Маркс Тартаковский: СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — X — 02 БОЛЬШИЕ ОЖИДАНИЯ

Loading

Наконец, не вынеся этой муки, я ухватил её сзади. Она возмущённо повернулась ко мне и погрозила пальцем. Я был её первым мужчиной, а какая-то двоюродная тётя объяснила ей, что отдаваться вот так, сзади, неприлично.
Вот и приходилось четырежды на день — и чаще! — внимать этой тёте (с удовольствием бы её придушил), что в данных обстоятельствах было затруднительно: лечь было негде.

СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — X

БОЛЬШИЕ ОЖИДАНИЯ

ЧАСТЬ 2-я

Маркс Тартаковский

Продолжение. Начало

XX

Ну, очень она мне понравилась. Ночью я весь извертелся. Возбуждение было таким сильным, что дышать было трудно…
Назойливо прокручивался в голове последний день перед прилётом сюда…

Я с Валей (жена) получили ключи тогда от первой в моей жизни квартиры и выгребали из неё дерьмо. Было понятно и логично, что строители избрали в качестве отхожего места именно нашу квартиру. Она была центральной в этой трёхпарадной панельной пятиэтажке — на втором этаже.

Это на растленном Западе человека представляют приземлённым, с постыдными физиологическими потребностями. Советский человек представал существом возвышенным до такой степени, что смешно было даже упоминать о каких-то низменных потребностях.

Так что мы не были удивлены. Мы были молоды и счастливы.

Дерьмо сгребалось совком в вёдра; я относил это добро в ближайший лесок и аккуратно выливал под вывернутые корни дряхлой рухнувшей липы, всё ещё простиравшей в пространство свои бесполезные ветви.

Весь лесок был старый заросший. Пришлось ли ему быть свидетелем основания Москвы Юрием Долгоруким? — не думаю.
По другую его сторону была автобусная остановка Химки-Ховрино — у кромки нынешней Московской кольцевой дороги (по тогдашним понятиям, чёрт-те где).
Теперь, небось, там элитная застройка с подземными гаражами, а тогда мы были в восторге от нашей кооперативной однокомнатной пятнадцатиметровки, совмещённой до упора: туалета с душем, кухни с комнатой…

Но — вы не можете себе представить: там был балкон! Я и в коммуналках никогда не жил — только в трущобах, подвалах и общежитиях.
И вот первая же собственная квартира — с балконом!..

Работали мы, как и положено, с энтузиазмом.
Вообще-то, я предложил выливать дерьмо прямо с балкона (этаж под нами ещё не был заселён), но жена рассмеялась и покрутила пальцем у виска.

Она непостижимым образом передвигалась среди дерьма, ничуть не запачкавшись. И когда наклонялась в своём халатике, когда передо мной представали её ослепительные ягодицы, сердце моё подкатывало к самому горлу и перехватывало дыхание…

Наконец, не вынеся этой муки, я ухватил её сзади. Она возмущённо повернулась ко мне и погрозила пальцем. Я был её первым мужчиной, а какая-то двоюродная тётя объяснила ей, что отдаваться вот так, сзади, неприлично.
Вот и приходилось четырежды на день — и чаще! — внимать этой тёте (с удовольствием бы её придушил), что в данных обстоятельствах было затруднительно: лечь было негде.

Проблема ещё в том, что Валя была на голову выше меня, так что я слегка подпрыгивал, а она приседала, — но, в общем, сладилось.
Грязные руки она держала растопыркой.

Когда всё устроилось, я, несколько успокоенный, понёсся с очередными полными ведрами в лесок. На опушке было прелестное полузаросшее озерцо метров пять на пять — с квакающими лягушками.
И у меня был повод в очередной раз подумать: как же я счастлив…

Когда выходил из леска с пустыми вёдрами, мне навстречу попался Давид Сафаров. Заметив его чуть раньше, я бы непременно переждал за деревьями.
Всегда почему-то я был ему очень нужен: раньше он мечтал стать кандидатом технических наук — и ему нужно было выговориться. На пути к счастью всякий раз возникали преграды. Теперь им овладела иная страсть…

Раньше, помню, он называл себя грузином. Когда же советская власть вдруг настойчиво заговорила о сионистской опасности, об агрессивной политике государства Израиль, Давид преисполнился уважением к евреям (ко мне, в частности) — и почувствовал себя ассирийцем, каковым и был. Ему показалось престижнее принадлежать маленькому исчезающему народу, который когда-то, тысячи лет назад, был и великим, и грозным.

На всей планете ассирийцев осталось считанные сотни тысяч, а в Союзе пара десятков тысяч — так что впору было поднимать вопрос об исчезновении некогда великого народа, ныне угнетаемого и истребляемого империалистами.
И Давид объявил себя его спасителем.

Где-то когда-то выходила газета на новоарамейском языке. Давид слыхивал о где-то хранящемся шрифтовом наборе этой газеты и разыскивает его. Он мечтает стать «отцом-основателем» (по аналогии с израильским Бен-Гурионом) новой Ассирии в междуозерье Вана и Урмии.

Для осуществления мечты нужно только, чтобы между Ираном и Турцией вспыхнула война — и обе страны эту войну друг другу проиграли…

…Давид выносит мусор из своей новой квартиры и высыпает его прямо тут же — в дивное озерко со стрекотанием лягушек.
Они тут же изумлённо смолкли.

Я мог бы высказать Давиду, что я об этом думаю, — но не смею. Это он устроил мне эту замечательную кооперативную квартиру (в которой я смог, наконец, получить московскую прописку), — а перед любым, сделавшим мне добро, я просто немею…

…Переполненный воспоминаниями, понимая, что уже ни за что не усну, я зажёг свет и сел за стол — творить. (В гостинице в эту ночь я был единственным постояльцем; три соседние койки пустовали).

XXI

Как человек пишет?.. Как пишет письмо или, скажем, деловой отчёт — это ясно. Как человек пишет роман, поэму или вот — очерк?
Мне самому это неясно.

Когда я ещё только мечтал написать роман, поэму или, хотя бы очерк, я расспрашивал пишущих; мне казалось, они знают какой-то секрет. Нет, неужели?.. Нет, как это — в обычной школьной тетрадке истирающимся бледным карандашом?.. (Напомню, речь о полустолетней давности). Просто — не верилось. Хотя бы — гусиным пером…

Те, кого я знал, писали не в тетрадке, а на машинописных листах, не карандашом — авторучкой, тщательно заправленной чернилами.
Избранные (и с такими знаком) печатали прямо на личной «Эрике», правили текст — и затем отдавали дополнительно в перепечатку редакционной машинистке.

А я вот привык-таки — карандашом в обычной школьной двухкопеечной тетрадке…
Так что моя шикарная авторучка и редакционный блокнот — так, для блезира, для пускания пыли в глаза.

Авторучки порой изменяют, капризничают, отказываются писать или — в решительную минуту вдохновения, когда кажется, что из-под пера вот-вот выльется шедевр — вдруг напустят такую лужу…
Мои орудия производства — карандаш и тетрадка. Удобно, сложив её по длине вдвое, держать в боковом кармане пиджака — всегда при себе.

Исписанный красивый блокнот я выбрасываю за ненадобностью, а вот тетрадку с черновиком — хотя бы и рядового очерка — никогда. Даже после того, как текст не только перепечатан редакционной машинисткой, но и оттиснут типографской машиной на тысячах и тысячах газетных/журнальных листов, и его можно купить за гроши в любом газетном киоске, я не решаюсь выбросить истёршуюся, с еле различимыми буквами рукопись.
Почему? Не знаю.

Школьные тетради составляют половину моего архива. Вторая половина это газеты, несколько коллективных сборников и журналы, в которых печатался. Их немало. Я должен бы привыкнуть к этому своему делу, — но до сих пор не привык.

За годы моего московского бомжества Я, наезжая к родителям в Киев, раз за разом отвожу туда и черновики, и публикации. Хотя это большей частью халтура, старики восхищаются сыном.
Им так, в их каморке на чердаке аварийного дома (Глубочица, 27), легче жить…

XXII

К утру черновой набросок был готов. Я решил сосредоточиться на фигуре директора. Да, культ личности у нас развенчан, но во всяком деле личность что-то да значит.

Перво-наперво, ещё до завтрака, заглянул в управление.
— А, ранняя птичка, — встретил меня директор.
— Вот несколько вопросов…
— Зачем время тратить? Оно у нас дорогое, не так ли? Вот — все факты. — Он вынул из ящика стола красную папку со шнурками и положил передо мной. — Бери — и пиши. Там и грамоты приложены, всякие награждения. Так, на всякий случай. Упомянешь — спасибо. Но это не обязательно. Мы — люди не гордые. — Он сунул мне папку прямо в руки. — Кстати, бутерброд — жена сама готовила. Некогда поесть. Возьми, пожалуйста. Не обижай старика. Да, вот ещё: главного инженера у нас пока нет — кабинет пустой, вот ключ — запрись и твори.

Действительно, как правильно заметил директор, — зачем попусту время терять?..
На три дня я фактически заперся в этом довольно удобном кабинете, последовательно беря из папки со шнурками очередной лист с графиками и цифирью и внимательно его разглядывая.
Вникнуть в написанное не позволяло мне моё экономическое образование — мизерное, а, если совсем честно, — никакое. Но я обратил внимание на самое важное для себя: линии на графиках непременно ползли вверх, а цифирь непременно подытоживалась с плюсом.

Тут же и грамоты за доблестный труд — разные: пожелтевшие древние, — со стандартной четвернёй (как кони при тачанках из революционных фильмов) Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин; на более поздних были только Маркс с Лениным (Энгельс попадал бы в центр композиции, а это непорядок).

В папке же и вырезки из газет — местной и республиканской. Тексты были так бездарны, что попросту пересказав их своими словами, можно было отмести всякие подозрения в плагиате.
Вот я и отметал.

Словом, шёл к намеченной цели напрямик — как свинья к корыту. Очень хотелось поскорее убраться из надоевшего посёлка.

Утром на письменном столе меня уже ждал завтрак. Днём Галя (её зовут Галя), не говоря ни слова, убирала посуду и ставила другую — с обедом, в котором присутствовало мясо.
Ужин ожидал меня в гостинице на прикроватной тумбочке.

Словом, полностью обеспечена была творческая обстановка.
Вот только уборная имелась лишь снаружи во дворе — так что всякий раз приходилось обходить длинное здание…

Мне для работы необходимо состояние души, знакомое спортсменам, — мандраж. Ну, что-то вроде оргазма. Поначалу вроде бы элементарная халтура — вольный пересказ чего-то прочитанного: фраза — потом следующая — ещё одна…
«Но лишь божественный глагол…» — и халтура уже не кажется халтурой, и сразу, вдруг, будто распахивается какая-то волшебная дверца — и меня несёт куда-то вскачь, и на обороте тетрадного листка записываю внезапно пришедшие в голову фразы, которым ещё бог весть когда наступит черёд. И боюсь ещё, но знаю, что всё уже позади — не остановить, и чувствую свой очерк весь — до последней точки (а как чувствую — глазами, слухом или всей кожей — бог весть).

И вот, наконец, складываю исписанную тетрадь вдвое, прячу в карман и, выйдя на улицу, всякий раз проверяю, на месте ли она; и в восторге бреду по пустой улице посёлка вдоль мерцающей гулкой реки, и ищу, с кем бы поговорить, и жалею — не на кого оглянуться…

В Москве мои самые замечательные знакомства происходили в такие вот минуты…

Вообще-то, главная работа ещё только предстоит — но дома.
Думать об этом пока не хочется.

Архитектор вручает свой восхитительный проект в руки строителей, которые начинают с того, что роют в земле котлован для фундамента. И т.д.
Так вот литератор всё это делает сам — от проекта (который у меня уже в кармане) до самой крыши.

Я не доверяю редакторам; они впопыхах истребляют душу написанного. А я, бывает, застреваю на неделю из-за какой-то одной проходной фразы.

Говорят, у меня не журналистское перо, не лёгкое, не из петушиного хвоста. Говорят: когда пишешь в газету (да хоть и во всесоюзный журнал!) нельзя мучиться, как, скажем, какой-нибудь Флобер…
Понимаю, согласен, не получается иначе. Я не хочу писать, как Флобер, хочу, как шеф, пославший меня сюда — очерк в один присест (в продолжение пачки «Беломора») — не умею.
В этом моё несчастье.

XXIII

Я лежал на койке, уже засыпал, когда тихо вошла Галя.
— Не спишь? Последняя ночь твоему счастью: хватит одному занимать всю гостиницу. Завтра летчиков ждём. Им стелить, их кормить надо. Ну… и сам понимаешь…
Во мне что-то оборвалось.
— Ты ж плакалась, что без мужиков кантуешься…
— Какие ж это мужики — пролётные?.. Так что подумай…
— Мне-то зачем думать? Сама думай.
— Так я уже подумала: еврей — это на всю жизнь. Я тебе детей нарожаю — таких умненьких еврейчиков.
— Ты ж меня не любишь.
— Привыкну — полюблю, — как-то очень серьёзно заверила она.
— Лётчиков-то обслуживаешь — по очереди или разом?
— Ну, у тебя и фантазии…
— Лётчики — кстати. С ними и улечу.

Она присела на край койки, погладила на мне одеяло и не то чтобы спросила — сказала:
— Ну, как же там, в Москве, люди живут? Так же, как в Кременчуге, — или как-то не так?
Я вдруг позорно ухмыльнулся.
— Ты чего? — насторожилась она. — Думаешь, я ЗА ЭТИМ пришла?

Не признался ей, что мне совсем другое привиделось… Понурая лошадёнка, облепленная снегом, согбенный Иона на козлах… У него сын умер, а выговориться некому. Случайным седокам трагедия старика — «по барабану» (как это не у Чехова, конечно, — как сейчас говорят)… К ночи в конюшне лошадёнка жуёт и дышит на руки своего хозяина… Так и не избыв тоски, Иона увлекается и рассказывает ей всё…

Моя ситуация, конечно же, веселее, но тоже не из простых. Вот и мне, как Ионе, надо же кому-то выговориться…

…Когда с Валей я приехал в Киев представить её родителям, и она оказалась в нашей чердачной каморке, почти касаясь головой потолка, и мои старички засуетились вокруг царственной невестки, я не смог сдержать слёз — вышел на шаткую терраску, соединявшую восемь таких же подкрышных каморок, и заплакал.
— Что с тобой? — озабоченно спросила Валя, вышедшая вслед за мной.
Ну, что я мог ей ответить…

Ещё в студенческом библиотечном зале Ленинки (известнейший дом Пашкова), не рискуя сесть с ней рядом, смотрел издалека, как она скользила между сидевшими за тесно составленными столами и стульями.
Смотрел исподтишка, как с ней знакомились рослые видные парни (она охотно заводилась на разговоры).
Иногда встречала мой взгляд и снисходительно улыбалась.
Я сгорал от смущения.

Так бы и длилось…
Но когда она стала прогуливаться по балкону главного зала с каким-то бородатым индусом в высоком белоснежном тюрбане — меня всего передёрнуло. Потерял голову, что со мной случается, — и это решающие минуты моей жизни.

Подстерёг, когда она спустилась в безлюдный коридор к каталогам, не помня себя, притиснул её в промежуток между низкими шкафами с выдвижными ящичками, хрипло выговорил, задыхаясь в разрезе её платья:
— Хочу тебя…
А она ответила вдруг легко, просто и чудовищно банально:
— Я отдамся только мужу.
— Так поженимся! — в восторге закричал я.

Она рассмеялась — и согласилась!..

…— Сколько ж ей было, когда вы сошлись?, — вдруг перебила меня Галя. — Аж двадцать? Затоварилась в девках — вот и повисла на тебе. И вся любовь! А ты и раскис.

Тут-то Галя меня и зацепила. В том, что жена меня любит, сомнений не было. Жизнью проверено.
Короткой пока жизнью, но непростой.

Валя, как и хотела, забеременела сразу же после свадьбы…

Cперва о свадьбе. Где бы я ни находился тогда в небольшой комнате, переполненной нашими друзьями, везде чувствовал сверлящий взгляд моей новоиспечённой тёщи Клавдии Фёдоровны. Ну, как перед революционным плакатом — «ТЫ ЗАПИСАЛСЯ ДОБРОВОЛЬЦЕМ?» или — «ТЫ ЧЕМ ПОМОГ ФРОНТУ?»

Тёща сидела неподвижно в углу вся какая-то позеленевшая. Я опасался, что с ней прямо здесь, сейчас, случится кондрашка. С момента первой же нашей встречи я чувствовал её лютую ненависть.
Я не свят, меня многие не любили, но чтобы так ненавидели… Нет, такого в моей жизни ещё не было.

…— Безмужняя, наверное, — сочувственно вставила Галя.

За всё наше знакомство тёща не перемолвилась со мной ни словечком; только вот сверлила глазами. Я даже сочувствовал ей: да, её красавице-дочке я — не пара. И ростом не вышел, в очках; ни квартиры у меня, ни постоянной работы, ни денег, ни даже московской прописки…
Вот и жЕнится — чтобы стать москвичом…
Надо же, невесту кормит плавлеными сырками по девять и пирожками с требухой по четыре копейки…

Но когда Валя ещё и забеременела, как хотела, в первый же месяц, тёща вконец спятила. Уж не знаю, что и как доказывала она дочери, но однажды Валя вернулась домой (снимали где-то жильё) какая-то припадочная.
— Был мальчик… — едва выговорила она и на проваленной тахте забилась в истерике. Я едва понял из её почти бессвязной речи, что она сделала выкидыш — и теперь готова была задушить собственную мать.
— Давай снова — вот сейчас — вот здесь… Хочу ребёнка — хочу, хочу — здесь — сейчас…

С комком в горле уговаривал её подождать хотя бы месяц-другой, иначе просто ничего не получится…

Вспомнил. Как-то Валя обмолвилась: мамаша уверяла её, что от такого, как я, родятся только уроды. Я это тогда пропустил мимо ушей. Валя, студентка биофака МГУ, — могла ли она поверить в такую чушь?..

В продолжении нескольких месяцев Валя изо дня в день, порой поминутно, твердила:
— Ну, когда же? Когда?..
Пока опять не забеременела…

…— Так вот у меня замечательная дочка, — этого довольно?
Галя промолчала.

XXIV

Тогда-то и подвернулся мой добрый ангел — Давид Сафаров, по-прежнему озадаченный целью стать кандидатом наук и заодно как-то осчастливить исчезающий народ — ассирийцев.
Пока что он был выбран председателем жилищного кооператива ещё недостроенной пятиэтажной хрущёвки на московской окраине — Химки-Ховрино.

Услышав мою эпопею, посоветовал:
— К тёще — и не думай: Валя её придушит. Тебя ж засудят… — Он пожевал губами и, глядя куда-то мимо меня, прикидывая, вдруг сказал: — Готовь тысячу — и ты москвич. Я тебе сделаю квартиру — есть вариант.

Ну, не поверил Давиду. Знал его как дельца и прохиндея, неуважаемого в кругу знакомых. Вручить ему грандиозную сумму — аж тысячу?.. Да таких денег я и в руках никогда не держал!..

Но вариант добыть деньги был.
Лет пять назад Володя Сквирский, приятель, свёл меня с Александром Колпаковым — инженером-химиком, бывшим фронтовиком-артиллеристом, намеревавшимся стать писателем. Выбрал себе популярнейшую тогда стезю — фантастику — и отправил героев на Марс устраивать там пролетарскую революцию.

Было понятно, что готовится прямой плагиат «Аэлиты», которая и сама по себе была для Алексея Толстого элементарной халтурой… Так вот, новоявленный фантаст горячо уговаривал меня вмешаться в творческий процесс, чтобы продукт не выглядел плагиатом.
Халтура сама по себе его не беспокоила.

У него уже, как он уверял, была то ли договоренность с завотделом фантастики «Молодой гвардии» Сергеем Жемайтисом, то ли даже издательский Договор. Я же тогда бегал по коридорам «Известий» в поисках заказа на какую-нибудь грошовую заметку.

Короче, взялся за дело. Сразу же отмёл написанное Колпаковым: я просто не знал, что мне делать на Марсе (герой Колпакова уже был туда отправлен), но постарался развернуться пока на Земле — в некоем космическом центре.

Вообще-то, и мой вариант был не безгрешен. Я препарировал «Затерянный мир» Конан-Дойля — путешествие в джунгли южной Венесуэлы в поисках динозавров. Перед скептиками, не верящими в затею, выступает забавный профессор Челленджер; у меня отсталых учёных, утверждающих, что Марс необитаем, опровергает какой-то ужасно умный академик Самойлов (мой папа — Самуил Аврумович)… И т.д.

Словом, накатал за месяц-другой всё, что могло случиться на Земле, но опять споткнулся, прибыв на Марс. Воображение сдохло. Промучился ещё с неделю-другую, отнёс написанное Колпакову — и отказался от продолжения.

Он попросил меня пристроить пока куда-нибудь свою готовую статейку «Парадокс времени»…

…—Это, Галя, Теория относительности. Ты не поймёшь, да и сам я ничего не понимаю.

Как договорились, я литературно доработал «Парадокс»; как-то, навестив стариков в Киеве, занёс в газетёнку «Сталинское племя».
И, неожиданно для себя, сходу получил гонорар — 26 рублей. (Эйнштейн, всё же!).
Уже в Москве позвонил Колпакову, чтобы отдать половину — 13 рэ.

Встретились на Центральном телеграфе (под глобусом на фасаде), где Александр Лаврентьевич, ошеломлённый моей порядочностью, вдруг сообщил:
— А роман наш (!) издали. «Гриада» — как тебе это название? Сколько тебе отстегнуть — четверть?
Тут уж я был ошеломлён его порядочностью.
— Там сколько глав? Двадцать? Да я больше двух не наработал. Хватит десятой части.

На том и порешили. Колпаков тогда, видимо, и сам не знал, сколько ему причитается. А гонорар с потиражными вышел огромным. Вот и десятая часть — немаленькая.

Но у писателей обычно есть жёны, обычно — стервы. Такая и досталась Колпакову.
Он при жене дал мне расписку о долге — она тут же сунула её себе в рот, хотела проглотить. Я едва разжал её челюсти (супруг молча наблюдал) — извлёк расписку. Бумага была уже изжёвана, но текст можно было прочесть.
Это было единственной моей уликой.

Но я с молодой женой уже так увяз в безденежье, что всё-таки подал в суд, чтобы выбить, наконец, обещанные мне проценты…

XXV

Аркадий Ваксберг, создатель классической научной работы «Автор и право», был прямолинеен:
— Дело заведомо дохлое. «Гриада» уже на прилавках, на переплёте чётко — Александр Колпаков. Где вы были, когда роман ещё редактировался, когда набирался в типографии?.. Ах, вы не знали? Допустим, я вам верю. Для суда это только лишнее подтверждение: вас здесь не стояло. Но раз уж вы так настаиваете, попрошу своего коллегу быть вашим адвокатом.

Александрову (имени не вспомню), коллеге, по словам Аркадия Иосифовича, «удавались иногда фокусы, которые потом рассматривались как прецеденты».

Так вот этот «коллега», сидевший рядом в зале суда, на пике разбирательства неожиданно шепнул мне, что не может тратить драгоценное время на безнадёжное дело, и, бегло извинившись перед присутствовавшими, покинул зал.

Я и с самого начала был ни жив, ни мёртв. После исчезновения адвоката вконец скис.

Места перед столом, за которым возвышался судья, были заполнены работниками издательства. Сергей Жемайтис, глава этого синклита, возгласил, что к достойному автору уже вышедшей книги («нарасхват во всех книжных магазинах») не впервые примазываются уголовные прохвосты, мечтающие распилить гонорар. Тартаковский из их числа.

— В нашей издательской практике это не первый случай. Но впервые наглость вымогателя привела нас в этот зал. Сравните нашего достойного автора — доблестного фронтовика-артиллериста, ученого-химика (встаньте, пожалуйста, Александр Лаврентьевич, чтобы все могли вас видеть) — сравните с тунеядцем, живущим в столице без прописки, непонятно, где, непонятно, на какие средства, — с тунеядцем, представившем высокому суду вместо расписки какую-то смятую изорванную бумажонку, которая сама по себе ещё послужит уликой для уголовного разбирательства. Тартаковскому — такова, кажется, фамилия этого субъекта? — место за решёткой. Центральное комсомольское издательство «Молодая гвардия» добьётся такого справедливого решения.

Судья слушал обвинителя в молчании, согласно кивая головой.
И, похоже, уже готовился вынести вердикт, даже не заглянув в совещательную комнату…

Тут я, озверев, сам поднялся с места.
— Я — кто: обвиняемый или истец? — Это я напрямик судье, от неожиданности вылупившему на меня глаза. — Александр Лаврентьевич (это я — Колпакову), вы настаиваете на том, что никогда не были знакомы со мной?..

В этой скромной лжи Колпакова был мой единственный козырь — и я его враз выложил.
— Вы настаиваете — да или нет?
— Мой муж никогда не имел никаких дел с этим преступником, — заявила вместо Колпакова его стерва, изжевавшая некогда расписку.
— Вопрос не вам, уважаемая, а вашему супругу. Итак, Александр Лаврентьевич, вы, действительно, никогда не имели со мной никаких дел? И это не я вручил вам тринадцать рублей — половину гонорара за общую статью? Предъявить вам эту газету?..

Риск был страшный. Киевской газеты «Сталинское племя» с нашей статейкой я и в глаза не видывал…

— Да или нет? Вы получили от меня тринадцать рублей — да или нет?
— Да, — негромко, уставившись в пол, сказал с места Колпаков.
— Какие тринадцать рублей — тут дело о тысячах? — Стерва вскочила и треснула своего благоверного по спине.

Таков был момент моего полного торжества. Обессиленный, я едва не промахнулся мимо стула…

Судья объявил перерыв — и, возвратясь почти тут же, объявил, что истцу, Тартаковскому, по его (истца) заявлению, присуждается десятая часть гонорара, выплаченного издательством уважаемому ответчику-автору Александру Лаврентьевичу Колпакову.
— Мы опротестуем это решение! — закричал Жемайтис.
— В судебной практике решения по авторским делам не принимаются к опротестованию, — скучно, буднично произнёс судья.
И, пройдя вдоль своего стола, опять скрылся за дверью совещательной комнаты.

…-Ну, ты и жучила, — комментировала Галя. — Натуральный аферист!

XXVI

Да, я вышел победителем, но чувствовал себя немного свиньёй. Знал ведь: опубликовать роман труднее, чем написать. Был ведь знаком с Жемайтисом, и Жемайтис меня прекрасно знал. С неизменной ядовитой улыбочкой всякий раз возвращал мне очередную рукопись, иногда сопровождая прямой издёвкой:
— Вы ведь не Аксёнов и даже не Гладилин. Почему же непременно — столичное издательство? Прощупайте Пензу или Тамбов… Хотя там в ходу, пожалуй, чернозёмная тематика. Вы ведь не Солоухин тоже?..

Я долго не понимал — а он мог бы мне сразу объяснить — что я, действительно, обращаюсь не по адресу. В издательстве он ведал фантастикой, а у меня к ней абсолютная аллергия. По совету вроде бы умных друзей я пробовал прочесть хотя бы Ивана Ефремова или Стругацких — не добрался даже до второй страницы.
Ну, не мог переварить эту псевдохудожественную жвачку!..

Жемайтис мог бы не ссылаться на Аксёнова и Солоухина, которые тоже публиковались не у него, посоветовать что-то дельное, — но ему нравилось вот так поиздеваться над неугодным автором.

Что ж, в судебном зале я ткнул его мордой в дерьмо. Тоже чего-то стоило…

Вообще-то, я решал для себя более важную проблему. Десятая часть гонорара за толстый роман, изданный массовым тиражом, — тысячи полторы. (С выпиской из судебного решения я справился в кассе издательства). Да я на такую сумму и не наработал! И наверняка Колпаков что-то отстегнул этому Жемайтису, не без того…

Я спросил Давида, сколько надо внести за квартиру. Он сообщил:
— Минимальная пятнадцатиметровка, совмещённая с кухней — тысяча пятьдесят.

Вот эти пятьдесят сверху меня обнадёжили. Понятно было, что это действительная цена, а не придуманная, которую Давид собирался бы прикарманить.

И Колпакову я сказал:
— Тысяча с тебя. Больше не надо.
На том и порешили.

Вот и явился я однажды всё к тому же Центральному телеграфу, стал ждать Колпакова с деньгами, как договорились, снаружи под глобусом.

Но вместо него возник вдруг невзрачнейший человечек и, без лишних слов, сунул мне прямо в лицо — я даже отпрянул от неожиданности — раскрытое милицейское удостоверение.
— Пройдём!
Вот так — не «на вы» — а «на ты».

«Прошли» вдвоём куда-то недалеко — может быть, на Огарёва, 6, — за угол…
В отделении за перегородкой сидел другой, в форме, — похоже, уже знавший обо мне больше, чем я сам. Разглядывал с интересом. На моё «здрасьте» не реагировал.

Опять же, я и опомниться не успел, как возник очередной в штатском — и буквально запрыгал передо мной.
Я сам небольшого роста, но этот был метра полтора, не выше. Он прямо-таки подскакивал, выбрызгивая слова прямо мне в лицо.
Я машинально провёл ладонью по лицу, вытирая слюну.

В своём состоянии я едва ли мог что-то понять, с трудом воспринимал главное: «мы и не таких…», «вымогательство в особо крупных размерах…», «ты у меня насидишься…», тому подобное.

В ужасе я покосился на своего провожатого. И тот вдруг быстрым жестом всё объяснил: ладонью провёл от живота горизонтально и поднял её затем выше головы.
Понятно без слов: этот прыгающий гном, — большой человек, начальник…

Так что приказ выгрести из карманов содержимое я тут же исполнил. На столе перед запыхавшимся от прыжков начальником лежал мой паспорт с киевской пропиской (им никто даже не поинтересовался), огрызок химического карандаша, кошелёк с какой-то мелочью, пухлая записная книжка…
— Колечко тоже сымай — зафиксируем. А то отберут в камере — потом заявишь: милиция спёрла.
— Могу я позвонить жене?
Телефона у нас, конечно, не было. Но я хотел сообщить кому-то из друзей, где я и что со мной…
— Вот выйдешь лет через пять — позвонишь.

Начальник с упоением принялся листать мою записную книжку, вынул оттуда сложенный вдвое листок, заглянул в него — и вдруг буквально испарился. Ну, был только что — и вдруг не стало.
Будто мне всё это померещилось…

Но вот же — вещички мои разбросаны по столу…
— Собирай шмотки — и на выход, — сказали из-за перегородки.
Моего провожатого тоже уже не было в помещении.

Я, покачиваясь, рассовал всё по карманам, как-то вышел на улицу, двинулся в неопределённом направлении — лишь бы подальше…

…— Ну, влип бы… — сочувственно заметила Галя

XXVII

Бумажка, ошарашившая «большого начальника», действительно, была незаурядной. Я как-то упоминал, что шлялся тогда по коридорам «Известий» в надежде хоть на какое-то грошовое задание. Что-то не задалось у меня в других редакциях; здесь же меня «подкармливал» Евгений Рубин — известнейший публике хоккейный комментатор.
Хоккей я терпеть не мог, — но выбора не было.

Там же, «в редакционных кулуарах», я однажды услышал, что в Манеже на какой-то выставке каких-то достижений ожидается прибытие Хрущёва с лидерами социалистических стран. (Это не была известная всем художественная выставка, где Хрущёв поносил «пидорасов» — другая).
Я буквально загорелся; ну, ни разу не видел вживе ни одного из вождей — и вдруг можно было узреть всех разом.

Рубин довольно легко исходатайствовал мне местную однодневную командировку — и я помчался с Пушкинской площади к Кремлю. Пропустили меня в Манеж по моему мандату, даже карманы не обхлопав.

Вождя с присными пришлось ждать довольно долго */.

Но вот как бы что-то сквознячком прошло по залу — на входе появился Генеральный впереди косячка (душ двенадцать) прочих вождишек. Все почему-то одного роста — не выше главного.

Хрущёв, вполне узнаваемый издалека, с Вальтером Ульбрихтом, узнаваемым по своей меньшевистской бородке, возглавлял шествие, демонстрировал какие-то экспонаты…
Я глядел только на него, пытался что-то запоминать, хотя запоминать было нечего.

Косячок всё время был стабильным, плотным; никто не отставал, не выходил из ряда ни вперёд, ни назад, ни в стороны.
Чувствовалось: каждый знал своё место.
Когда когорта приближалась, ко мне подходил один из дежуривших в зале молодых людей в одинаковых строгих тёмных костюмах, при галстуках, и предлагал переместиться несколько дальше.
Так несколько раз — вежливо и демократично…

Потом в редакции я спросил Рубина, надо ли отчитаться заметкой об увиденном. Его рассмешила моя наивность.
Я искренне благодарил его…

…— Вот эта из почтения сохранённая мной местная командировка и спасла меня.
— Чего только не бывает…— философски заметила Галя.
— Дальше неинтересно. Почти шестьсот я всё-таки из Колпакова выбил. Старикам в Киев даже не писал; ну, какие пенсии у заводских работяг… Но жизнь, Галя, полна неожиданностей. Кругленькие четыреста рэ свалились на меня, можно сказать, с неба. Таджикский журнал «Памир» (он теперь называется «Гулистон») перепечатал из московского сборника «На суше и на море» мою памирскую повесть «Пешая одиссея»… И вот на тебе: квартира своя, дочка растёт, всё путём.
Только знаешь, есть почему-то такое правило: если у мужика счастливая семейная жизнь…
— Дальше не надо, — перебила Галя. — В Кременчуге тоже — молодая увела мужа из семьи.
— Но я же ничего такого не говорил, — закричал я.
— Сам увидишь.

Она встала и, не попрощавшись, ушла.
Я взглянул на часы. Был третий час ночи.

XXVIII

Написанный текст я принёс в управление, чтобы завизировать.
Проспал я после полуночного визита Гали почти до полудня, и в управление поспел лишь в самое живое время — к обеденному перерыву. Хлопали двери по всей длине коридора, служащие спешили по домам, чтобы за час поесть и вернуться.

Директор — кстати для меня — был где-то на объекте. Неудобно было бы показывать ему очерк о нём самом.
В парткоме я ещё застал секретаря; пожевав губами, он снял уже надетый пиджак, вернул его на спинку стула и сел к столу.
— Ну, что там у вас?
Я положил перед ним рукопись.

Парторг вчитывался в мой почерк, неудобно держа перед собой толстый карандаш. Я скучал от ожидания и боялся машинально зевнуть.
Наконец, он уперся в тетрадку тяжёлыми руками с навсегда согнутыми от работы пальцами, приподнял над столом плечи и сказал:
— Насчёт трудового подъёма — верно. По всей нашей стране идёт небывалый трудовой подъём. Он подумал, ещё раз полистал тетрадку. — Перфоратор лучше бурильным молотком назовите — для понятности. А вообще, грамотно пишете.
Я попросил завизировать очерк.
— Подписаться? — спросил парторг.
— Да, пожалуйста.

Он приладился было писать, повернул тетрадку поудобнее, боком. Затем почесал карандашом в затылке и опять принялся листать странички.
— Подписать, что ж, можно… Можно, конечно. — Он вздохнул и отодвинул от себя тетрадку. — Всё тут правильно…
Я глядел на него с осознанием своего превосходства. Невольно улыбался — так, конечно, чтобы не обидеть: подпись была мне нужна. Шеф уважает материалы, под которым стоит «Факты подтверждаю» и подпись ответственного лица — директора, можно — парторга.
Лишь тогда шеф с полным доверием ставит свою визу тоже и тут же засылает в набор.

Конечно, текст ещё надо было серьёзно править, отдавать редакционной машинистке, — но это уже не меняет дела. Подпись на идентичном черновике присутствует.

Всё так — но вот парторг медлил…
Ясен был человек. Выбился, наконец, на склоне лет, из работяг в руководящие — и крепко держится за место. Слова лишнего не скажет — не то, чтобы написать. Он напоминал мне завотделом, пославшего меня сюда, которому легче было руку отдать на отсечение, чем подписать в набор материал незнакомого ему автора.
Он вручал его для апробации скромному неразговорчивому Боре Райхману, литсотруднику, а тот уже читал дважды и трижды, тоже вот так вздыхал, потел, смотрел бумагу на свет, словно искал таинственные каббалистические знаки, которые могли подвести его под выговор или увольнение.

И этот парторг тоже не ошибётся. Повычёркивает своим толстым карандашом какие-нибудь показавшиеся сомнительными места — и подпишет, наконец, куда деться.
А я потом этот карандаш аккуратно резинкой подотру, верну черновику девственность и белизну.

— Так как? — сказал я. — Подписывайте — раз всё правильно.
— Грамотно написано, — осторожно возразил парторг и накрыл тетрадку ладонью, — не подкопаешься…
Я ждал.
Он смущённо и как-то хитро, совсем прикрыв глаза, усмехнулся.
— Только неправда всё это.

Я почувствовал, как затвердел у меня каждый мускул лица. Казалось, кто-то щёлкнул во мне ключом.
Предельно корректно я спросил:
— Что ложь: что комбинат перевыполняет план? что директор — хозяйственный мужик?..
— Это так…
— Так что же?
Он наморщил лоб, повёл глазами от меня, сухо ждущего, в сторону — на окно, уже пунцовевшее от заката.
— Когда нас покидаете?
— С первым же рейсом.
— Ну, вот… Напишете — забудете. А у нас с того, что вы напишете, только и начнётся…
— Что вы торгуетесь? — уже не сдержавшись, сказал я и потянул к себе тетрадку.
Но парторг придержал её ладонью.
— Это в какую газету?
— Журнал «Знамя», вы же знаете.
— Да-да, попадался когда-то, хороший журнал — толстый, московский…
— Я ведь не на блины сюда прилетел, я — специальный корреспондент.
— И то, что я вам сейчас скажу, тоже напечатают?

Вот так; как ловко ни рассчитывай, всегда найдётся кто-то с непрошенными фактами — и всё летит к чёрту. В публикации, какая бы ни была, концы должны сходиться с концами — и вот сиди, слушай…
Парторг рассказывал мне допоздна.
— Значит, пропущу рейс… — как-то неопределённо, как бы сам себе сказал я.
— Вам виднее, — уклончиво произнёс собеседник, как-то безразлично подняв и опустив тяжёлые плечи.

Помолчали; я неловко начал прощаться.
— Будете, значит, писать?.. Я тут одного человека называл; вам его никак не обойти.
— Да называли тут многих…
— Главный инженер, — напомнил он, — бывший.
— Ах, бывший…
Он глянул на меня с укоризной и сожалением.
Это ничего, что бывший. Помрёт — его именем комбинат назовём.

XXIX

Действительно, главный инженер — уже только бывший главный инженер. Пенсионер. Пользуется заслуженным отдыхом. (Всегда он почему-то «заслуженный», точно все люди проживают свои жизни одинаково).

Квартира у бывшего небольшая, но хорошая — двухкомнатная в бельэтаже каменного вполне городского дома, лучшего в посёлке. Живи спокойно, бывший труженик, отдыхай, никто к тебе лично никаких претензий не имеет — никто, даже директор, с которым ты все годы, пока работал, был, говорят, на ножах.
Нет, даже он, наверное, если не всё позабыл, то простил давно. Всё-всё прощено, только живи спокойно, доживай век.

И живёт себе бывший главный инженер в своей хорошей двухкомнатной квартире — с женой живёт и неродным сыном.

Сам директор, оказывается, занимает в этом же доме этаж похуже — третий и квартиру ничуть не большую — тоже двухкомнатную. Если он встречает случайно своего бывшего, то, наверное, первый, так как годами моложе, здоровается с ним. И бывший, конечно, вежливо (как же иначе!) отвечает своему директору и только потом, может быть, долго глядит ему вслед, в спину.

В свободное время бывший главный инженер пишет себе статьи. Свободного времени у него в избытке, всё время — свободное, статей тоже много. Статьи сухие, пересыпаны цифрами, постороннего мутит уже от одних заголовков: «О расширении и реконструкции меднорудного комбината», «Перспективы развития нашего комбината», «Статистика заболеваемости силикозом на комбинате» (с цветными диаграммами)… Соседка-машинистка, живущая этажом ниже, перепечатывает эти статьи по гривеннику за страницу.

Статьи (рассказывает мне бывший главный инженер) он посылает в редакции — иногда в областную, а чаще — в районную, посылает и в министерство цветной металлургии, — а по возвращении из редакций и министерства складывает в большой чемодан.
Чемодан он ставит под койку.

Я читаю отказы редакций. Они логичны и обоснованны: в сложных производственно-экономических вопросах нельзя ориентироваться на одно мнение, если даже это мнение главного инженера — бывшего.

И сидит сейчас передо мной бывший в своей хорошей комнате на узкой железной койке над чемоданом с рукописями. Он высок, костляв; седые усы со старческой желтизной…
— Вот и поговорили… — В его голосе напряжённое ожидание.

Я знаю, чего он хочет — раскрыть мне свою наболевшую душу. Перед журналистом иногда раскрывают вот так душу. Но это всегда очень ответственный момент. Я не готов к нему.
Я, здоровый парень (несколько за тридцать) считаю своего собеседника безнадёжно старым. Мне даже кажется, что сам я никогда не буду таким же старым, как он. Я понимаю, конечно, что это не так, но всё во мне противится обычной логике, и где-то в глубине души я надеюсь, что время не так уж неумолимо — и своевременно выкинет ради меня неожиданный фортель: даст задний ход, что ли…

Мне кажется, что такой безнадёжно старый человек должен думать только о покое. И я молчу, не вызываю его на суетливое откровение.

XXX

Три угла в комнате бывшего главного инженера пусты; в четвёртом — стоит его койка. Вещи — под койкой; кроме чемодана с рукописями там ещё фанерный ящик — обыкновенный, может быть, из-под продовольственной посылки.

А вот в парадной комнате (вижу в приоткрытую дверь) много вещей. Полный уют — даже слишком. В узкий просвет видны и яркая, в красных цветах, дорожка, и мягкий пуфик, и тяжёлое кожаное кресло, и чёрный лоснящийся бок пианино, безделушки на нём, и какая-то картина за отсвечивающим стеклом, а в воздухе перед ней плывёт люстра с уймой стеклянных висюлек…
В парадной комнате ступают тихо — то ли в мягких тапочках, то ли по ковру…

— Не интересуетесь ли?.. — Собеседник достаёт из фанерного ящика, что под койкой, увесистый камень с дыркой — рубило, проще говоря — и даёт мне подержать.
Держу. Вижу по выражению лица собеседника — ему жаль меня.
— Каменная кирка, — говорит он и отбирает камень. — Нашёл в выработке. В этих горах брал медь ещё человек энеолита… Потом — спустя тысячелетия, вы понимаете — здесь была немецкая концессия. А добывали руду всё так же. Только кирки стали железными — взгляните.

Действительно, кирка — железная. Литые буквы на металле — «бр. Крафтъ». Любопытно, конечно… Что ещё у этого старого чудака в фанерном ящике — картонный щит со штрихами чертежа или рыцарский шлем из горняцкой каски?..
Где твои ветряные мельницы, мечтатель?..

А река играет себе где-то прямо под окнами, на потолке в комнате переливается солнечная рябь и, кажется, сама эта комната, покачиваясь, непрерывно плывёт куда-то.
В такой комнате легко думать о вечности; здесь должно быть приятно доживать век…

Но старик с непонятной мне настойчивостью рассказывает уже о прошлогоднем ночном ливне, о том, как вода в реке поднялась почти до уровня второго этажа…

Я слыхивал об этом ливне и, как истинный журналист, сожалел, что он не подождал до моего прибытия. Такое событие само по себе находка: кромешная тьма, гром и молнии, как на картине Брюллова, но — никакой паники, никаких ненужных жертв, спокойный голос секретаря обкома по телефону, мужественные лица людей…
Редакции очень любят проблемы, связанные с наводнениями, буранами, циклонами, антициклонами — с безответственными стихиями, словом…

Уже чувствую, что заваливаю журналистское задание — и мечтаю, чтобы случилось хоть что-то, оправдывающее мою поездку.

— Когда здесь была ещё немецкая концессия, в один такой ливень утонуло семнадцать человек, — упрямо рассказывал старик. Он достает из фанерного ящика какие-то пожелтевшие ветхие бумаги с выцветшими двуглавыми орлами. — Что-нибудь изменилось с тех пор? Конечно. Двадцатый век, всё же, технический прогресс, ура! Мы получаем по радио штормовое предупреждение и заблаговременно выводим людей из-под земли. Как писала наша областная газета — «стихии покоряются людям». О том, что затопило две штольни, газета не писала — так-то…

В голосе старика звучала обида. Он был неправ в своей неприязни к газете.
— Конечно, если без жертв, можно и не писать об этом. Писать надо было раньше, чтобы ставили, где надо, бетонные водостоки, расчищали русло…
— Вы что-то слишком широко представляете себе обязанности журналистов, — возразил я.
— Эх, молодой человек, молодой человек… Здесь журналисты не помогут. Здесь надо постановление прокурора либо целого республиканского совета министров, чтобы из этого директора рубль выбить. Ведь вот как он ставит вопрос: «Часто ли такие ливни бывают? Примерно, раз в семь лет? Так подождём шесть».

Высокий костлявый старик задыхается и кашляет. Из соседней комнаты предупреждают:
— Папа, не волнуйся.
Он переходит на шепот — свистящий, прерывистый. Ненавидящий шепот. Я, кажется, начинаю понимать, в чём дело.
Так вот они — ветряные мельницы… Ого, они размахивают не крыльями — тяжёлыми кулаками!..

— Этот комбинат — моя лебединая песня. — Бывший главный инженер по-стариковски высокопарен. — Я бы ушёл… Меня бы мёртвого унесли с моего комбината.
Я смотрю на часы и прощаюсь. Горячей влажной рукой он долго жмёт мою руку.
— Я вам тут такое наговорил… Наши годы… Вы ещё зайдёте, да?

XXXI

Я шёл улицей посёлка вверх — в горы. Навстречу, мимо, грохоча и вскипая на камнях, катилась река. Только её и было слышно по всем окрестностям.
Когда впервые прибываешь сюда, кажется, что и суток не сможешь прожить в непрестанном грохоте, что ночью не уснёшь, спятишь и т.д. Но через четверть часа — и уж на следующий день — как-то забываешь о нём, даже не замечаешь, как напрягаешь голос в разговоре.

Это шум целительный, как шелест листвы или шорох дождя, или мерный рокот моря, к которому люди спешат за тридевять земель, из самой столицы. Он возвращает нас к немыслимо далёким временам, когда у людей не было и крыши над головой, и они знали в жизни лишь самое главное — добывать себе пищу.

Я вас уверяю: охотиться на мамонта легче, чем писать очерк.
На охоте твёрдо знаешь, чего хочешь, и голодный желудок вернее всякого вдохновения гонит тебя по следу — и ты не думаешь о редакторе, когда настигаешь добычу и проламываешь камнем твёрдый череп; и разом отрешаешься от забот, когда мамонт свален, и женщины свежуют к ужину его волосатый хобот.

Журналист тоже идёт по следу, вооружённый камнями, — но мамонта может и не быть. Вот сейчас как раз такой случай. Не меньше половины времени, отпущенного мне под командировку, я охотился впустую…

Щебнистая дорога сворачивала на территорию рудообогатительной фабрики. Сюда вагонеточные поезда свозили по узкой колее руду из выработок — просто камни, в которых меди были считаные проценты. Здесь, на фабрике, руду дробили, по возможности отделяя от примесей. Самосвалы, выезжавшие из фабричных ворот, везли уже готовый медный концентрат куда-то к чёрту на кулички — к железной дороге, а там — руда шла прямиком на какой-то медеплавильный завод, кажется, в соседнюю республику…

Дальше, за фабрикой, мимо редеющих домиков окраины шла протоптанная в пыли дорожка.

А когда посёлок остался весь позади, меня по крутизне над кипящей брызжущей рекой повела чуть заметная тропа — в один человеческий след шириной. Она успевала почти исчезнуть от путника до путника.. Редко кто проходил здесь — нечего было делать…

Если бы кто-то из местных встретился мне, он очень удивился бы — что вот, человек не при деле. Просто гуляет? Зачем?..

— Ну, и что? — крикнул я как можно громче, на всё ущелье, чтобы откликнулось эхо и подтвердило. — Ну, и что?
Эхо не откликнулось. Я был совершенно одинок.

Ну, и что? Не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. Ошибка — это просто возможность начать заново, всего лишь неудавшийся эксперимент…
Я повторял себе эти банальные истины — но меня изнутри уже трясла паника. Я не знал, что делать. Меня, если признаться, вообще не интересовала эта проблема; в экономике, даже бытовой, я — нуль. Да и почти вся наша семейная экономика сводится к четырёхкопеечным пирожкам и плавленым сыркам… Ну, и к чему-то ещё — по мелочи.

Был бы я в штате редакции, я просто отказался бы от такой командировки. Ну, не моя тематика, не могу я всё знать. Увы, я был внештатником, ходил по канату. И вот, уже не впервые подвожу редакцию солидного толстого журнала «Знамя», следующего в читательском мнении сразу за прославленным «Новым миром», — редакцию, не отказывающую мне ни в каких командировках, редакцию, которая год за годом кормит меня.
Плюс подработки в других изданиях.

Когда мне надо было как-то устраивать беспомощных родителей в Киеве, меня, по первой же просьбе, командировали во Всесоюзный институт геронтологии — кстати, даже по соседству с нашей Глубочицей — на киевской Лукьяновке.

У института — своя клиника, куда я хотел пристроить хотя бы только маму. Не вышло, — но клиника в этом не виновата…

XXXII

Меня не брали в штат редакций — потому что еврей. Мне об этом говорили сами евреи — и это была правда. Всюду, где ни публиковался — в «Советском спорте», в молодёжной «Смене», в шикарном, глянцевом «Советском Союзе», где главредом был антисемит Грибачёв, в «Литературной газете», возглавляемой евреем Чаковским, — ну, везде и всюду евреи уверяли меня, что редакция забита ими самими под завязку, так что ещё один — прямо-таки соломинка сломавшая спину верблюду.

Вот и в «Знамени» (главный Вадим Кожевников), в особняке на Тверском, 25 (во дворе булгаковский «Грибоедов» — ныне Литературный институт), в отделе публицистики (подвальчик особняка) были сплошь евреи. Зав — Александр Юрьевич Кривицкий, прославивший себя легендой о 28 героях— панфиловцах, спасших Москву, зам — Нина Израилевна Каданер, сотрудник Борис Рахманин (Боря Райхман).

Действительно, «под завязку», — но везде меня любят и куда только ни командируют…
Вот и сейчас — на меднорудный комбинат.
Но — и в Киргизию, в Абхазию, в Закарпатье, в Грузию с Арменией, по Средней Азии и ещё бог весть в какие замечательные места — летом!

Так что я своим счастьем обязан редакциям, а журналу «Знамя» за командировку в Киев, в НИИ геронтологии — особенно.
Старики мои были в аховом положении — и Александр Юрьевич тут же подмахнул мне командировку.

Я приехал, получив папино письмо о том, что мама бродила по другой стороне улицы и никак не могла отыскать наш дом. Папа привёл её. Мама села и заплакала — поняла, что с ней.

Со своим столичным мандатом я рассчитывал поместить маму в специализированную клинику.

Но расстаться с мамой папа решительно отказался:
— Только дома и только вместе!
И ещё папа заявил, что доверяет только частным врачам и надо вызвать самого лучшего, непременно русского.
— А если еврей?
— Евреи все умные — не поймёшь, кто умнее, — загадочно возразил папа.

Вызвали русского. Доктор прибыл не на такси — спасибо, на трамвае. В руках у него была авоська с картошкой; сев на табуретку, он положил её себе на колени. И сразу спросил:
— Здесь есть другая лестница тоже?
— Какая другая? — сказал папа. — Это же чердак.
— И вы вот так рискуете?..

Доктор не преувеличивал. Внешняя, со двора трёхэтажной трущобы, железная проржавевшая лестница на нашу чердачную галерею была без перил; несколько ступенек провалились ещё в незапамятные времена.
Надо ли упоминать, что и водопроводный кран, и нужник в две дырки с кривой дверцей на сломанном шпингалете были во дворе?..

Задав вопрос, доктор не поинтересовался ответом. Негромко спросил, как зовут маму. Неотрывно следил за ней — как вставала с постели, шла за печку попить из ведра, снова прилегла…
Так, в молчании (которое папа и я уважительно не нарушали), прошло минут двадцать.
Доктор спросил маму:
— Извините, Перль Лейбовна, сколько вам лет?
— Много, — подумав, ответила мама.
— А в каком году вы родились?
— Очень давно, — опять подумав, ответила мама и заплакала.
Папа принялся её утешать.

В молчании прошло ещё с четверть часа.
Наконец, вздохнув, доктор произнёс:
— Да, все мы под богом…
— Но можно ведь что-то сделать… — возразил папа.
— Даже нужно. Починить лестницу. А в остальном я не могу гарантировать вам лично лёгкую жизнь на следующие лет пять.
Он помолчал и неожиданно произнёс слова, заставившие нас вздрогнуть:
— Преданный еврейский муж — единственное, что необходимо вашей супруге. Процесс — неизбежный… Лет пять я вам гарантирую.
— Уже легче… — вымолвил папа.
— Ну, это как сказать…

Он встал, отряхивая с колен землю, осыпавшуюся из авоськи. Папа суетливо оттеснил меня в угол и сунул в руку двадцать пять рублей.
— Не надо, — сказал доктор. — Ничем не смог вам помочь.

Он ушёл — а я помчался в местный ЖЭК. Там выпалил прямо с порога:
— Я — московский корреспондент! На галерее четырнадцать душ. C кем-то что-то случится — я такое понапишу — всех вас пересажают!..
Кажется, я выматерился.
Три тётки, пившие чай, ошеломлённо шарахнулись. Я перевёл дыхание, кое-как пришёл в себя, объяснил.
— Да-да-да, — закудахтали вперебой. — Глубочица, двадцать семь. Да-да, у нас на прицеле. Примем меры, дадим вам знать. Там ещё балки предусмотрены: строение сильно скошено…

Месяца через полтора всё на том же приснопамятном телеграфе с глобусом (Москва, К-9) получаю очередное письмо до востребования. «Поставили новую лестницу, — писал папа. — Деревянную и с перилами! Дом балками подпёрли. Гарантия! Много ли нужно для счастья? Только вот мама была бы здорова…»

XXXIII

Всё-таки, редакция тогда ожидала от меня чего-то большего, чем устройство личных дел. Я это помнил. Мне, пока доктор наблюдал за мамой, показалась очевидной причина её состояния.
Но я как-то постеснялся обратиться к врачу.

В НИИ геронтологии на следующий день профессор Владимир Фролькис, главный специалист, встретил меня скептически. Он относился как раз к тому человеческому типу, о котором говорил папа: был умный…

Я спросил, не связана ли старческая деменция с засорением или сужением сонных артерий — с нарушением кровоснабжения мозга. Нельзя ли физическими упражнениями — смолоду, конечно — предупредить этот процесс?..
Он внимательно посмотрел на меня и спросил:
— Вы — врач?
— Нет, я спортивный тренер.
— Ах, тренер… Причиной — многофакторные обстоятельства. Вряд ли вы вот так на ходу поймёте.
— А если не на ходу?
Он посмотрел на меня чуть пристальнее:
— Подготовьте чёткие вопросы и приходите завтра в это же время. Постараюсь ответить.
Меня это обнадёжило.

…Четверть века спустя эти и другие мои соображения станут книгой — «Акмеология» — первой с этой темой и таким названием.
Потом пойдут всяческие другие акмеологии — не мои: даже военная, этнологическая и вовсе загадочные — синергетическая и креативная акмеологии, где я не буду удостоен даже упоминания.

Через четыре года после опубликования моей «Акмеологии» вышла следующая с таким же названием — А.А. Деркача, завкафедрой акмеологии МГУ, вот как!
Позвонил этому гусю, представился.
— Да-да-да, — закудахтал где-то неведомый мне Деркач. — Ваша книга на моём рабочем столе. Рад буду встретиться.
В голосе его радости не было.
Я положил трубку.

(Всякое упоминание моей «Акмеологии» — первой работы этого ряда! — в соответствующих текстах интернета по сей день тщательно вычищено…)

Да не грош ли цена всей этой нынешней «акмеологической» суете — семинарам, симпозиумам, конференциям, даже «академиям»!.. Всё это не то и не о том. Выхолощенная макулатура издаётся мизерными тиражами: порой сотней-двумя экземпляров, тогда как моя книга — массовым тиражом.
Плюс по меньшей мере одно пиратское издание.

Акмэ (др.греч.) — зенит жизни, время расцвета физических умственных, творческих потенций человека. Акмэ совпадает с пиком сексуальной активности, взаимосвязь здесь очевидна. Как продлить это состояние?..

В основе моей системы здравое понимание того, что размножение — важнейшая функция всего живого. И вот она, эта функция, прежде всех прочих контролирует продолжительность нашей жизни…
В оскоплённой макулатуре ни слова об этом важнейшем факторе долголетия.

Я и высоколобому советскому профессору об этом не упомянул. Тогда, полвека назад, как-то по умолчанию, как само собой разумеющемся, полагалось: «у нас секса нет».
Так что выложил я почтеннейшему Владимиру Вениаминовичу лишь свои упражнения по тренировке капилляров мозга и прохождению импульсов в спино-мозговой «косичке».
О том, что всё это способствует прежде всего нашей сексуальности, не упомянул ни словом.
Не был уверен в его реакции.

Фролькис выслушал, не перебивая.
— Вы сами это придумали?
— И проверил на себе. И публикую в ежемесячнике «Здоровье».
— Вспоминаю вашу фамилию. Но в журнале как-то не так…
— Людмила Кафанова, мой бессменный редактор, всякий раз сокращает и упрощает мои тексты. Вроде бы — для читательского понимания.
— Редактор права. Рекордный тираж. Вы уверены, что при таком обилии читателей не найдутся недоумки — без понимания собственных возможностей, без подготовки? Не исключены трагедии. — Он помолчал. — Видите ли, в своих умозаключениях вы прямолинейны, как Аристотель. Но он, кажется, жил гораздо раньше. Мой подход принципиально иной. Я — сами понимаете — не тренер. — Опять помолчал, щелкнул пальцами. — Но, вообще-то, можно согласиться — как с гипотезой, требующей всесторонней проверки. У толстого журнала, думаю, читатели грамотнее, чем у «Здоровья»…

Мне этого косвенного одобрения было довольно. Готовый текст Кривицкий слегка подправил — и поставил в очередь для публикации…

Тут-то и грянул неожиданный удар. Наш «дорогой Никита Сергеевич» приготовился ко встрече своего 70-летия. И было приказано срочно переверстать статью: ввести парочку абзацев о том, как физическая культура помогает нашему драгоценному лидеру пребывать на этом свете.

Такое не лезло ни в какие ворота. Текст правил и дописывал опять же сам Кривицкий. Я наотрез отказался подписать.

У меня не было разногласий с Хрущёвым. При нём я наконец-то обрёл и семью, и собственное жилище; в его кукурузную эпопею я мало вникал; «освоение целины» использовал, чтобы проехаться с целинниками (потом дальше) на Памир — сэкономить на билете…

Да, Кубинский кризис…
Я метался по друзьям, выспрашивая, у кого есть загородное жильё, дача, где бы спрятать беременную жену…
Дачи ни у кого не было.
Но Хрущёв вдруг согласился убрать ракеты, — за что я был ему безмерно благодарен.

Его эстетические вкусы, высмеиваемые моими интеллектуальными друзьями, не казались мне безусловно провальными. Случалось быть свидетелем непосредственного изготовления «авангардной» продукции — бездарное и позорное штукарство…

Как бы то ни было, юбилей Хрущёва никак не вписывался в то, что я уже тогда называл акмеологией.

Материал завис. Отношения с редакцией потускнели; меня уже не называли «наш автор», не приглашали, новых заданий не предлагали…

Но, слава богу, жизнь не стоит на месте. Хрущёва, успевшего без моего участия отметить свой всенародный юбилей, убрали. Поставили Брежнева, которому до юбилеев надо было ещё дорасти.
Мою статью опять переверстали (уже я не узнавал собственный текст, но подписал, чтобы не обострять отношений) — и опубликовали.

Вот после таких-то событий я и очутился на этом руднике.
И опять проваливаю задание…

XXXIV

Ну, и что?.. — спросил я опять у бездушных гор и не получил никакого ответа. Эха не было.

Что только ни вспомнишь, не передумаешь в абсолютном одиночестве… В боковом кармане пиджака была у меня сложенная вдвое школьная тетрадка — написанный очерк о меднорудном комбинате и его директоре.
В Москве я должен был занести тетрадку редакционной машинистке, получить затем отпечатанные страницы, проверить, сколоть скрепкой и сдать в отдел.
Потом с чистой совестью написать на официальном бланке денежный отчёт, приколоть всяческие квитанции — сдать в бухгалтерию.
И с данным заданием всё было бы покончено — вплоть до появления текста в номере и получения гонорара.

…Я искал глазами тропу и шёл по ней, доверяя предшественнику. Вернее всего идти по протоптанному следу. Человека тянет на торные дороги; лишь немногие решаются свернуть — пройти своим путём.
Мысленно я листал страницы рукописи, и шум воды, бегущей навстречу, помогал мне в этом.

Руководимый своим директором комбинат выполнил план на сто три процента — я написал об этом. Так уж получилось, что лишь три, а не двадцать три сверх плана, что люди просто работали, никто не рисковал жизнью, не спасал погибавшего, да и не рвал жилы; что дело было не в зале суда и не на коммунальной кухне, куда читатель заглядывает почему-то особенно охотно.
В конечном счёте, я, советский журналист, нашёл лишь то, что искал.

Три сверхплановых процента были безусловной правдой, документально подтверждённой правдой, великолепной розовой правдой, которая годилась в любой очерк — и я обрадовался ей. И пустился писать, не оглядываясь, точно увидел сразу всё.

Я шёл по проторенному следу.

Иной раз чуть заметная тропа сбегала в самую глубину, к реке, где сумрачно нависали скалы, всё накрывая чёрной тенью, где только в извивах воды мелькал отблеск солнца, прихваченного с высоты. Затем тропа поднималась к солнечному гребню — и опять вниз… Тропа повторяла путь первого, прошедшего здесь. А остальные шли уже по его следу, не уклоняясь ни на шаг.

Впереди, соблазнительно прямо передо мной высился каменный пик, венчавший долину. Сегодня его ледяная глава была упрятана в тучу. Слепяще-белая лента реки, казалось, свободно свисала из этой тучи, как водопад высотой до небес. Я всё шёл и шёл, и лента выпрямлялась подо мной, точно стелилась под ноги — цель же оставалась по-прежнему далека.

Уже и редкие деревца, проросшие сквозь камни, остались позади, и вот — ущелье раскрылось, как страницы книги, и я зашагал уже без тропы по пояс в мягкой, играющей меж пальцами траве.

Вершина, наконец, стала ближе; туча, окутавшая её, просветлела; свисающих прядей тумана я мог, подпрыгнув, коснуться рукой. Видны стали морщины на лице великана.
Дальше надо было взбираться по чёрной гнейсовой осыпи. Я пожалел свои единственные брюки. Пора было остановиться и оглянуться.
И повернуть назад.

Ущелье, из которого я поднялся, было доверху залито непроницаемой вечерней тенью. Среди теснившихся вокруг по всему горизонту искрящихся солнечных пиков оно казалось маленькой заброшенной преисподней.
Странно было представить, что там живут люди.

Когда я оформлял свою редакционную командировку в далёкий посёлок, я тоже как-то не думал о том, что там живут люди. Там был меднорудный комбинат, перевыполнявший план, — этого было довольно. Но, оказалось, что добывает руду и перевыполняет план не комбинат, а всё-таки люди, которые там работают…

Я огляделся, выбрал огромный, похожий на пьедестал, валун. Лёд из-под него вытаял, а валун можно было качнуть рукой. Я подложил под сухой угол тетрадку с очерком. Валун качнулся обратно, придавив её. Так он должен был отстоять века.

Мне же предстояло начать свой труд заново.

XXXV

Ночь напролёт я читал за обеденным столом при свете единственной в гостинице настольной лампы скучнейшую машинопись — пятый или шестой отпечатанный на скверной папиросной бумаге экземпляр с размытыми, ели видными буквами.
Я не осилил бы в таком виде даже любовные письма португальской монахини, а эти серые листки не были любовными письмами. Это была стенограмма технического совещания, состоявшегося на комбинате девять месяцев назад.
Мне всучил её, прощаясь, бывший главный инженер.
— Здесь всё сказано, — напутствовал он.

Каждая страница машинописи была подписана внизу, как милицейский акт, так что можно было решить, что в руки мне попался какой-то секретный документ.
И я читал его, не понимая ещё, почему в этой плохо отпечатанной стенограмме «сказано всё»…

Гостиничный номер был, как и сулила Галя, забит «под завязку». Кроме лётчиков на дополнительной койке спал какой-то ответственный товарищ из треста. Время от времени он просыпался и вежливо просил погасить свет.
Я извинялся и выключал лампу.
А когда он засыпал, включал снова.

На прочих койках храпели застрявшие в посёлке пилоты знакомого мне рейса АН-2. Им свет не мешал.
Когда один из них спросонок поднялся и пошёл, не раскрывая глаз, покачиваясь, к баку с водой, я, соблюдая приличия, поинтересовался шепотом — не мешаю ли спать. Он остановился, разлепил веки, недоумённо взглянул на меня и, наконец, поняв, в чём дело, пробасил:
— Мне, когда сплю, хоть в жопу труби…
Закрыл глаза и двинулся дальше.

Товарищ из треста проснулся и, уже раздражаясь, сказал:
— Это же безобразие!..
Я тотчас погасил свет, подождал опять, пока он уснёт, — и зажёг снова.

Стенограмма открывалась, как пьеса, перечнем действующих лиц, присутствовавших на совещании. Фамилии располагались не по алфавиту, но, как положено в классической пьесе, — по значимости. Главным был директор. Вторым — старик-инженер (тогда ещё не отставной, а действовавший).

За этой трогательной четой, в которой — я уже знал — не было согласия, шли прочие герои — инженеры и толпа — не ниже начальника смены. Итого — тридцать одно действующее лицо, в большинстве — статисты, не произнесшие в продолжение пьесы ни слова; лишь некоторые подавали реплики с мест.

Зато первые лица активно вели действие; оно, собственно, держалось пока только на них. Но, судя по репликам, в толпе происходило сильное движение: кто-то вскакивал с места, кто-то рвался на трибуну, кое-кому удавалось дорваться…

Итак, основной конфликт между директором и главным инженером.
«Миллион!.. Этого не представить ни мне, ни вам. Его можно только увидеть, осязать натруженными руками, понять…»
Да, патетически, на высокой ноте открывается действие монологом основного докладчика — главного инженера!.. Он упивается этим словом — «миллион», окружает его тысячью невидимых восклицательных знаков, произносит так, точно в денежно-вещевой лотерее ему выпал заманчивый приз: «Мил-лион!!!»
«Миллион тонн руды в год — это почти два миллиона рублей прибыли. Чувствуете? А сейчас у комбината ежегодно полмиллиона убытка. Разница? Я — за строительство новой рудообогатительной фабрики на миллион тонн».

Я читал и припоминал маленькую, пылящую на окраине посёлка фабричку, мимо которой проходил вечером. Вместо неё главный инженер предлагает строить другую — для переработки миллиона тонн руды в год. Где комбинат возьмёт этот миллион?..

«Снизойдём к фактам…» — Это трезвый голос директора — хозяина, практика, не ветрогона — нет.
«…А факты, как мы знаем, упрямая вещь. По плановому заданию мы должны достичь пятисот тысяч тонн добычи. Да, пятьсот тысяч, конечно, не миллион. Но ведь и это не пустяк — в полтора раза больше нынешней производительности. Слегка реконструировать существующую фабрику — минимум затрат! — и мы решаем эту задачу. Это реальность — синица в руках, а не пустая демагогика…»

Директор здесь допускает вольную аналогию с «педагогикой», но суть не в этом. Суть в том, что с плановым заданием можно справиться, не напрягая ни ресурсов, ни сил.

Вот это как раз и не устраивает главного инженера; он рвётся в бой, перебивает оратора, который, однако, проявляет настойчивость и доводит монолог до конца:
«Мы здесь решаем свою скромную задачу пока не вступили ещё в строй меднорудные гиганты Урала и Казахстана. Страна, уверенно идущая к коммунизму, не делает ставку на карликовые запасы нашего месторождения».
Действительно, при малых запасах руды зачем строить новую рудообогатительную фабрику?..

Но тут с места подал обиженную реплику главный геолог. Я вспомнил его: молодой положительный герой в романтической штормовке. Такие ищут обычно точку опоры, чтобы перевернуть Земной шар и доставляют сослуживцам немало хлопот.
Потом они женятся, успокаиваются и оставляют Земной шар в покое…

Главный геолог высыпает на головы слушателям ворох цифр. И выходит — если верить этим цифрам — чем больше берёшь в земле руды, тем больше её остаётся… Как так? Всё просто: каждый год разведывается больше руды, чем добывается. Месторождение практически неисчерпаемо…

И ещё голос, чуть иронический — горного мастера. Я помнил, как в кабинете директора он стоял у дверей, опасаясь, что ему не предложат сесть. Самолюбие, снедающее молодого человека. Я тоже иронизирую, когда смущаюсь — когда слова кажутся мне излишне высокими, а сам себе я кажусь слишком маленьким.
Ирония — оружие слабых, но за иронией чувствуется присутствие духа, а таких людей уже не назовёшь слабыми.
«Разве дело в фабрике? — негромко говорит горный мастер. — Дело в том, быть ли нам современным рентабельным предприятием. Сегодня наша карликовая фабричка берёт одну медь; отходы она спускает в реку. От этой воды внизу, в долине, скот дохнет, штрафы ежегодные платим, а вода эта, может быть, дороже пива. С водой уходят сопутствующие нашей меди теллур, германий, селен, золото и сера. И марганец, много марганца. Это — гарнир, который пока пропадает. Вы (это он — директору) позволяете себе съесть котлету и выбросить гарнир, за который уже уплачено? Там, где наша фабричка извлекает рубль, новая даст два».

«Это — демагогика!» — кричит директор, пока горный мастер, не спеша, покидает трибуну.
«Позвольте поправить! — вступает тут главный инженер. — Поз-воль-те-по-пра-вить (так в стенограмме) с ненавистью повторяет он: — «Демагогика» — это от невежества. Демагогия! Конечно, выполнять, поплёвывая, заведомо низкий план и давать точно три, тютелька в тютельку три процента лишку — видите ли, не демагогия. Ну, да, это — премии, это — в области похлопают по плечу и посадят в президиум, мало ли… А мы ведь жрём народную дотацию за эти паршивые пол-вагона лишку!..»
«Вы ответите!..»
«Ответите вы!»

Вот и полетели перья. Ощипывают директора. Но я догадываюсь: быть в супе главному инженеру…

Я разбирал слово за словом полустёртые страницы стенограммы и не заметил, как сзади подкрался ко мне в пижаме и шлёпанцах руководящий товарищ из треста.
— Ну, уж простите, — нервно произнёс он, выдернул штепсель и с торжеством понёс настольную лампу себе в постель.

Из двух углов возносились к потолку два железных храпа. Поворочался в своём третьем углу и засвистел тихонько носом руководящий товарищ. При свете луны я пробовал дочитать стенограмму, но не разобрал ни слова.
Тогда я зажёг спичку и открыл последнюю страницу, где были итоги голосования. За новую фабрику — миллион тонн добычи! — 27 голосов, против — три. Один воздержался.
Спичка догорела. Зажёг другую.
Это партийный секретарь свой голос не отдал никому.

XXXVI

Утром меня разбудил руководящий товарищ из треста. Поверх пижамы он был подпоясан голубым полотенцем.
— Сегодня ночью, молодой человек, вы вели себя безобразно, — наставительно сказал он.

Лётчиков в комнате уже не было. Их койки были заправлены умело, по-солдатски.

Товарищ из треста объяснил, как неприлично мешать человеку спать — и ушёл мыться. А я вздремнул ещё несколько минут до его возвращения.
Вернулся он с подмоченным воротом пижамы, продрогший; в мыльнице нёс с кухни немного горячей воды — бриться.

Брился он тщательно, с чмоканьем подпирал языком щёку, фыркал, когда пена попадала ему в рот; в промежутках говорил о значении правильного режима, жаловался, что чувствует себя совершенно разбитым после бессонной ночи — был невыносим.

Я знаю таких людей. Они болезненно переносят всё, что сколь-нибудь им мешает. Так что я был терпелив и только извинялся.

Наконец, он принялся за другую щёку — и язык его с минуту был занят. Я пока что собрался с мыслями. «Этот прибывший сверху лучше разбирается в здешних делах. Сверху и виднее».
Я спросил его:
— Как там, наверху, считают насчёт обогатительной фабрики: надо строить?

Опасная бритва в руке соседа дрогнула. Лицо исказилось от боли. Он торопливо оторвал от лежавшей на столе районной газеты краешек, плюнул на него и залепил свежий порез.
— Как?.. — со страданием в голосе произнёс он. — И вас втянули в эту склоку?
Тут уж я выразил своё удивление.
— Представьте, — пояснил он, — меня срывают с места, командируют за тридевять земель — в район…
— А дело того не стоит?
— Дело?.. — Он горько усмехнулся. — Вы говорите — дело. Да, строительство новой фабрики в принципе нужное мероприятие. Но не сегодня. Это же не так просто: и под землёй надо всё менять — на миллион тонн добычи. И дорогу надо другую — опять же, на миллион тонн. Да и вывезешь ли этот миллион самосвалами? Тут железнодорожная ветка нужна — как минимум. Миллион-то он — миллион, да сколько же денег наперёд надобно! Государственных фондов на такие дела не напасёшься…

Он замахал руками, заметив мой возражающий жест.
— Нет-нет, ни слова! Знаю-знаю всё, что вы хотите сказать! Что нужна медь, что не монументы из неё делают, что она гудит в проводах от Мурманска до Владивостока, что — дефицит… Но для того, чтобы строить, надо быть уверенным в этой миллионной добыче. А наша практика свидетельствует о низких темпах подземной проходки. С новой фабрикой мы не обеспечим сегодняшний план. Мы завязнем в этом строительстве.

Он отлепил от щеки клочок газеты, плюнул и прилепил опять.
— Поверьте: мы выслушали веские доводы как в пользу строительства фабрики, так и против него. Мы в главке учтём все замечания и примем необходимое решение.
— Как это — примете решение? А все девять месяцев, что вы в своём главке делали? Это же полный акушерский срок.
Он отстранил мои слова движением ладони.
— Мы не ребёночка рожаем, а полномочное ре-ше-ние.
Потрогав другую скулу, он с раздражением обнаружил на пальцах мыло.
— Брейтесь, — примирительно сказал я. — Я подожду.
— Кончено. — Он обречённо покачал головой. — Сегодня мне уже ничто не удастся. Я знаю. Вот что значит нарушить режим.

Он вытер голубым полотенцем лицо и полуодетый вяло сел на свою койку.
— Я, пожалуй, прилягу, — нерешительно сказал он. — Знаете, дома я всегда во всём соблюдаю порядок. Где-то скрипнет дверь — и я уже не могу работать…
— Нервы, понимаю, — поддакнул я. — Но если люди хотят дать стране вдвое больше меди — которая, как вы сказали, гудит, — что можно иметь против?
— Безответственные люди, — поправил он. — А перед Москвой отвечаем мы. Вы же, газетчики, напишете: трест плохо руководит. Знаете, как народ говорит: лучше синица в руках, чем журавль в небе. Это — народ, учтите! Так что не надо демагогии.

В отличие от директора он совершенно грамотно произносил это слово.

XXXVII

На кухне (она же гостиничная столовая) Галя мыла посуду.
— А, казак с Бердичева, — приветствовала она меня. — Что есть будем? Явреи теперь макароны ядят?
— Если со свининкой…
— Обойдёшься. Сняли тебя с довольствия. Макароны с подливой и чай. Платить придётся.
— Сколько?
— Сорок две копейки.
— Ух, ты… — Я поощрительно ущипнул её упругую полновесную ягодицу.
— А по рылу?.. — напомнила, не обернувшись, Галя.
— Ладно, — извинился я. — Мечи, что есть! А компот?
— Компот — в ужин. Утром не положено.

Я ел, глядел на её голые из-под подоткнутого фартука крепкие ноги, соображал: посвящать ли в мои проблемы?..
А почему — нет?
«Мнение верхов мы знаем, — высокомерно решил я. — Послушаем, что говорят низы».

— Ты это видела? — Я достал из пиджачного кармана сложенную стенограмму, показал Гале.
— И видеть не хочу. Я это слышала — сама была на этом собрании. Они ж там перегрызлись все.
— Из-за чего?
— Хотят этого старичка Армена Давыдовича, инженера бывшего, директором ставить. Будут при нём загребать тыщи, а я как была при своих семидесяти — так и останусь.
— А нынешнего директора — куда?
— Да кому он на хрен нужен. Его ж прислали сюда «для подкрепления». — Галя саркастически скривилась. — Он же в райцентре завбаней был.
— Ему что — тыщи не нужны?
— Так он же коммунист! У них если тыщи — так только наворованные.
«Ух ты!..» — снова подумал я. Но промолчал.

Доел макароны. Допил чай.
— Не у всех, наверное, наворованные. Если законно загребать тыщи…
— Ты что — не советский человек? Они — тыщи, а мы — как? Всего на всех не хватит — пусть уж так, как есть, — решительно заявила Галя.

Она отобрала у меня пустую тарелку и вдруг спросила:
— Ну, так если у мужика счастливая жизнь — какие проблемы? С молодой тоже слаживается?
— Не надо об этом, Галя. Закрутился я.

(Окончание следует)

Print Friendly, PDF & Email

4 комментария для “Маркс Тартаковский: СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — X — 02 БОЛЬШИЕ ОЖИДАНИЯ

  1. —Разве что на пол. Какая могла быть мебель в этих обстоятельствах?

  2. в данных обстоятельствах было затруднительно: лечь было негде
    ___________________________
    А сесть? Тоже было негде?

  3. Предлагаю номинировать Маркса Тартаковского на «Автор года» (если уже это не сделали до меня).

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.