.
И соседний кабинет отделялся от этого просто перегородкой из серых шлакоблоков — даже не оштукатуренных…

Да, это была солидная каменная, на века выстроенная конюшня, но всё-таки только конюшня — и более убогого помещения в этом, насколько я разглядел, в общем-то приличном посёлке всесильный комбинат не мог себе выбрать.

Но, кстати, это и выглядело выигрышно: можно было говорить о скромности, о месте, которое украшается присутствием человека, а не наоборот, — о тому подобных вещах.
Да, впрочем, сам кабинет был вполне обычен: стулья вдоль составленных буквой «Т» двух столов, чернильный прибор литого толстого стекла, какие-то расписания и графики на миллиметровке под тяжёлым настольным стеклом, телефон, папки со строгим словом «Дело» небольшой горкой рядом с директором и безумно загадочный для меня, гуманитария, чёрный переговорный ящик — селектор, который выглядел главным в этом кабинете.

Я разглядывал комнату, директор — меня.
— К нам корреспонденты не ездят, — наконец, сказал он. — Так, местные. И те больше по телефону…
И директор потёр себе лицо уже знакомым жестом безмерной усталости. Очевидно, это была привычка.

Я знал, что его мучит. Я бы разочаровал этого провинциального директора, рассказав, как в редакции обычно возникают темы и адреса.
— Ну-ка, поразмыслим, — говорит, покусывая костяшку указательного пальца, Главный. — Остаются неизрасходованные за полугодие командировочные лимиты. Кто мечтает слетать на Чукотку?

Это — лишь остроумие, не более того: Чукотка слишком далеко и дорого. Многим хотелось бы прокатиться на какое-нибудь тёплое побережье — не просто так, разумеется «с темой». Но заявить во всеуслышание об этом всё-таки неприлично.
И — немаловажная деталь. Командируют, как правило, внештатника — меня, скажем. У штатных работников и в редакции полно дел; на то им и зарплата. Вопрос Главного, как говорится, «на засыпку».

Но кто-то за длинным столом впритык к короткому (там же так же — буквой «Т») проявляет эрудицию: есть-де вполне современный комбинат в глубинке — где-то в совершенно глухом горном районе. То есть, и там трудятся вполне советские люди.
Эрудит неплохо знает школьную географию и помнит, где в стране добывается, скажем, медь. А то что комбинат «вполне современный», он просто выдумал.

— Решено, — говорит Главный, обращаясь через головы рядовых сотрудников к завотделом публицистики (это как раз моё амплуа). — Чувствуется тема — вы не находите?
— Есть что-то… прощупывается, — осторожно говорит Зав.

И вот — я сижу перед молчаливым настороженным человеком, местным директором, не ведающем, чему он обязан таким счастьем.

Господи, а что же назидал нам на генеральной летучке этот лысеющий еврей — Либерман?…
Этого я решительно не помнил.

XVII

Так он (я о директоре) и вошёл в мой очерк — главным героем, деловым человеком, чей рабочий день начинается с зарёй. Сдержанное выражение лица, глубоко запавшие пристальные глаза, взвешенные негромкие слова — ни одного лишнего… Когда он в задумчивости массирует пальцами лоб, видишь — человек устал.
Устанешь тут…

Вторым, вслед за мной, ещё до гудка, не стучась и не здороваясь, вошёл здоровила-горняк.
— Ну, директор, — смаху сказал он, — дашь лес? Строиться надо. В четырёх стенах живём — без крыши.
— Садись, пиши заявление, — перебил директор.
— Писал заявления — аж два…
— Ничего-ничего… Вот бумага — тут же садись и пиши. Мы без бюрократизма.

Поперёк коряво написанного заявления директор широко (так что и я видел) вывел: «Удовлетворить».
— Ай, спасибо! — опешил рабочий. — Ай, молодец! Детки какое тебе ещё спасибо скажут!..
И, без конца перечитывая резолюцию, пятясь, вышел в дверь.

— Иной раз нельзя дать, — объяснил директор. — Нету. Какие тогда письма пишут, боже мой… В Москву, знаете, прямо в редакцию.
Он взглянул на меня с вопросом.
— Это — в «Правду» или в «Труд», — заверил я. — Мы таких писем не получаем.
— Понимаю, — вздохнул директор и немного помолчал. — Живёт в человеке личное, ох, живёт! Как в коммунизм войдём — прямо не знаю. Другой и пенсию давно имеет, а всё по большой должности скучает, всё пишет — требует. Тут уж точно пишет, я знаю…
— Анонимки мы не рассматриваем. Только за подписью.
— А он — за подписью. Что ему: купил на четыре копейки марку, подписался — нате вам…
— Вы бы поговорили с ним, — посоветовал я.
— Говорили. Говорим. Так ведь никаких мер принять нельзя, с пенсии не снимешь.
— Действительно…

Честно говоря, не нравился мне этот разговор. Меня, нащупавшего уже тему, совсем не устраивало то, что у моего героя есть недруги, которые — как знать — может, не так уж неправы. Кто знает, о чём они пишут?..
Те, кто выходит на заслуженную пенсию, часто пишут — продолжая свою трудовую деятельность. Половину редакционной почты составляют письма пенсионеров. Иной раз отстуканы под копирку — в разные редакции…

— Кто этот пенсионер? — спросил я.
Директор пристально взглянул на меня. Глаза его сузились, губы свелись в одну линию. Мне вдруг показалось, что меня выворачивают наизнанку.
— Так, инженер один, — отводя взгляд, облегчённо сказал директор. — Бывший. Мы ему от комбината квартирку устроили.
Это меня успокоило. Человек, получивший квартиру, уже обычно не пишет.

XVIII

Так начался день и продолжался во всё убыстряющемся темпе.
Сразу же после гудка позвонили по поводу каких-то балок. Директор придерживал плечом возле уха трубку, что-то писал на листках настольного календаря и, поглядывая на меня, говорил отрывисто, с той категоричностью, которая не позволяла усомниться ни в едином его слове:
— Получили балки? Нет? Что? Заменили двенадцатым? А распоряжение было? Нет, вы скажите: было? Что? (Тут директор прищёлкнул языком и слегка успокоился). А о людях вы подумали? Что? О каких людях? Как это — о каких? А кто за вас за всех отвечает? Директор — понимаете? — ди-рек-тор!.. Что? План валится. Не успеваете? Ну, вот — и план заваливаете…

Конец этого разговора слышал и щуплый молодой человек (горный мастер, как выяснилось впоследствии), тихо постучавший и тихо вошедший в кабинет. Он слушал с лёгкой презрительной полуулыбочкой, стоя у дверей, — очевидно, потому, что директор, занятый разговором, мог и не пригласить его сесть. И молодой человек предпочёл стоять по собственному желанию.

Он был как-то удивительно понятен мне — и его независимая полуулыбочка, и то, что мне он не уделил ни малейшего внимания, упорно глядя мимо, и его ирония, когда он, наконец, выкладывал суть дела, тоже была мне понятна. Молодой специалист, прибывший сюда по разнарядке, недавний студент, которому ещё лет десять оставаться «студентом» — терпеть неудачи, срываться, жить крохами неутолённого самолюбия, тосковать вечерами в одиночестве (я вспомнил кастеляншу гостиницы, но тут же отмёл это предположение), читать запоем, умнеть и умнеть, не понимая даже, для чего, зачем, тогда как собственная работа требовала совсем других качеств.

На участке не успевают отгружать обрушенную породу, объяснял он. Ковыряются лопатами (съязвил: «ручная техника»). Ночью же потрудились взрывники, навалили ещё породы — не подойти к забою…
— Смотри-ка, — усмехнулся директор. — Взрывники, значит, виноваты?
Мастер только пожал плечами.
— За складами породопогрузчик стоит, — сказал он. — Гайки у него посвинтили. А так ничего…
— Всё знаешь, — подкинул директор. — Лучше меня знаешь, что где стоит. А за гайками ко мне всё же пришёл. Ладно, сделаем, что можем, государственный план выручим, ты это учти. Можешь идти.
Мастер чуть побледнел и перестал улыбаться.
— Учту, — сказал он, попрощался и вышел.

А директор поднял телефонную трубку:
— Геолога дайте. Да, это я. Слушай: у нас там за складами породопогрузчик стоит. То есть, как это — не знаешь? С прошлой зимы стоит! Посмотри, что с ним… Да выслушай же, не перебивай!..
Но на другом конце провода уже бросили трубку, и директор помрачнел, принялся отбивать пальцами на краю стола злую дробь.

Прямо тут же (не из соседнего ли кабинета?) в комнату влетел парень в расстёгнутой до пупа ковбойке — главный геолог.
— Какой ещё к чёрту погрузчик! — плачущим голосом закричал он. — Я — геолог, геолог — поймите же: меня этому учили! Какое мне дело до этого сраного породопогрузчика!..
Тут директор прекратил свою дробь и веско сказал:
— Плохо вас учили, если нет дела. Вот так. До всего должно быть дело. Техника простаивает — тебе это ясно?
Тут главный геолог опять открыл рот, но директор знал уже, что он хочет сказать.
— Что ты заладил: главный инженер, главный инженер? Нет у нас пока главного инженера — ты его замещаешь. — И директор не на шутку рассердился. — Ты мне руками не маши — нечего. Считай это партийным поручением.
— Так я ж беспартийный.
Директор от возмущения даже головой закрутил, точно вылезая из собственного воротника.
— Нет у нас беспартийных — понял? Всё! Иди получай погрузчик, действуй. Под личную ответственность.
Главный геолог вышел, не попрощавшись, кажется, так и не заметив меня.

Директор опять потёр лицо знакомым мне жестом.
— Видали? — Он устало улыбнулся. — С людьми труднее всего. Техника нам подвластна.
— Где же ваш главный инженер? — спросил я.
— На пенсии, я же вам говорил.
— Ему, значит, квартиру дали?
— Двухкомнатную, в новом доме.

Зазвонил другой телефон — междугородний.
— Да, я просил, — сказал директор и подождал, пока соединили. — Слушай, слушай! — вдруг закричал он так, что я вздрогнул. Слышно было, наверное, очень плохо, так что директор, зажестикулировав, что было ему совсем несвойственно, вовсе, кажется, позабыл обо мне. — Слушай: ты опять прислал мне этих мальчишек! Этих… «без определённых занятий». Что — да? Какое тут может быть «да», если такое безобразие! С ними у нас появилось воровство! А что семь человек уже уволились, — тоже не знаешь? Ты вообще что-нибудь знаешь, кроме того, что ты их трудоустроил? Куда я их дену? Что? Не знаешь? Я тоже, между прочим, не знаю!..

Тут слышимость, видимо, улучшилась, и директор стал слушать спокойнее, разрисовывая подвернувшийся лист флажками, кубиками, треугольничками. Отвечал, уже улыбаясь:
— Жена? Да, спала. Уходил утром — тоже спала. Не заметила. Приезжай как-нибудь — так угостим — из дома выгонят… А вот бездельников не присылай больше — нет. У нас своим нечего делать. Ну, целуй… (это, видимо, о жене адресата).

«Ну, молодец, — подумал я. — Если в «кукурузнике» вчера он ещё и пьяным был… Гигант!»

Директор положил трубку, нахмурился, опять увидев меня, возвращаясь к обычному деловому настроению. Лист, разрисованный мозаикой, скомкал и выбросил под столом в корзину.

Опять подал голос телефон — местный. Звонили насчёт породопогрузчика.
— Как не годится? А ты — сам ты на что? Приведи в рабочее состояние. Что это за «не могу»!.. Нужен погрузчик, до зареза нужен — это ты понимаешь? Мы же с тобой дело делаем — план…

Затем телефон не звонил в продолжение минут пятнадцати. Директор забеспокоился, взглянул на часы, поднялся из-за стола.
— Пойду в забои. Там уже вовсю кипит работа. Надо проследить.
Он выглянул в окно, но не успел и слова вымолвить — водитель возник перед ним, точно из подпола.
— Пойду пешком, — сказал ему директор. — А ты отвези товарища в столовую. Скажешь, чтоб накормили.
Я сделал протестующий жест.
— Не люблю, — сказал директор. — Не люблю! Тебе сегодня не бездельничать — писать; надо быть сытым.

Уже он почти приказывал, и нельзя было прервать его — ведь заботился обо мне. И так это внушительно, отечески, деспотично; уже я был опекаемым, почти подчинённым.
Да, это — руководитель… Хозяин. Кремень! Под его руководством комбинат перевыполнил производственный план.

XIX

Столовая оказалась в том же доме, что и гостиница, но со двора.
Вчерашняя кастелянша, выдававшая мне постельное бельё, оказалась здесь поварихой и подавальщицей.
— Приказано обслуживать без денег. Ты кто же здесь — министр?
— Бери выше.
Она ткнула пальцем в потолок и рассмеялась:
— Умеют же евреи устраиваться.
— Угадала.
— И угадывать не надо: видно пана по халяве.
— Сама со Жмеринки?
— С Кременчуга.
— А я с Бердичева.
— Оно ж видно. Ну, нет вопросов! Так что подавать: лапшовый суп и лапшу с подливкой или наоборот?
— А что — другое?
— Другое — чай с сахаром.
— Вали кулём — там разберём. Ты как здесь, такая ушлая, очутилась.
— Да вот, техникум сдуру кончила — заслали сюда, как декабристку.
(Я поразился такой эрудиции).
— Одна здесь?
— Почему — одна? Вон вокруг сколько всяких — навалом.
— И с кем же?..
— Да ни с кем. Тут они как с ёлки слезли. Как в Африке. Звереют без баб. Одному дашь — все сбегутся. Изнасильничают вусмерть.
— Как же ты?
— Так вот — никак. Без мужиков пухну.
— Вышла бы за местного. Горняк зарабатывает неплохо, любить будет…
— Схоронить себя здесь на всю жизнь? Удавлюсь! Да уж, прокантуюсь как-то. Или с тобой, что ли?..
— Со мной — никак: женатик.
— Ну, с этим разобрались бы. Вон у директора детишек сколько — а как ещё пристаёт…
— Ну? — Я был заинтригован.
— Не нукай — не запрягал. Мне он — ВО! — Она ребром ладони рубанула по горлу. — Взял бы ты меня отсюда…
— Женатый, — произнёс я уже с некоторой тоской. Очень нравились мне её крепкие ноги с широкими икрами. Замечательный женский тип — надёжный.

Она пошла на кухню — и я глядел ей вслед.

(Продолжение следует)

Print Friendly, PDF & Email

4 комментария для “Маркс Тартаковский: СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — X — 01 БОЛЬШИЕ ОЖИДАНИЯ

  1. Спасибо Ядгару и Михаилу. По непонятной мне причине продолжения всякий раз так отодвигаются от предыдущего, что теряется связность повествования и интерес к нему.
    В моих документальных очерках всегда есть сюжет (документальный, естественно) и интрига (тоже документированная…
    Весь данный очерк, как и прочие, — реальная история, связанная с реальной же историей страны. Вот так мне повезло — быть и свидетелем, и участником. И герои реальны: заотделом ж-ла «Знамя», к примеру, — пославший меня в командировку Александр Юрьевич Кривицкий: «28 героев-панфиловцев» помните?..
    Волею судеб даже само это псевдо историческое место мне слишком известно: кладбище там — место упокоения моих родителей.
    В мире всё увязано (как в примерах с бабочкой, рождающей торнадо) — в этом я убедился и убеждаюсь на протяжении своей уже очень долгой жизни.
    И свидетельствую об этом.

  2. Ядгар правильно заметил. Талант не в пример бородатому основоположнику. Жду продолжения, если сайт откроется (почему-то все время закрыто).

  3. «— Уф-ф! — с облегчением выдохнул этот вспотевший еврей лет под семьдесят, с сократовским из-за прогрессирующего облысения — то бишь,
    ленинским лбом и сбитым влево галстуком.
    Развернув просторный носовой платок, он вытер вспотевшее чело. Это было первое, что мы услышали и увидели…»
    ——————————
    Уф-ф , сказали мы с эстонцем лет под … с сократовским, то бишь, ленинским лбом.
    А галстук у него сбился не в ту сторону. Надо бы — вправо…
    Правильной дорогой идёте, товарищ!

Добавить комментарий для Маркс Тартаковский. Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.