Надежда Кожевникова: Портрет лица

 200 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Надежда Кожевникова

Портрет лица

Когда отец ушел из семьи, Тане исполнилось четыре года, брату два. В послевоенное время, Таня родилась в сорок шестом, неполные семьи воспринималась скорее как правило, чем как исключение. Мама об отце не упоминала, ни плохо, ни хорошо. И Таня никогда не задумывалась почему, какие были причины, чтобы отец не только оставил своих детей, жену, но и ни разу не появился, пропал, будто умер.

Мама у Тани и Владика обладала характером, мужеством, стойкостью во всех обстоятельствах. Её, возможно, излишняя суровость с детьми объяснялось и трудными условиями быта, скудной зарплатой, а так же одиночеством обманутой женщины, не унижающейся ни до каких попыток как-то украсить личную жизнь, если не новым замужеством, то хотя бы допущением ухажеров.

В детстве никому не дано осознавать собственных родителей объективно. Ни их решения, поступки, ни внешний облик. Но у Тани тут обнаружилась природная, видимо, особенность. Уже лет в десять-одиннадцать она находила в толпе, в метро, в трамваях красивые лица, любуясь ими, и с сожалением признавая, что её мать к числу таких баловней судьбы не принадлежит. Возникала догадка, что сама она, Таня, наверно. похожа на отца.

Хотя именно мать, первая учуяв в дочери что-то необычное, привела Таню в районный Дом пионеров, где её определили в кружок рисования. Таня сразу выделилась на общем заурядном фоне, и по совету преподавателя мать явилась с дочерью в школу, находящуюся в Лаврушинском переулке, напротив Третьяковской галереи. Туда на конкурсной основе принимались особо одаренные и уже обученные азам ремесла подростки, в основном мальчики, и все поголовно отпетые хулиганы. Серьёзная, тщательно старательная Таня подвергалась издевательским насмешкам хулиганов, зато её поощряли педагоги, и эту школу имени Сурикова она закончила с золотой медалью.

Дальше всё пошло как по маслу. Институт, участие в молодежных выставках, награждение её работ призами, выдвижение в первые ряды замеченных мэтрами талантов, премия ЦК комсомола, собственная мастерская в районе станции Текстильщики, заказы, гонорары, на которые она могла содержать мать и брата. Тогда как её бывшие одноклассники, отпетые хулиганы, исчезли полностью с горизонта, где чествовали таких, как Таня, последователей проверенного веками реалистического метода.

Впрочем, Танин тут выбор вовсе не диктовался конъюнктурными соображениями. Она искренне восхищалась классическими образцами живописи и так же искренне презирала выверты модернистов, мода на которых, пришедшая с Запада, нашла приверженцев и в её отчизне.

Но Таню соблазны подобной славы, успех в узком кругу фрондирующей власть интеллигенции, не прельщали. Она считала откровенной халтурой уродливое, бессмысленное нагромождение каких-то пятен, обрывков линий на холсте, а чаще на картоне, бумаге, не только без добротного обрамления, а вообще — без никакого.

Однажды журналист, сделавший с ней пространное интервью в популярном, с массовыми тиражами журнале, предложил посетить дом, то есть квартиру, где собираются интересные люди, и он туда вхож. Она то ли по доверчивости, то ли по недомыслию согласилась.

Квартира находилась в подвале, рядом с котельной. Сразу оглушил гул, ор, о чем-то одновременно спорящих, явно нетрезвых, неопрятных мужчин и таких же, по обличью, повадкам соответствующих им женщин. На возникновение там журналиста с Таней никто внимания не обратил. Журналист сам позаботился налить себе водку в граненый стакан, предложил Тане, она с негодованием отказалась.

Смятение её довершили картины, сплошными рядами укрывшие бетонные стены, одна другой безобразней, и с безобразием сознательным, скандальным, демонстративным. Вот тогда она сообразила, куда по недоразумению попала. По сравнению с таким разнузданным забвением всех приличий, кумиры западного модернизма гляделись бы образцами благопристойности. Таня ощутила физическое недомогание, тошноту и панический страх, как если бы в темном дворе её нагнала, обступила бандитская шайка. Ускользнула незамеченной, как и пришла, найдя свою шубку, брошенную в углу на полу этого притона.

Квартиру-подвал Таня не вспоминала, вычеркнула как нелепость, абсолютную чуждую её благоразумной, чистоплотной до брезгливости натуре. И ей действительно не о чем было беспокоиться. Она с удовольствием просиживала у мольберта в своей мастерской, сконцентрировавшись на двух жанрах, ей особенно удававшихся: натюрморты и портреты. Ромашки, незабудки, лесные фиалки, ветки черемухи, сирени действительно получались как живые, разве что не пахли. Не хуже, чем у фламандцев, отмечала она с удовлетворением.

Её портреты, как и натюрморты, находили бесперебойный спрос. Ну прямо как на фотографии, благодарили заказчики. Правда, сама Таня больше любила писать автопортреты, ни в чем никогда себе не льстя. Но ей нравилась сероглазая блондинка, с гладкой прической собранных в узел на затылке волос, нравился такой тип, как она определяла, чисто русский, нравилось, что она сама именно к такому типу принадлежит.

Когда ей в мастерскую позвонила незнакомая женщина, сказав, что она жена её отца, который просит дочь его навестить, потому что он болен, и ждет встречи с ней в Ленинграде, Таня растерялась. «В Ленинграде?» — переспросила, будто это являлось главным в том, что она услышала. «Да, — женщина подтвердила, — вы запишете адрес?»

Странно, или, наоборот, вовсе не странно, но Таня ничего не сказала о звонке из Ленинграда матери. Не смогла. В возрасте под тридцать с матерью не всем следовало бы делиться, но Таня делилась: ей нечего было скрывать. Абсолютная прозрачность в их с матерью отношениях не означала душевной близости. Мать, прежде привычно суровая, к старости стала въедливо придирчивой. А еще её распирала гордость за дочь, успешную, процветающую, из-за чего всякие проходимцы могли на неё накинуться. Но нет, не кидались.

Да и подруги тоже густо не роились. Возможно, неприступную скрытность Таня невольно переняла от матери. Но мать-то стеснялась их бедности, участи брошенной мужем женщины, а искать у кого-то соболезнования ей не позволяла гордость. Гордость — единственное, что её держало все годы, как умученную непосильной ношей лошадь оглобли.

Но что могло быть общего с матерью у независимой ни от кого, ни в чем не нуждающейся, холёной Тани? Выглядела она на двадцать с небольшим. Правильно, соблюдая диету, питалась. Стильно одевалась, и туфли на высоких каблуках, с умеренно, не вульгарно, укороченной юбкой, привлекали взгляды прохожих к её стройным, с узкими щиколотками, ногам, которыми она имела полное право гордиться. И нисколько не была ханжой, просто не находилось того, в кого она могла бы влюбиться. А будучи цельной натурой, предпочитала ждать, не размениваясь абы на кого.

Поездка в Ленинград, — матери сказала, что это деловая командировка, — тяготила своей неизбежностью. Отказаться ведь было нельзя. К религии не приобщенная, как большинство её поколения, заходила всё же иной раз в церкви, где ей нравился запах ладана, полутьма, тишина, воображая, что если была бы в чем-то грешна, то там, у икон с темными ликами в отблесках лампад, свечей, истово бы молилась.

Ну конечно, десятки раз приезжая в тот город, отлично знала развеску — профессиональный термин — шедевров в Эрмитаже, ориентируясь лучше служителей, дремлющих как осенние мухи у картин Рембрандта, Веласкеса, Эль Греко. В Русском музее простила, признала «новшества» Врубеля, Серова, проверенные всё же с прошлого века.

Н адрес, что Таня записала под диктовку жены своего отца, ей был совершенно незнаком. Где это, как туда добраться? Взяла такси, всё больше ужасаясь безликости, серости новостроек. С мамой она и брат жили пусть в коммуналке, так ведь в центре Москвы на Сретенке, а тут в этих одинаковых многоэтажных домах чудилось что-то призрачное, зловещее, как в кошмарном сне. И вокруг Москвы подобное разрослось, расплодилось, но Москва всё же её родной город, а Ленинград — чужой. Так и скандалы в своей семье простительны, а у соседей за стеной отвратительны.

Водитель такси притормозил: здесь, прибыли. Она, не глядя на счетчик, сунула купюры, услышав: «Вы что-то, барышня, чересчур щедры, те, кто здесь живут, копейки экономят».

Пятый этаж, лифт не работал. Значит, пехом. Какого рожна напялила высокие каблуки. Снять, топать босой?

Дверь ей открыла настолько невзрачная женщина, что Таня подумала: неправильно, значит, записала адрес. Не может быть, что бы вот такая могла оказаться разлучницей, обольстившей отца, ради которой он бросил их мать и малолетних детей.

Но женщина вдруг издала горлом такой ликующий вопль, что Таня почувствовала, что в обшарпанном коридоре, с полом, крытым истертым линолеумом, она попала в западню, и если сейчас же не убежит, то…

«Павлуша, Павел — продолжала так же ликуя вопить женщина, — дочка твоя приехала, ты ведь так её ждал, но, пожалуйста, не торопись, будь осторожен».

Раздался грохот, будто обрушился буфет с посудой, и в проеме распахнутой настежь двери возникла фигура высоченного старика. На костылях. Женщина мгновенно умолкла. Старик, с непонятной при его немощи зычностью ухнул на басовых регистрах: вы, ты — Таня?

Вот бы ответить, не Таня, а Маша, Галя, Люся, Зоя, а вы-то, собственно, кто?

Но Таня, плохо уже соображая, тоже стала вопить, как та невзрачная женщина: папа, да, это я, Таня! И, точно завороженная, ринулась к калеке на костылях. Старик отстранил её, слегка, но таким властным жестом, что до неё внезапно, дошло, почему её мать, еще молодая, усохла, омертвела, осознав, верно, что замены такому нигде не найти. И искать напрасно.

Несколько очнувшись, вгляделась прицельным взглядом профессионала-портретиста в черты лица незнакомого, чужого старца, но, ведь на самом-то деле родного? И в тот же миг его губы изогнулись в злобной, издевательской насмешке. Напрасно, он вымолвил, ты, Таня, пытаешься найти сходство между тобой и мной. Твоя мать мне изменяла с шофером, который возил ее за покупками на казенной машине, предоставленной мне по должности. Вот почему я ушел из семьи. Ни ты, ни твой брат не мои дети. Во избежание скандала я просто исчез. Но мать твоя алименты от меня получала. Ты не знала? Тоже правильно, если у детей отсутствует отец, то пусть останется хотя бы мать.

И усмехнулся так, будто все прошедшие годы копил месть, жгучую ненависть, чтобы однажды их выплеснуть вот на неё, Таню, как выясняется, даже не его дочь.

У Тани ослабли ноги: за что же? И одновременно мелькнуло: вот с кого надо писать портрет, не на заказ, а для себя. По образцам Рембрандта, Брейгеля — про ад, где терзаются души грешников, и за те вины, что они сами свершили, и за то, что они не могут простить никому ничьей вины.

Но она опоздала. Больше того старика-калеку не видала. Мать тяжко заболела: лекарства, больницы, сиделки. Не до писаний портретов-натюрмортов. Хорошо, что были сбережения от гонораров, но они быстро таяли.

Чтобы мать достойно похоронить Таня употребила все свои связи, опять же остаточные, так как её прежние покровители утратили влияние, власть. В стране произошли перемены, осознанные Таней, как, впрочем, и большинством, с тем же самым, роковым и вместе с тем закономерным опозданиям.

На остаток сбережений Таня соорудила на могиле матери надгробие из черного мрамора, но избавиться от тяжкого чувства вины не могла. Вины двойной, и потому что скрыла от матери поездку в Ленинград, и потому что после той поездки перестала мать и уважать, и жалеть, сочувствовать.

Цепочку лжи трудно разрубить: обманутые тоже обманывают. И когда мать, уже не встававшая с постели, еле слышно пробормотала, Таня, я бы хотела, ты ведь не знаешь…, дочь её грубо, на вскрике оборвала: молчи, ничего не говори, ни слова.

Брат на похоронах их матери рыдал. А Таня, подсчитывая кладбищенские венки, размышляла, когда, как скоро их разворуют либо отпетая пьянь, бомжи или те же парни, что опускали в яму гроб её матери, получив от неё щедрые чаевые.

Она опоздала во многом, и в том, что, как ни странно, мало её задело. Верная прежде клиентура, разбогатев на приватизации государственной собственной, на взятках, сманенная западными веяниями, предпочла вкладывать деньги не в её натюрморты, где ветви сирени, черемухи, были как живые, а в какую-то абы как намалеванную дикость.

Ей всё уже стало безразлично. Ходила в церкви, падала у икон, как подрубленная, на колени, раздавала милостыню нищим на паперти, тоже конечно, пьяни. Но никого ни за что не осуждала и ни о чем не сожалела.

Однажды, случайно зашла в магазин, где в витрине были выставлены альбомы по живописи. В её время дефицитные, недоступные, а тут бери и плати, если деньги есть.

Вошла, и увидела альбом, изданный во Франции. Димка, её одноклассник по школе в Лаврушинском. Лицо её вдруг озарилось восторженной улыбкой. Молоденькая продавщица не поверила, что пожилая тетя, явно из «бывших», может приобрести такой дорогой альбом. Но тетя, отслюнив из потертой сумочки нужную сумму, смеялась с оттенком некоторого безумия: надо же, а ведь действительно — гениально, какой же ты, Димка, молодец!

Print Friendly, PDF & Email

7 комментариев к «Надежда Кожевникова: Портрет лица»

  1. Рассказ напоминает, скорее, подробную справку-об»ективку, а не литературу. Если судить по такой мерке, то описание атмосферы Суриковского училища абсолютно не соответствует действительности. Там учились всесторонне талантливые ребята, а совсем не хулиганьё. Я их знал. Такими были, к примеру, Герман Алексеев, Василий Ливанов и их друзья. Этих парней интересовал, в основном, Запад во всех его ипостасях, от кино и живописи, до галстуков и порно. Благо, возможности части родителей это позволяли. И, по этой же причине, за ними тщательно следила «контора».

    1. Уважаемый Соплеменник, неловко вас поправлять, но Суриковское училище и школа им. Сурикова в Лаврушинском переулке супротив Третьяковской галереи, упомянутая в рассказе, два разных учебных заведения. И там, кстати, учились не Василий Ливанов с друзьями, люди талантливые, но с известностью, ограниченной, извините, рамками нашей державы, а художники, чьи работы закуплены такими музеями, как МЕТ, МОМА, Помпиду, Гетти, и на аукционах продаваемые со многими нулями. Среди них например, Вячеслав Калинин, обладающий еще и ярким литературным даром. У меня есть и его картины, и книги, тоже, им подаренные, надписанные, где очень живо воссоздана атмосфера именно в Суриковской школе, где ребята отнюдь не из элитарных, как у Ливанова, семей, а самых простецких, о будущей славе не мечтая, предавались шалостям, иной раз рискованным, свойственной и их возрасту, и социальному статусу.
      Но вы, Соплеменник, допускаете и более грубый просчет, забывая, что школьные впечатления в рассказе даны от лица героини, а не автора. Так же именно героиня, а не автор, отрицала любые новшества в своем профессиии, предпочитая традиционные, проверенные образцы, то есть узаконенный, безошибочный, как ей казалось, реализм.
      Так что вы, Сомлеменник, не только малосведующий в данной области читатель, но и небрежный к прочитанному тексту. Увы, но так. Сожалею.

      1. Вы ухватились за мою оговорку, хотя знаете, что В.Ливанов учился до 1954 года именно в Московской средней хуложественной школе им. Сурикова.
        Спрятаться за свою героиню легко, но это не отменяет «её» вранья по школу, которая, по ряду обстоятельств, мне хорошо знакома. Не было этого и, стало быть, героиня не могла видеть ничего подобного описываемому.
        Да и дело совсем не в этом частном эпизоде. «Прочитав десяток таких рассказов, как Ваш, каждый более-менее грамотный читатель может написать подобный одиннадцатый.
        Но это — не литература» (С.Смирнов — моему товарищу по лит. кружку)

        1. Дрогой Соплеменник, я понятия не имею где учился В. Ливанов. Он мне вообще известен в основном оскорбитльными мемуарами о Пастернаке, превозносящими его папу Ливанова, прошу прощения, всего лишь актера. Несопоставимые фигуры, великий поэт и известный на определенной временной дистанции актер, хотя и выпивали вместе.
          Что же касается школы в Лаврушинском, то я каждый день в течение одиннадцати наблюдала тамошних учащихся, живя в непосредственной близости и от Третьяковки, и от данного учебного заведения, и должна была проходить мимо, направляюсь в свою школу, Центральную музыкальную при консерватории.
          Ну а уж мнение вашего товарища по ЛИТЕРАТУРНОМУ КРУЖКУ вовсе умилительно и в комментариях не нуждается. Всех благ.

  2. Как всегда тонко, точно и немного грустно. Но все-таки, как при такой жизни остаться человеком, не стать «стервой» в простом, житейском смысле?

  3. «Она искренне восхищалась классическими образцами живописи и так же искренне презирала выверты модернистов, мода на которых, пришедшая с Запада, нашла приверженцев и в её отчизне»

    Я не историк искусства, и не знаю, насколько верно это утверждение, но Лев Кропивницкий в 50-х годах прошлого столетия, не имея никакой связи с Западом и потому ничего не зная о том, что там происходит, начал писать в экспрессионистской манере, которая как раз в это время стала завоевыватъ позиции. Он удивлялся: как такое могло совпасть? Будто что-то в воздухе носится, и люди в разных местах это улавливают.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *