Александр Левинтов: Очерки барачной жизни

Loading

Александр Левинтов

Очерки барачной жизни

Я родился в бараке и до 13 лет прожил в бараках: в Москве, Ленинграде, Тамбове, опять в Москве. Должен сказать, что московские бараки отличались от провинциальных повышенной комфортностью, где все удобства (водоразборная колонка и туалет) были во дворе, а у нас — в доме. За несколько лет до сноса в московских бараках появились газ и водяное отопление, правда, телефонов не было ни у кого, а до ближайшего автомата — метров 100-150, но звонили мы крайне редко — кому?

В нашем Измайлове освещалась только центральная Первомайская улица, бывшая до войны Малой Стромынкой, а все наши Парковые улицы тонули в полной и кромешной тьме. Фонари давали тусклый свет от сорокасвечовых ламп, да и не каждый фонарь. В бараках в туалетах и подъездах были пятнадцатисвечовые лампочки, на кухне — двадцатипяти, в жилых комнатах — от сорока- до шестидесятисвечовые под абажурами. Практически жизнь была впотьмах и сумерках.

Несмотря на чудовищное количество строительных контор и трестов (только в Москве действовали такие мощные бюрократические структуры как Госстрой, Жилстрой, Мосстрой, Госстройконтора), никакого жилищного строительства по сути не велось. В 1923 году были построены первые тридцать 8-ми квартирных бараков в Богородском для рабочих и служащих завода «Kрасный богатырь». На митинге открытия поселка тов. Подвойский назвал это явлением пролетарской культуры (квартиры по 22 квадратных метра выдавались на пятерых первопоселенцев, удваивавших свою численность за год-полтора).

Вместо жилищного строительства шли либо экспроприации различных видов, либо занятие под жилье тех или иных помещений. Так, авиационный завод «Салют» занял в 1923 году помещения бывшей Измайловской военной богадельни. До того инвалидов разогнали и рассеяли по домам сердобольных старушек, а при въезде каждый жилой этаж поделили пополам, просторные палаты разделили на клетушки-пеналы. В результате было расселено около пяти тысяч человек там, где раньше проживало 500 совсем не барствующих и одиноких людей.

Вся идеология жилищного строительства держалась на сугубо пролетарских идеях нищеты — удешевления жилищ донельзя. ЦИК и СНК РСФСР постановлением от 25 августа 1924 года устанавливают цену на землю в Москве в размере 3 копеек за одну квадратную сажень (4.55 квадратных метров). Для сравнения — префектура Северо-Восточного округа Москвы летом 1993 года устанавливает годовую аренду одного квадратного метра в размере 400 $US в год и по таким ценам начинает сдавать участки иностранцам точно в том же месте, где стояли первые шедевры раннего баракко. Сегодня московские цены упорно держатся на уровне 5000 долларов, а на элитное жилье в элитном районе зашкаливают за 50 тысяч. Темпы строительства при огромном потоке новой рабочей силы оставались смехотворно низкими все довоенное время: в 1925 году по всей стране было истрачено 10 миллионов рублей, что позволило дать жилье 30 тыс.человек. А вот, для контрастного сравнения, динамика прироста населения только в Москве в эти годы (1922-1925 гг.):

весь ежегодный прирост населения — 151.2 тысячи человек,
в том числе естественный ежегодный прирост – 29.8 тысяч человек,
механический ежегодный прирост — 121.4 тысяч человек.

На каждого родившегося — по четыре приезжих, да еще учесть надо, что и рождались-то в основном от приезжих.

В 1932 году в Москве было построено всего 120 стандартных 16-квартирных бараков на 10 тысяч жителей при среднегодовом приросте численности населения за 1931-38 гг. в размере 220 тысяч человек. Потребность в новом жилье удовлетворялась на сотые и тысячные доли процента (в 1925 году — из 27 тысяч заявок было удовлетворено 50-60 или 0.2%). Проведенный в том же году конкурс Моссовета в строительном техникуме имени тов. Каменева, ныне инженерно-строительном университете имени тов. Куйбышева (70 отечественных и 34 иностранных архитектора) отверг 80% проектов как не соответствующие идеям удешевления. Лучшими были признаны система Галахова (обшивка деревянного каркаса досками с заполнением пространства опалубки городскими отбросами), система Мосдрева (деревянный каркас снаружи облицовывается в полкирпича, а изнутри обшивается соломитом — смесью соломы с алебастром) и система «Герард» (полтора кирпича снаружи, один изнутри, а между ними — шлак). Попробуй, протопи такое зимой!

В Москве было несколько типов бараков:

— самые некомфортные — длинные одноэтажные бараки, очень напоминающие фермы для скота: входы с двух торцов, там же, в торцах — кухня в одном и туалет с рукомойниками — в другом. Жилых комнат — по 10-15 с каждой стороны коридора;
— двухэтажные, двухподъездные восьмиквартирные — самые популярные в Измайлово и в Москве в целом; мы жили именно в таком;
— то же, но дощаники;
— то же, но бревенчатые;
— индивидуального проектирования;
— «дворцы», построенные пленными немцами: многие из них еще живы, обновлены и даже переведены в разряд «элитного» жилья, правда, условно.

Наша семья не дождалась сноса нашего, сильно обветшавшего барака, и получила по очереди в 1957 году две комнаты в трехкомнатной квартире, тридцать семь метров на восьмерых. Это было счастье. Последний барак в Москве я увидел в Крылатском накануне олимпиады, в 1980 году. В провинции бараки существуют и поныне.

Наш дом, наша квартира, наша комната

Наш дом — последний на 2-ой Парковой. Дальше идет глубокий овраг, на дне которого — ручей Студенец, богатый ключами и мелкими обломками кварца и гранита, иногда с искорками-слюдяными вкраплениями (драгоценными камушками), на другом берегу оврага — двухэтажный дом (каменный низ, бревенчатый верх), где живет наша бабушка Лиза Ерхова, совершенно крохотная и добрейшая старушка, а еще — корпуса-бараки Балканы. Они принадлежат Измайловской мануфактуре, построенной для ветеранов Балканских войн. Живущие здесь пацаны — отчаянные хулиганы и драчуны, с ними лучше не связываться.

Потом ручей и овраг засыплют, построят несколько кирпичных домов, и возникнет 1-ая Прядильная улица — от 1-ой до 3-ей Парковых, где когда-то была пожарная часть, трамвайный круг и тюрьма для пленных немцев. Тюрьму превратили в Измайловский колхозный рынок.

Во дворе нашего дома — небольшая площадка, оборудованная двумя столбами для волейбольной сетки. Здесь мы играем в футбол, круговую и беговую лапту, 12 палочек, клёк, казаки-разбойники, прятки, салочки, штандер, чижика, войну, колдунчики — теперь всё сразу и не вспомнишь.

За этой площадкой идут сараи. Помимо дров и угля здесь хранится всякий хлам, и почти у всех хозяев есть сколоченные бог знает из чего койки: летом, по жаре, здесь спят супружеские пары и просто молодые влюбленные.

Мы, пацаны, любим загорать на крышах сараев или бегать по ним.

С двух сторон дом окружён палисадниками. В мае ночи белёсы от цветущей черемухи. Дурман стоит такой, что неуклюжие майские жуки слёту бьются своими тупыми головами о стволы черемух и падают на землю, вяло теребя своими мохнатыми лапками.

Еще в палисадниках растут акации, туи, мальвы, золотые шары и, по заборам, вьюнки. Однажды я вырастил в нашем палисаднике (мы живем на первом этаже) несколько высоченных стеблей невиданной в Москве кукурузы. За это и за подробный дневник выращивания ботаничка не только поставила мне пятерку, но и сильно зауважала. Это сгубило мой юннатский пыл и я вовсе перестал учить ботанику, потом зоологию, потом анатомию и физиологию человека, а параллельно всё остальное.

Мы живём в трёхкомнатной квартире.

В самой маленькой 8-метровой комнате живут молодые и красивые Васильевы. Она безумно любит его, он изредка напивается в смерть, у них маленький ребенок и намечается второй, в их комнате очень сильно воняет детскими пеленками, потому что она их не стирает, а только полощет.

Вторая комната — пятнадцатиметровка. Здесь живут Редькины: супружеская пара и два пацана, один чуть младше меня, другой чуть младше моего младшего брата. Семен Редькин — беспролазный пьяница и завсегдатай нашей пивной на 3-Парковой, угол Первомайки. В этой пивной пол утопал по щиколотку в воблиной чешуе и раковых панцирях, тут всегда ошивались безрукие и безногие инвалиды войны, а потом они враз исчезли.

Семена Редькина в пивной часто избивали до полусмерти — был он драчлив и скандалист не по фигуре и не по здоровью.

Мы с мелкими Редькиными не очень ладили.

В самой большой, 19-метровой комнате жили мы: папа с мамой, бабушка Роза, которая изумительно умела готовить и работала книжным киоскером, совершенно не умея читать по-русски (она различала книги по цене и цвету) и мы, пятеро детей, от 39-го до 49-го года рождения.

Нас во дворе обидеть было трудно — я в первый же день приезда доказал, что сильнее всех. Но если нас окружали большой кодлой, достаточно было крикнуть: «Светка!» — старшая сестра вылетала и метелила любую ватагу и любого вообще.

Спали родители на постели, бабушка — на своей постели, а мы — на полу, постелив сначала газеты, а поверх них старые пальто. Еще в комнате был большой круглый стол, он же обеденный, он же и письменный, делать уроки. Чтоб никому не мешать, я уроки не делал, по крайней мере, дома.

В отличие от всех соседей, мы стесняли себя своей библиотекой, но это было единственным, что мне нравилось.

Однажды мы пили летом чай всей семьей, вдруг раздался треск. И когда пыль осела, мы обнаружили, что сидим у себя в палисаднике — наружная стена рухнула вместе с единственным окном. Хорошо, что дело было летом.

Однажды, в одну из четвертей четвертого класса, я оказался единственным, кто учился во вторую смену (бывали и третьи смены — продолжался послевоенный бэбибум), и мне пришлось готовить обед на всю семью. Для дебюта я сварганил картофельный суп и нажарил картошки. Всё бы ничего, но я забыл помыть картошку для супа, и он был серо-мутным и поскрипывал на зубах. Но такое было только один раз в моей жизни.

В квартире был крохотный, в один квадратный метр, туалет и шестиметровая кухня с плитой, которую потом заменила газовая четырёхкомфорочная плитка. Были, конечно, еще керогазы и примусы.

Итого на неполных пятидесяти квадратных метрах жило 15 человек. Это было не так уж плохо: средняя норма по стране не дотягивала даже до двух квадратных метров жилой площади (условно жилой) на человека, совсем как на кладбище.

Комната бабушки

Маме, 17-тилетней училке из пензенской глубинки, перед отъездом в Москву, к родителям, дали наставление:

— приедешь на Казанский вокзал, выходи на площадь, садись на 32-ой красный трамвай, который идет направо, доедешь до конца, выходи, иди назад до улицы, поверни направо, пройди один квартал, перейди улицу, войди в первый подъезд на второй этаж и постучи в дверь налево.

Она так и сделала: отсчитала 32 трамвая, последний из них оказался красным (а были и синие), села, доехала до конца, потом совершила все нужные повороты и эволюции, постучала в левую дверь, ей открыли:

— здравствуй, мама!

Этот двухэтажный барак стоял на углу 2-ой Парковой и Первомайки.

Квартира здесь была двухкомнатная: в соседней комнатухе жила непросыхающая басовитая Иваниха, в 25-метровой комнате бабушки Оли – она с дедушкой Александром Гавриловичем, её дочь тётя Наташа с мужем, Александром Петровичем, и двумя девчонками, Ленкой и Маринкой, её сын, глухонемой дядя Лёва с такой же глухонемой женой тетей Галей и дочкой Аней. Итого три семьи и девять человек в одной комнате. Этот барак был настолько ветх, что внутри были вбиты по четырем углам неструганные столбы, подпиравшие пол и потолок и отнимавшие чуть не пол-метра драгоценной площади. Рассыпался он раньше нашего и намного.

Здесь всё было ничего и дружно, но Александр Петрович пил запоями и во время запоя пропивал всё: и дедушкино пальто и гвоздь, на котором это пальто висело. Потом виноватый восстанавливал поруху (золотые руки!), а вся семья восставливала пропитое барахло.

У нас часто бывали, в том числе с ночлегом (а где они спали?) гости: папин брат из Ленинграда с женой, мамина подруга из Златоуста, тетя Аня из Ашхабада с дочкой Юлькой (Юлька прожила у нас два года — она лечилась чему-то стоматологическому), еще какие-то родные и знакомые; у бабушки же комната не просыхала от гостей, прежде всего пензенских и титовских (на станции Титово в Пензенской области наша семья, русская и еврейская ветви, были в эвакуации). Где оно всё помещалось? За обоями с клопами?

Каждую субботу мы огромной толпой, от 15 до 30 человек, собирались у бабушки. Она готовила горячий мясной бульон с мясными пирожками, разделывала селедку (дедушка Саша был непревзойдённым мастером вставлять в пасть селедки два луковых пера: летом — зеленого луку, зимой — репчатого) и готовила винегрет. На столе были также рюмашки синего кобальта и пузатый графинчик того же стекла, вмещавший пол-литра водки и лимонные корочки — этой выпивки хватало на всех взрослых. Для детей накрывался отдельный стол, совсем маленький, хотя нас было обычно не менее полудюжины. В 12 лет я был допущен к взрослому столу, но, естественно, без права выпивки. За столом велись бесконечные споры-разговоры о литературе, театре и о политике. Дедушка Саша именно за эти разговоры получил в начале 30-х годов 4 года, которые провел на лесоповале в Мариинске (мы получили его реабилитацию «из-за отсутствия состава преступления» только в конце 2012 года, вот это правосудие! вот это гуманизм!), но страсть к спорам-разговорам в нем не утихла. Дядя Саша и наш отец, два великолепных рассказчика анекдотов, наперебой веселили публику, а потом отец удивлялся, в кого я такой антикоммунист.

Керосиновая лавка

Между Гастрономом на Первомайке и нашим бараком стояла маленькая одноэтажная, серого кирпича, керосиновая лавка.

Керосин здесь разливали из металлической бочки (теперь-то я знаю, что эта бочка и есть знаменитый баррель, на цене которого держится вся экономика некогда могущественной страны).

Еще здесь продавались примусы и керогазы, иглы, ежи-щетки, комфорки и прочие детали и приспособления к ним, столярный и резиновый клей, зубные порошки и щетки, хозяйственное (темное — 1.90, светлое — 2.30) и туалетное («Земляничка» — 1.20) мыла, мыльная стружка в пакетах, синька, скипидар, олифа, кисти и флейцы, пудра, наждачная бумага, точила, замки, крючки, шпингалеты, замазка для окон, инструменты: клещи, щипцы, пассатижы, напильники, натфили, пилы и лезвия к ним, перочинные складные ножи, алюминиевая, обливная и оцинкованная посуда, краски, мастики, воск, свечи, фонарики, лампочки и еще тысяча очень разных мелочей, нужных, интересных, затейливых, непонятных. Смесь керосиновых и москательных ароматов, масла, в котором держались металлические изделия, создавали неповторимое и легко узнаваемое амбре, въевшееся в нас навечно.

Запахи детства

Детство пахнет станиолью,
маминым кухонным фартуком,
портупеей, потными солдатами,
солдатским потом, половодьем,
льдом по реке и сугробами снега,
картошкой на рыбьем жире,
кислыми сайками, недопеченными
от быстрого поедания,
клопами по стенам, керосиновой лавкой,
мышиным пометом, слепыми котятами,
черемуховыми вечерами,
сиреневыми сумерками, а позже — пылью акаций,
осенними клумбами ярких цветов,
замерзшими узорами окон,
ранним огнем бересты и
продрогшими дровами,
пиявками, тиной, прокисшим
поносом младенцев, банками,
стрептоцитом, кровью из десен,
гремящими танками и жмыхом на подводах,
раскаленными шпалами, горячим асфальтом,
ножной бормашиной, грибами во мху,
скошенным сеном, шмелями и кашкой,
бледной смертью в немощном венчике цветиков.

Каждый из этих запахов,
ударяя в нос, бьет по нерву,
отвечающему за счастливые слезы
и слезу покаянья, всего лишь одну.
У каждого, кто тогда выжил,
было по-своему детство.
Теперь мы редко верим,
что оно было или может вернуться.
Мы редко и скупо плачем об этом.
Нам некогда…

Детство пахнет станиолью.

Архипов

Архипов был отличником и дружил с Сойфером. Архиповы жили в одноэтажном бараке коридорного типа. Он был единственным ребенком, и его держали в ежовых рукавицах, до десятого класса, где он подружился со мной, мы закурили, стали пить вино и в апреле выпускного класса нас чуть не выгнали из школы за то, что мы, несмотря на запрет директора и запертые двери школы, выпрыгнули со второго этажа и убежали на Красную площадь встречать Гагарина.

Отец у Архипова был секретный. Много позже я узнал, что он был одним из ближайших соратников Главного Конструктора Королева. У них был мотоцикл с коляской «Иж-Урал» (бык, а не мотоцикл!) и дача, где-то у черта на рогах по Волоколамке, такая же секретная и недоступная, как и отец Архипова.

Поссорившись с Сойфером, Архипов остался антисемитом на всю оставшуюся жизнь.

Архипова бабка

Она сидела на своей односпальной и курила «Север», маленькие злые папироски по 11 копеек за пачку с двадцатью пятью термоядами. Лающий табачный кашель время от времени рвал на части ее тщедушное, высохшее тело. Мысль еле шевелилась в ней — все более вместо мысли приходили отрывки бессвязных картин перегнойного прошлого. То ей вспоминался Рождественский бал в Манеже, ее первый в жизни бал и какие-то нелепые, тошные своей поэтичностью мечты и ожидания от наступающего через несколько дней века. То мелькало имение под Княжим Погостом в далекой и милой, чудаковатой Вятской губернии, и папенька в поддевке вместо блестящего мундира, в каком его привыкли видеть на Москве, и неистовые соловьи в продрогших от заморозков черемухах и сиренях, и «Выхожу один я на дорогу», и шальной поцелуй чьего-то Митеньки, и жилтоварищество в их доме напротив Спасо-Зачатьевского, пишмашработа, первая отсидка и как ее пустили по рукам в мужском бараке, потом еще одна отсидка, когда их немилосердно гнали в Валдай, а через четыре года, когда вроде бы стало налаживаться — в Колпашево, — еще более немилосердно, сибирский накрахмаленный снег и промерзшие годовые кольца на лесоповальных бревнах «Все для фронта! Все для победы!»

В 1954 году ее освободили и даже позволили вернуться в Москву. Ей сказали, что времена поменялись, и что она теперь вряд ли опять вернется в зону.

В Москве ей выдали в Сталинском райисполкоме ордер на пятиметровку в одноэтажном бараке коридорного типа, рядом с общей уборной и с кухней на другом конце коридора, но ей на той кухне делать было нечего и у нее даже не было своего стола там, а потому, а также по инвалидности у нее не было дежурства по мытью и уборке общих мест.

Ей положили пенсию по инвалидности первой группы, сто семьдесят рублей в месяц.

Койку и приклад к ней дали соседи, потому что их дочку, которая спала в этой койке раньше, порезали в Измайловском лесу, сильно поредевшем от военных лесозаготовок. А тумбочка осталась от прежнего жильца, фронтового инвалида, спившегося до смерти в пивной у трамвайного круга.

Приклад уже сильно поистлел, особенно простыня, мелко-мелко жеванная и нестиранная ею ни разу, а чулки в подушке сбились колтунами, но это не беспокоило ее почти невесомое тело и существование. Раз в месяц она плелась в солдатскую баню на Острове и просиживала в адской парной невероятно долгое время, то жуча и немощно отжимая запревшее исподнее, то просто сидела на самом верху, бессильно бросив руки меж колен. Баня заменяла ей все: кино, больничку, прачечную и аптеку.

Мысль, наконец, пришла, продравшись сквозь утомительные картины прошлого.

С ней в 1947-ом сидела американская шпионка: какая-то американская дура, погнавшаяся в Россию за майором, которого наверняка уже давно распылили в Норильске или Экибастузе, местах наиболее обжитых победителями и прочими персонажами кино «Встреча на Эльбе».

Американка все допытывалась узнать и понять, почему все русские такие мазохисты и готовы все это терпеть годами, жизнями и поколениями.

Тогда, на нарах, она не могла этого объяснить, но теперь, когда американка благополучно уехала в свою Америку линчевать негров или клеветать на наш строй, ответ нашелся.

Вся система воспитания и образования у нас строится на том, чтобы человек с младых ногтей научился понимать и сочувствовать страданиям другого человека. Об этом — вся огромная русская литература, все искусства. Даже само понятие русский интеллигент — оно ведь про умение сострадать и сочувствовать чужой боли и беде.

И воспитать русскую интеллигентность можно только через страдание и созерцание чужого страдания. Страдательность и сострадательность превращаются по мере воспитанности и образованности в высшие ценности, а окружающим нас американцам кажется, что мы — мазохисты, потому что ничего другого, кроме Фрейда, они не читали и не знают, «Шинель» в их школе не проходят, а романы Достоевского у них принято хвалить, не заглядывая в них.

На этом мысль опять иссякла.

Она достала из тумбочки миску с ложкой, алюминиевые, достала также из глубины четвертинку, уже сильно початую и уполовиненную, плесканула водку в миску, развернула из пакета свои законные на этот день двести пятьдесят грамм черняшки, покрошила их и не спеша принялась хлебать: затируха была ей ежедневной едой завтрака, обеда и ужина.

Иногда, по выходным или праздникам кто-либо из соседей баловал ее горячей картошкой с килечкой или селедочкой, но это бывало нечасто.

Семисезонная кацаевечка сползла с койки на дощатый пол, пришлось отрываться от хлебова и вновь водружать одежку в ноги.

Обута она была в литые калоши. Единственная пара нитяных чулок вечно морщилась от коленок и ниже. Байковое цветастенькое платье, а под ним такое же единственное исподнее никак не напоминали ей наряды и корсеты сказочно далекой юности.

Закончив, она вновь закурила и включила репродуктор — большой черный круг военного времени, теперь уже ни о кого таких не осталось. Люди стали покупать ламповые приемники «Москвич» радиозавода «Красный Октябрь», а кто посостоятельней — большие радиолы с разной музыкой.

Сквозь дым «Севера» из репродуктора к ней прорвался плачущий визг Никиты Хрущова. Он в бесконечной речи разоблачал культ личности.

Она вслушалась в эту нервическую белиберду, прерываемую смехом в зале, а, вслушавшись, поняла, наконец, о чем это он, бишь.

«Мудак» — хрипло, но внятно, с оттягом сказала она.

Я, частенько забегавший в ее комнату: когда играли в прятки или просто так, посмотреть, как она будет хлебать водку с черным хлебом, — впервые услышал ее голос и это слово, оно все разом врезалось в меня — и на всю жизнь.

Она после того быстро умерла, под новый, 1959-ый год, вот уже и моя жизнь кончается, а я все думаю меж мелькающих картин перегнивающего прошлого, как и тогда почему-то подумал тринадцатилетним пацаном: «так вот она какая, Родина-мать».

Вовка Сойфер

Вовка Сойфер, неуклюжий толстяк, жил на первом этаже в бараке рядом со школой. Он долго дружил с Архиповым, потом их матери поцапались и обоим было запрещено дружить друг с другом. Мать у Вовки была вздорная и крикливая баба, возглавлявшая родительский комитет. В седьмом классе она перевела Вовку в другую школу. Вовка был очень умный отличник, всё время мастерил какие-то табакерки с секретами и увлекался химией — чего только мы не взрывали у него на кухне!

У него была младшая сестра Настька, еще толще и умней, но зассыха. От нее воняло мочой, и я избегал общаться с ней. Сойфериха звала своего мужа Саней, на самом же деле он был Соломоном. Он, худой-расхудой, лежал на койке и всё время слушал классическую музыку, оперную и симфоническую. Именно тогда я наслушался Димитра Узунова, Нежданову, Барскую, Козловского, полюбил Гуно, Верди, Леонковалло, Массне. Он любил нам рассказывать о композиторах, певцах, музыкантах — он очень много знал о них. По профессии он был (для меня) инвалидом первой группы, за что и получал какие-то деньги. Сойфериха не работала, и на что они жили, я понять до сих пор не могу. Вовка закончил Химфак МГУ, но по вздорности характера, унаследованного от матери, защититься так и не смог, хотя ходил в вечных, с детства до старости, гениях.

Толик Базунов

У Толика была только мать, работавшая не то на текстильной, не то на меховой фабрике. Рыжий, стройный, красавчик, отличник, гимнаст от Бога, прирожденный лидер, по нему сохли все девчонки, с которыми нас объединили в пятом классе. Толик умел всё, но главное, он был хорошим товарищем, что среди отличников не очень водится. Дом, понятное дело, держался на нем, а мать, как мы догадывались, частенько выпивала от горемычности.

Борька Хохлов

Борька был очень упорный троешник. У него был младший брат, худющая и разнесчастная мать и отец-инвалид, который не вставал, но которого они всей семьей защитили от каторжного лагеря для инвалидов. Считалось, что он клеит конверты, но это делала вся семья: 8 сталинских рублей за тысячу конвертов в какой-то инвалидной организации. Я как-то попытался помогать им, сварганил несколько штук, кривых и неказистых, они же, каждый, успел за эти полчаса сделать по нескольку десятков.

Что такое восемь рублей? — четверть бутылки водки или три с половиной кружки пива или шесть кило чёрного хлеба. Жили они исключительно на эти конверты. Когда Борькин отец отмучился, этот бизнес им стал недоступен.

Вовка Чунс

Если мы были ненастоящими евреями, то Вовка Чунс — полноценный еврей, и с ним никто, кроме меня, не водился. Только я помнил, что он Вовка, для всех остальных он был Чунсом. Он жил со своей матерью на втором этаже в нашем подъезде. Они вдвоем занимали какую-то комнатейку. Мать Чунса где-то работала — с утра до ночи, её почти никто не видел, в том числе и сам Чунс. Со мной она ему позволяла дружить. Во что мы играли, сосредоточенно и подолгу, сейчас и вспомнить невозможно, но помню, игры у нас были какие-то угрюмые, сплошная бесконечная возня. Учился Вовка плохо, на одни тройки, как и я. Ходили мы в разные школы и поэтому никаких сообща уроков не делали.

Иногда я с тоской думал: сколько времени я угробил у этого Чунса, мог бы сто книг за это время прочитать!

Валька Скок

У Вальки были и отец и мать и еще младший брат, эдакий боровичок. Отец был столяром и хорошо зарабатывал. Они жили в двухэтажном «дворце» и сами были из брянской деревни. Еще у них была дача по Горьковской дороге, как у Архиповых.

Валька был жуткий враль и фантазер, занимался фехтованием и считал себя д’Артаньяном. Он вечно таскал меня по вечерам на Брод (Первомайка от Первой до Пятой Парковых) кадриться, но ни он, ни я так ни разу никого не закадрили, Какой там закадрить! — мы ни с одной не познакомились и не заговорили! Писал плохие стихи, вечно был влюблен сразу в нескольких, словом, романтик. В отличие от младшего брата, был худ и болезнен. Кончил тем, что стал доктором наук в шинной промышленности…

И в заключении — о барачной жизни Ленинграда.

Ленинградское детство

Чад картошки,
жареной на рыбьем жире,
подушечки по 9.50 за кило,
хлеборезки в конце
бесконечной очереди,
скрип железных кроватей
по восполненью военных потерь
серые, цвета сталинской
бесконечности, сотенные,
четыре полотнища в месяц
капитану войск связи
на семью из шести человек
Мариинка и сладкие сны
Под стихи о прекрасной Царевне,
Бесконечные кори, прививки,
рахитичное детство целой страны
из цинготных десен
выпадают любые зубы
в бане очень жесткое лыко
и холодные души,
но крепкий пар,
тяжелые шайки,
серого цвета обмылки,
вошебойки и пестрый
армейский футбол,
клумбы с толстыми цветами,
жирными и сочными,
как несуществующее мясо:
георгины, настурции, ноготки и табак,
да, и, конечно, львиный зев и вьюнок
первые жучки на апрельском солнцепеке
и первые смерти не сумевших дождаться
невернувшихся с поля боев,
тревожные страшные фильмы
о прошедшей войне,
«Смерть героя» и прочий
непрекращающийся реквием,
салюты в тревожном ощупывании
неба шарахающимися прожекторами,
морозы и крысы,
пожирающие кошек и тех,
что еще только кормятся грудью,
первые стрелки травы
на майских сквозняках,
мы на карачках
жрем эту горькую зелень
и от матери нахлобучка
за истерзанные коленки,
мне мучительно хочется
поскорей умереть и не знать
биографический шёпот в ночи,
корочки влажного кислого хлеба
запеченные на черной голландке,
запах угля и дров, бересты,
унылые склепы сараев
глазницы невосстановленных зданий
и гулкое в них «Атас!»,
осенью город горит от кленов,
а утренним праздничным маем
девочка ловит взлетевший мячик
и звонко кричит нам вдогонку:
«штандер!»

Print Friendly, PDF & Email

15 комментариев для “Александр Левинтов: Очерки барачной жизни

  1. Саша, ты уже достаточно давно, как я понимаю, придумал совершенно новый жанр: у тебя очерк сочетается со стихами и художественными зарисовками. Все вместе — казалось бы несовместимое — создает очень полный, объемный образ (в данном случае, барачной жизни)
    И какая память! Столько деталей, мелких подробностей: звуки, запахи, краски!
    Это качество — отличительная черта настоящего писателя. O владении словом не говорю: просто, без выкрутасов и очень точно.
    Одно недоумение: у тебя Хрущев по радио говорит о культе личности. Ты уверен в этом? Ведь доклад был закрытый!?

    1. Добрый день, Фаина!
      Спасибо за комплимент, но жанр, сочетающий стихи и прозу не нов: так написано «Путешествие по Гарцу» Г. Гейне, «Гойя или тяжкий путь познания» Л. Фейхтвангера, «Игра в бисер» Г. Гессе, «Доктор Живаго» Б., Пастернака, а гораздо раньше всех их — стихи Иосифа Флавия, встроенные в его научные работы.
      Действительно, речь Хрущева на 20-ом съезде была закрытой и читалась потом на закрытых партсобраниях, но в дальнейшем Никита открыто выступал против культа личности. Я, например, отчетливо помню его визгливую речь об убийстве Кирова. Кажется, это было на 21-ом съезде.
      В связи с этим вспоминается анекдот при экзамен по истории КПСС:
      Профессор: так, молодой человек, а теперь вспомните повестку дня 16-го партсъезда
      Студент: вспомнил — следующий вопрос
      Я думаю, именно анекдоты позволяют нам помнить детали давно прошедшего времени, а вовсе не какие-то особые таланты и феноменальность памяти

  2. Интересные и хорошо написаные воспоминания.
    К счастью, сам я в бараках не жил, если не считать съём дачи летом в Юрмале.
    Ребёнком отец брал меня с собой несколько раз в командировки в Москву. С того времени (приблизительно период, который описывает автор) запомнились кривые деревянные дома в центре города, которые подпирались балками. Было большое множество таких подпёртых аварийных домов, в которых жили люди. Потом их снесли и начали строить новые.

    1. Уважаемый Александр!
      Так жили почти все. Потому и задело!

  3. Уважаемый Александр! Я не испытал барачной жизни. Только коммуналку. Вы превосходно её изобразили в таких мелочах и деталях, которые только и создают полную картину. Если это не художественная , а документальная зарисовка, то можно позавидовать Вашей памяти. Интересно, ярко, эмоционально. Спасибо.

  4. Это просто превосходно написано. Четкая память объединена с точным подбором слов.

  5. Новый для меня мир.
    Посчастливилось родиться и вырасти на Западе, в городке доставшемся советам в ходе «освобождения Западной Украины». В городе бараков никогда не было и нет.
    Местное население всегда жило достойно, по человечески.
    Уже после войны, когда в уцелевший и невредимый город потянулись переселенцы из восточных районов Украины и Бессарабии, власть стала осваивать полуподвалы. Судя по описанию, жизнь в полуподвалах старого австрийского города была комфортабельней барачной.
    Полуподвалы в качестве жилья прослужили до середины шестидесятых. Жилье строить никто не спешил. Проблема решилась так: евреи стали уезжать в Израиль, румыны потянулись в Бухарест, а поляки – в Силезию, местных австрийцев потихоньку стали отпускать в Австрию, вот и освободилось жилье.
    В барак впервые попал случайно, в семьдесят пятом, в Казани. В поселке оптико-механического завода уже стояли новые дома, но сохранилось с десяток бараков.
    За замечательные воспоминания спасибо.
    М.Ф.

        1. Если я не ошиблась, увидела памятник Эминеску? До 1940 или после?

  6. Уважаемый коллега, скажу вам честно — показалось, что это даже интересней, чем про Швейцарию. Там у вас, на мой вкус, многовато статистики/географии/этнографии, етц. А тут все больше — высокохудожественная проза.

  7. Замечательно вы пишете. Читаю и перечитываю.

  8. Очень хорошо! Живо, умно, достоверно.

Обсуждение закрыто.