Антон Носик и Павел Нерлер: Мандельштам 1938. Часть 3

Loading

Антон Носик и Павел Нерлер

Мандельштам 1938

Мемориальный проект

(Часть третья, читайте: начало, часть вторая)

Допрос со свидетелем

Всего в тюрьме после первого ареста Мандельштам провел 12 дней. По лубянскому счету его не били и не пытали — время «упрощенных допросов» еще не наступило. Один раз — на восемь часов — посадили в карцер. Конечно, как и всем, ему не давали спать и наставляли в глаза яркую лампу, конечно, запугивали и брали на пушку — оговаривая предателями всех друзей и родных. Но инсценировка голоса жены, якобы пытаемой в соседней камере, — прием настолько экзотический, что в него скорее не верится. Если бы чекисты с каждым разыгрывали такие спектакли, то, во-первых, об этом стало бы широко известно, а во-вторых, Лубянку бы парализовало — ее пропускная способность свелась бы к недопустимому минимуму.

Несколько новых реальных деталей о пребывании Мандельштама на Лубянке, записанных Надеждой Яковевной с его слов уже в Воронеже, обнаружились в ее архиве. Так, первая деталь говорит о своеобразных цинизме и юморе Христофорыча: «Следователь мне заявил, что я должен пройти через устрашающие минуты, но что для поэта страх, конечно, ничто».

Это, скорее всего, фраза из их первой встречи, а вот вторая или третья, похоже, закончились для Мандельштама карцером (обстоятельство ранее не известное): «В карцере не давали пить и, когда я подходил к глазку, брызгали в глаза какой-то вонючей жидкостью. Эти восемь часов оказались решающими для всего психического заболевания» (диагноз, поставленный Мандельштаму позднее, — травмопсихоз).

Из камеры его вызывали довольно часто — на допросы (как минимум трижды), в карцер, один раз — перед самым концом следствия — к прокурору, возможно, и в санчасть (оба таких визита предусмотрены процессуальным кодексом). И еще один раз — редчайший случай! — на свидание с женой.

Надежда Яковлевна писала:

Еще в 34 году до нас с Анной Андреевной дошли рассказы писателя Павленко, как он из любопытства принял приглашение своего друга-следователя, который вел дело О.М., и присутствовал, спрятавшись не то в шкафу, не то между двойными дверями, на ночном допросе… Павленко рассказывал, что у Мандельштама во время допроса был жалкий и растерянный вид, брюки падали — он всё за них хватался, отвечал невпопад — ни одного четкого и ясного ответа, порол чушь, волновался, вертелся, как карась на сковороде, и тому подобное…

Собственно говоря, если миф о Петре Павленко за шторой или в шкафу — не выдумки и не плод воспаленного воображения, то это была единcтвенная биографическая возможность для любознательного прозаика составить собственное представление о том, насколько «смешно» Мандельштам выглядел на допросе.Отнестись к этому мифу серьезнее заставляет, однако, то, что одним из его «источников» был… сам Мандельштам! Вот его свидетельство в передаче Э. Герштейн:

Он стал мне рассказывать, как страшно было на Лубянке. Я запомнила только один эпизод, переданный мне Осипом с удивительной откровенностью:
— Меня подымали куда-то на внутреннем лифте. Там стояло несколько человек. Я упал на пол. Бился… вдруг слышу над собой голос: «Мандельштам, Мандельштам, как вам не стыдно?» Я поднял голову. Это был Павленко.

Было это или не было, но сама допускаемая всеми возможность такой «фактуры» сомнений, кажется, не вызывала ни у кого. Поистине, как писала Надежда Мандельштам: «в своем одичании и падении писатели превосходят всех»!

И не случайно что именно к Павленко зимой 1938 года за «экспертизой» обратился первый секретарь Союза Писателей СССР Владимир Ставский, решавший в это время в НКВД и с НКВД «вопрос о Мандельштаме» (к этим событиям мы еще вернемся).

И Петр Андреевич не подвел — написал искомую рецензию-донос, помог писательскому начальству успешно решить этот наболевший «вопрос»…

Сталинская премия

25 мая 1934 года, по результатам третьего допроса, следователь ОГПУ Шиваров сварганил и «Постановление и об избрании меры пресечения…», и «Обвинительное заключение…».

Шиваров не стал шить Мандельштаму «группу» и ограничился относительно мягкой статьей 58.10: «антисоветская агитация». Первый из двух документов следователь предъявил «изобличенному» в «составлении и распространении контрреволюционных литературных произведений» в тот же день, 25 мая, в чем поэт расписался. При этом Шиваров говорил, что по Мандельштаму плачет канал Москва — Волга.

Второй документ он, как и положено, передал в Особое совещание, которое приняло свое постановление о судьбе Мандельштама уже назавтра — 26 мая.

Но какое постановление!

«МАНДЕЛЬШТАМ Осипа Эмильевича выслать в г. Чердынь сроком на ТРИ года, считая срок с 16/5–34 г.»

О канале — ни слова и в помине!

27 мая с «Выпиской из протокола» ознакомили и осужденного, написавшего на обороте выписки целый комментарий к прочитанному:

«27 мая мне Осипу Эмильевичу Мандельштаму сообщено об окончании следствия по моему делу по статье 58,10.
Следствие по поводу моих стихотворений считаю правильным.
Поскольку других обвинений в какой бы то ни было формулировке мне мне
(так в подлиннике. — П.Н.) не было предъявлено, считаю следствие, не зная за собой другой вины, правильным. О. Мандельштам»

Назавтра, 28 мая и, видимо, утром, состоялось — в присутствии Христофорыча — свидание с женой, причем Шиваров сказал ей о решении «изолировать, но сохранить» и об отмененном канале. Уже вечером того же дня Мандельштама передали спецконвою, отвезли на Казанский вокзал и посадили в Свердловский поезд.
Вне всякого сомнения — где-то на стыке 25 и 26 мая — в деле № 4108 что-то явно произошло!

Что же?

…Журнал посетителей Сталина зафиксировал, что в мае 1934 года Ягода посещал Сталина трижды: 10, 16 и 25 мая. Его третий визит пришелся в точности на дату третьего допроса и завершения следствия по делу Осипа Мандельштама!

Резонно предположить, что дело об антисталинском пасквиле было у Ягоды на особом контроле. В таком случае свежие результаты допросов быстро поднимались наверх по предположительной цепочке «Шиваров — Молчанов (начальник СПО) — Агранов — Ягода» и могли достигнуть самого верха этой читательской вертикали — Сталина — практически в тот же день, ближе к ночи, как это Сталин и любил.

Увы, эта гипотеза нуждается в корректировке. Вероятность того, что Ягода в этот день переговорил со Сталиным о Мандельштаме лично прямо в Кремле, — имеется, но она не так уж и велика. Дело в том, что Ягода вошел в сталинский кабинет не один, а вместе со всем Политбюро, то есть в компании человек так двадцати. Обсуждалось около семидесяти вопросов, в том числе о системе финансирования ОГПУ. Началось заседание в 13.20, а закончилось в 19.30, так что разговор мог состояться только в случае, если Сталин попросил Ягоду задержаться после конца заседания. Возможен был и разговор по телефону.

Но изменения, происшедшие с мандельштамовским делом, были настолько радикальными, что остается предположить только одно — где-то между поздним вечером 25 мая и утром 26 мая Ягода доложил Сталину о Мандельштаме. Сначала он ознакомил вождя с самим «пасквилем», а затем и с новодобытыми отягчающими данными о пасквилянте. Дело было подготовлено для передачи в Особое совещание, штрафная компетенция которого в то время не выходила за рамки пяти лет лагерей. Но Сталин ведь мог и перерешить, и, докладывая, Ягода не сомневался в том, что сталинское решение будет достаточно суровым: одной только «груди осетина» для грузина Сосо вполне достаточно, чтобы отправить неучтивца к праотцам.

Но Ягода ошибся!

Сталин мгновенно оценил ситуацию, а главное — «оценил» стихи и, действительно, решил всё совершенно иначе — в сущности, он помиловал дерзеца-пиита за творческую удачу и за искренне понравившиеся ему стихи. Ну разве не лестно и не гордо, когда тебя так боятся, — разве не этого он как раз и добивался?!

«Ассириец», он понимал, что к вопросу о жизни и смерти можно будет при необходимости и вернуться, а пока почему бы не поиграть с пасквилянтом в кошки-мышки и в жмурки, почему бы не сотворить маленькое чудо, о котором сразу же заговорит вся Москва?

И 25 мая 1934 года Сталин сделал первый чудотворный шаг: взял и подарил Мандельштаму жизнь — пускай не всю, пусть всего «один добавочный день», но день, «полный слышанья, вкуса и обонянья».

И это была — самая высшая и самая сталинская из всех Сталинских премий, когда-либо присужденных «кремлевским горцем»!

Пустые хлопоты

Задумаемся, а не могли ли к перемене судьбы Мандельштама привести не казенные действия следствия, а те усилия, что предприняли близкие поэта сразу же после того, как его увели в 7 утра 17 мая 1934 года.

К оставшимся в квартире вдвоем Надежде Яковлевне и Анне Андреевне вскоре присоединился Левушка Гумилев, но мать его тут же вытолкала, справедливо опасаясь за его судьбу. Надежда Яковлевна пошла к своему брату, Е.Я. Хазину, а Ахматова — к Пастернаку и Авелю Енукидзе. Узнав об аресте, Пастернак пошел к Демьяну Бедному и Бухарину, но ни того, ни другого не застал. Демьян позже посоветует ему не вмешиваться в это дело, а Бухарину Пастернак оставляет записочку с просьбой сделать для Мандельштама всё возможное.

Впрочем, оба — и Демьян, и Бухарчик — в мае 1934 года едва ли были подходящими людьми для спасения Мандельштама. Оба и сами были уже обречены, поскольку адресат мандельштамовской эпиграммы к тому времени не почитал их своими друзьями.

Демьян Бедный?.. Его звезда закатилась еще в конце 1930 года: 12 декабря Сталин ответил на обращение к себе баснописца пространным и уничижительным письмом. Окончательное «падение» Д. Бедного произошло в январе 1932 г., когда Сталину доложили о высказываниях Демьяна в свой адрес, недовольного, видите ли, тем, что вождь брал в демьяновой библиотеке какую-нибудь новую, неразрезанную еще книгу и разрывал ее пальцами или оставлял на книгах жирные следы своих листающих пальцев: все это причиняло хозяину библиотеки непереносимые страдания, о чем он имел неосторожность кому-то рассказывать.

Бухарин?.. Но и его Сталин «погромил» еще в 1929 году, сердечно отблагодарив тем самым за помощь в победе над Троцким. Остаток жизни Бухарина — это годы бесчисленных унижений, годы «милостей» и «опал», годы выматывающего растаптывания и подминания Кобой (как называли Сталина старые партийцы). В мае 34-го Бухарин был уже не тем, что в 1928, когда Мандельштам к нему бегал заступаться за полузнакомых стариков-бухгалтеров, которым грозила смертная казнь: как член коллегии Наркомтяжпрома, как руководитель научно-исследовательского и технико-пропагандистского сектора этого наркомата (где он, кстати, в ноябре 1933 года проходил «чистку»), он ходил всего лишь в подчиненных у Орджоникидзе. И даже возвращением своим после XVII cъезда в редакторы «Известий» Бухарин не обольщался.

Енукидзе?.. Что ж, и этот выбор по-своему закономерен: 58-летний, но неженатый и бездетный, Авель Сафронович Енукидзе, бабник и давнишний личный друг Сталина и Орджоникидзе, с декабря 1922 и по март 1935 года был секретарем Президиума ЦИК СССР. У него действительно была репутация человека, не раз помогавшего в безнадежном деле смягчения отдельных случаев репрессий, и жены арестованных это знали. И не только жены: актриса МХАТ Ангелина Степанова добилась через него разрешения на свидание с Николаем Эрдманом в тюрьме(!), а затем и на 10-дневную поездку к нему в августе 1934 год в Енисейск, куда его выслали. Возможно, именно эта история, о которой был прекрасно осведомлен М.А. Булгаков, и навела Анну Андреевну на саму мысль обратиться именно к нему.

В случае с Мандельштамом Енукидзе скорее всего ничего предпринимать не стал: по крайней мере «камер-фурьерский» журнал посетителей Сталина зафиксировал в мае лишь одно посещение вождя Авелем — 10 числа, когда Мандельштам был еще на свободе.

Впрочем, открытыми оставались и другие виды связи — телефон, записочка. Ведь и Бухарин в мае не был у Кобы, но Бухарин написал ему о Мандельштаме отдельное письмо. Но это произошло только в июне, когда Мандельштам был уже в Чердыни, и тогда письмо отлично «сработало» — в том смысле, что Сталин накинул еще милостей в счет своей «Сталинской премии» и, позвонив Пастернаку, до предела расширил границы своего «чуда о Мандельштаме».

Тогда же, в ночь с 25 на 26 мая, к радикальной перемене в судьбе поэта привели явно не хлопоты Пастернака и Ахматовой.

Вместе с личностью осужденного

За эпиграмму, она же пасквиль, на Сталина Мандельштам получил «копеечный» приговор: высылка на три года в Чердынь! Мало того, его жене предложили сопровождать мужа, с чем она немедленно согласилась.

Но уезжать нужно было уже в этот же вечер, 28 июня! До отправления оставалось совсем немного времени, и все оно полностью ушло на всевозможные сборы.

Ахматовой запомнились приготовления, проводы и прощание на Казанском вокзале:

«…Нина Ольшевская и я пошли собирать деньги на отъезд. Давали много. Елена Сергеевна Булгакова заплакала и сунула мне в руку всё содержимое своей сумочки»

По версии Надежды Яковлевны, Булгакова не только сама дала денег, но и, вместе с Ахматовой, собирала по всему дому на отъезд Мандельштамов.

…Поезд на Свердловск уходил с Казанского вокзала. С Ленинградского — в тот же день и час — уезжала Ахматова.

«На вокзал мы поехали с Надей вдвоем. Заехали на Лубянку за документами… Осипа очень долго не везли… Мой поезд (с Ленинградского вокзала) уходил, и я не дождалась. Братья, т. е. Евгений Яковлевич Хазин и Александр Эмильевич Мандельштам, проводили меня, вернулись на Казанский вокзал, и только тогда привезли Осипа, с которым уже не было разрешено общаться»

29–30 мая Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна провели в поезде.

Не одни, а под неусыпным надзором тройки «славных ребят из железных ворот ГПУ» — своих конвоиров, о которых спустя почти год он напишет в Воронеже:

День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток
Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах.
Сон был больше, чем слух, слух был старше, чем сон, — слитен, чуток,
А за нами неслись большаки на ямщицких вожжах.

День стоял о пяти головах, и, чумея от пляса,
Ехала конная, пешая шла черноверхая масса —
Расширеньем аорты могущества в белых ночах — нет, в ножах —
Глаз превращался в хвойное мясо.

На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо.
Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!
Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?

Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов —
Молодые любители белозубых стишков.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!

Поезд шел на Урал. В раскрытые рты нам
Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой…
За бревенчатым тылом, на ленте простынной
Утонуть и вскочить на коня своего!

Старшего из конвоиров звали так же, как и конвоируемого, — Осипом. Во внутреннем кармане у него лежал запечатанный конверт с выпиской из протокола Особого Совещания, который надлежало доставить в чердынскую комендатуру — цитирую предписание — «вместе с личностью осужденного, следуемого спецконвоем в ваше распоряжение, для отбывания высылки»

Первою целью на их маршруте был Свердловск. Там, в областном центре, по-видимому, надлежало сделать соответствующую отметку. Когда бы не это, то самый короткий путь в Чердынь пролегал бы через Пермь.

До Свердловска почтовый поезд № 72 тащился почти двое с половиной суток, или, согласно расписанию, — 57 часов и 17 минут. Там — первая пересадка: ссыльная парочка и трое «телохранителей» несколько часов дожидались вечернего поезда по соликамской ветке. До Соликамска — еще одни сутки: почтовый поезд № 81 находился в пути, согласно расписанию, 20 часов и 14 минут.

В Соликамске — снова пересадка, причем от вокзала до пристани ехали на леспромхозовском грузовике (это тут Мандельштам, увидев бородача с топором, перепугался и шепнул: «Казнь-то будет какая-то петровская!»).

В пути у Мандельштама усилился душевный недуг, обозначившийся во внутренней тюрьме: напряженное ожидание казни и навязчивая идея самоубийства.

Последний перегон — водный и против течения (вверх по Каме, по Вишере и по Колве) — Осип Эмильевич с Надеждой Яковлевной проплыли с комфортом — в отдельной каюте, снятой по совету Оськи-конвоира («Пусть твой отдохнет!»). Этим маршрутом плавали два парохода — «Обь» и «Тобол»: Мандельштам знал об обоих, так что, возможно, оба были зашвартованы в Соликамске или же просто встретились по пути.

Внимание Мандельштама не могли не привлечь береговые знаки — створные меты и футштоки. Первые маркировали изгибы фарватера и километраж от устья реки: их появление впереди было предвестником поворота русла или какой-то иной перемены. Они являли с собой хорошо видные капитанам высокие столбы с прибитыми друг над другом четырьмя поперечными рейками переменной и уменьшающейся снизу доверху длины. Они были окрашены чаще всего белой, видимой и ночью, краской. Футштоки же — это своего рода «стационарные» мерные рейки, фиксирующие уровень воды. Они состояли из чередующихся красных и черных меток и цифр и действительно напоминали старинные верстовые столбы из дореволюционного времени.

Наложившись друг на друга, футштоки и створовые столбы попали в стихи:

Кама
1

Как на Каме-реке глазу темно, когда
На дубовых коленях стоят города.

В паутину рядясь, борода к бороде,
Жгучий ельник бежит, молодея в воде.

Упиралась вода в сто четыре весла —
Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.

Там я плыл по реке с занавеской в окне,
С занавеской в окне, с головою в огне.

А со мною жена пять ночей не спала,
Пять ночей не спала, трех конвойных везла.

2

Как на Каме-реке глазу темно, когда
На дубовых коленях стоят города.

В паутину рядясь, борода к бороде,
Жгучий ельник бежит, молодея в воде.

Упиралась вода в сто четыре весла
Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.

Чернолюдьем велик, мелколесьем сожжен
Пулеметно-бревенчатой стаи разгон.

На Тоболе кричат. Обь стоит на плоту.
И речная верста поднялась в высоту.

3

Я смотрел, отдаляясь, на хвойный восток,
Полноводная Кама неслась на буек.

И хотелось бы гору с костром отслоить,
Да едва успеваешь леса посолить.

И хотелось бы тут же вселиться, пойми,
В долговечный Урал, населенный людьми,

И хотелось бы эту безумную гладь
В долгополой шинели беречь, охранять.
Апрель-май 1935

Баснописцы и басни

Описывая перипетии мандельштамовского ареста в мае 1934 года мы несколько раз сталкивались все с одним и тем же жанром, а именно с басней. Первым нам попадался Демьян Бедный, к которому — и совершенно впустую — обратился за помощью Пастернак. Его лучшие басни — даже те, что не пахнут политическим заказом — чистое и скушное морализаторство, как, например, этот образчик:

МАЛЬЧИК И ПРОХОЖИЙ

«Спа… си… те!.. Ай!.. То… ну!»
«Вот видишь! — стал корить несчастного
Прохожий. —
Зачем же ты, малец пригожий,
Полез на глубину?
Ай-ай! Ну, разве можно
Купаться так неосторожно?
Ужо, дружок, вперед смотри…»
Прохожий говорил с великим увлеченьем,
А Мальчик, втянутый в водоворот теченьем,
Давно пускал уж пузыри!

Есть тьма людей: нравоученьем
Они готовы вам помочь в беде любой,
Отнюдь не жертвуя собой!

Но среди его читателей и почитателей были и Ленин, и Сталин. Последний, впрочем, не церемонился с Зоилом. Однажды он буквально «размазал» баснописца своей записочкой от 20 июля 1937 года главному редактору «Правды» Льву Мехлису, зачитанной «новоявленному Данту» (выражение Сталина) прямо на заседании редколлегии:

«Новоявленному Данте, т. е. Конраду, то бишь… Демьяну Бедному. Басня или поэма “Борись или умирай”, по-моему, художественно-посредственная штука. Как критика фашизма, она бледна и неоригинальна. Как критика советского строя (не шутите!), она глупа и прозрачна. Так как у нас (у советских людей) литературного хлама и так не мало, то едва ли стоит умножать такого рода литературу еще одной басней, так сказать… Я, конечно, понимаю, что я обязан извиниться перед Демьяном-Данте за вынужденную откровенность. С почтением И. Сталин».

А вот еще басня:

Вороне где-то Бог послал кусочек сыра…
— Но Бога нет! — Не будь придира:
Ведь нет и сыра!

Какой контраст с Демьяном-Данте! Ее автор — Николай Эрдман (в данном случае авторы — он и Владимир Масс). При чем здесь Эрдман?

А при том что Авелю Енукидзе, к которому бросилась за помощью Ахматова, уже приходилось играть некоторую роль в судьбе этого баснописца. Возможно, это и навело Ахматову на саму мысль обратиться именно к нему.

Просила за Эрдмана его многолетняя подруга — актриса МХАТ Ангелина Степанова: и он, и она не были холостыми, но когда Енукидзе спросил ее, что заставляет ее так неверно и необдуманно поступать, она ответила — как есть: «Любовь».

Сначала она добилась через Енукидзе разрешения на свидание с Николаем Эрдманом в тюрьме, а затем право на 10-дневную поездку к нему в августе 1934 год в Енисейск — куда его выслали (ей же он был обязан скорым переводом из Енисейска в Томск).

Степанова писала потом:

«Прожив долгую жизнь и вспоминая разные периоды своей жизни, не могу найти ничего похожего на ту молодую порывистость, бесстрашие, безудержную смелость в преодолений преград, стремление к самопожертвованию. Это бывает раз в жизни, это удел молодости!..»

Несмотря на свой травмопсихоз, Мандельштам по пути в Чердынь сохранял адекватность восприятия и чувство юмора. Иначе бы не сочинил 1 июня в Свердловске, на полпути из Москвы в Чердынь, следующую трагикомическую басню:

Один портной
с хорошей головой
Приговорен был к высшей мере.
И что ж? — портновской следуя манере,
С себя он мерку снял
И до сих пор живой.

Жанр «басни», на пару с «маргулетами» (такими же веселыми стихами, начинавшимися с неизменного «Старик Моргулис…»), в тридцатые годы явно заменил Мандельштаму пародийные «Антологии античной глупости» и «Антологии житейской глупости», столь любимые им и его товарищами в десятые и двадцатые годы.

Он словно бы соревновался, хохоча, в жанровом остроумии и громкости смеха с тем же Николаем Эрдманом — автором (на этот род единоличным) такого, например, шедевра:

Однажды ГПУ пришло к Эзопу
И хвать его за жопу.
Смысл этой басни ясен:
Не надо басен.

Талантливо упражнялся в этом жанре и другой знакомец Мандельштама — и тоже будущий сиделец, приговоренный и впрямь к высшей мере, — Павел Васильев. Вот пример из протокола его допроса в марте 1932 году:

Гренландский кит, владыка океана,
Раз проглотил пархатого жида.
Метаться начал он туда-сюда.
На третий день владыка занемог,
Но жида он переварить не мог.
Итак, Россия, о, сравненье будет жутко —
И ты, как кит, умрешь от несварения желудка.

В том же 1932 году Мандельштам, в эпигонах которого числился тогда и Васильев, словно «парировал» васильевский укол, посвятив ему следующее и столь же язвительное двустишие:

Мяукнул конь и кот заржал
Казак еврею подражал…

Но мандельштамовская басня о портном — совершенно особенная. В ней не столько искрится поэтическое остроумие, сколько мигают светлячки мандельштамовского видения того, что с ним на Лубянке произошло.

Закройщик собственной судьбы, он, несомненно, понимал, каким должен был быть его «приговор» — высшая мера: и разве не сам он пояснял, что смерть для художника и есть его последний творческий акт?

И, казалось бы, он сделал для своей гибели «всё что мог». Но вышло так, что именно это и спасло его от высшей меры и что, благодаря самоубийственному поведению, он от гибели-то и ускользнул…

Мандельштам и Клюев. Чердынь и Колпашево

Для того чтобы оценить, сколь мягкой и великодушной была даже чердынская версия наказания Осипа Мандельштама, достаточно ознакомиться с судьбой другого ссыльного — Николая Клюева (его «чекистское обслуживание» осуществлял всё тот же Шиваров). Оба поэта пострадали за стихи (Клюев, правда, еще за мужеложество), оба получили «пятьдесят восьмую, десять», оба административно высланные, оба отправились в ссылку почти синхронно (в мае-июне 1934 года) — только вот наказания у них неимоверно разнятся: сорокатрехлетний Мандельштам получил три года в прикамском райцентре, а пятидесятилетний Клюев — пять лет в нарымском.

В своем первом письме, отправленном из Колпашева 12 июня 1934 года, Клюев писал своему и мандельштамовскому общему другу — Сергею Клычкову:

Дорогой мой брат и поэт, ради моей судьбы как художника и чудовищного горя, пучины несчастия, в которую я повержен, выслушай меня без борьбы самолюбия. Я сгорел на своей «Погорельщине», как некогда сгорел мой прадед протопоп Аввакум на костре пустозерском.
‹…›
Я сослан в Нарым, в поселок Колпашев на верную и мучительную смерть. Она, дырявая и свирепая, стоит уже за моими плечами. Четыре месяца тюрьмы и этапов, только по отрывному календарю скоро проходящих и легких, обглодали меня до костей. Ты знаешь, как я вообще слаб здоровьем, теперь же я навсегда загублен, вновь опухоли, сильнейшее головокружение, даже со рвотой, чего раньше не было. Поселок Колпашев — это бугор глины, усеянный почерневшими от бед и непогодиц избами, дотуга набитыми ссыльными. Есть нечего, продуктов нет или они до смешного дороги. У меня никаких средств к жизни, милостыню же здесь подавать некому, ибо все одинаково рыщут, как волки, в погоне за жраньем. Подумай об этом, брат мой, когда садишься за тарелку душистого домашнего супа, пьешь чай с белым хлебом! Вспомни обо мне в этот час — о несчастном — бездомном старике-поэте, лицезрение которого заставляет содрогнуться даже приученных к адским картинам человеческого горя спец-переселенцев. Скажу одно: «Я желал бы быть самым презренным существом среди тварей, чем ссыльным в Колпашеве!» Небо в лохмотьях, косые, налетающие с тысячеверстных болот дожди, немолчный ветер — это зовется здесь летом, затем свирепая 50-градусная зима, а я голый, даже без шапки, в чужих штанах, потому что всё мое выкрали в общей камере шáлманы. Подумай, родной, как помочь моей музе, которой зверски выколоты провидящие очи?! Куда идти? Что делать?
‹…›
Помогите! Помогите! Услышьте хоть раз в жизни живыми ушами кровавый крик о помощи, отложив на полчаса самолюбование и борьбу самолюбий! Это не сделает вас безобразными, а напротив, украсит всеми зорями небесными!
‹…›
Прошу и о посылке — чаю, сахару, крупы, компоту от цинги, белых сухарей, пока у меня рвота от 4-х-месячных хлеба с водой! Умоляю об этом. Посылка может весить до 15-ти кило по новым почтовым правилам. Летним сообщением идет три недели. Прости меня за беспокойство, но это голос глубочайшего человеческого горя и отчаяния.
‹…›
Ес‹ть› ли какие надежды на смягчение моей судьбы, хотя бы переводом в самые глухие места Вятской губ‹ернии›, как, напр‹имер› Уржум или Кукарка, отстоящие от железной дороги в полтысячи верстах, но где можно достать пропитание. Поговори об — этом Кузнецкий мост, 24 — с Пешковой, а также о помощи мне вообще. Постарайся узнать что-либо у Алексея Максимыча.
‹…›
Не ищу славы человеческой, а одного — лишь прощения ото всех, кому я согрубил или был неверен. Прощайте, простите! Ближние и дальние. Мерзлый нарымский торфяник, куда стащат безгробное тело мое, должен умирить и врагов моих, ибо живому человеческому существу большей боли и поругания нельзя ни убавить, ни прибавить. Прости! Целую тебя горячо в сердце твое. Поторопись сделать добро — похлопочи и напиши или телеграфируй мне: Колпашев, до востребования. Н.А. Клюеву

География, опосредованная через климатические зоны и пояса, определяла и жизнь, и смерть. Из нарымского Колпашева вятские Уржум или Кукарка представлялись раем. И, в этом географическом контексте, точно таким же раем была и пермская Чердынь, хотя сам Мандельштам — и без нарымского «опыта» — мечтал из нее уехать точно так же, как Эрдман из Енисейска или Клюев из Колпашева. Клюев тогда в Колпашеве остался: лишь позднее, в октябре 1934 года, его, как в свое время и Эрдмана, переведут в Томск.

А Мандельштаму бегство из прикамского рая удалось: новым постановлением Особого совещания уже в июне он был переведен в Воронеж.

Воронеж?.. 26 ноября 1934 года, обращаясь уже не к Клычкову, а к его жене Варваре Николаевне Горбачевой, Клюев умоляет ее разыскать у него в «немецкой Библии», весом в пуд, с медными углами и в кожаном переплете, заложенное его инвалидное свидетельство — документ, могущий дать ему право если не освободиться, то хотя бы высвободиться из нарымских объятий: «Я могу очутиться в Воронеже или в Казани, а это было бы для меня истинным счастьем!»

25 октября 1935 года Клюев вновь помянул Воронеж: «Как поживает Осип Эмильевич? Я слышал, что будто он в Воронеже?» Получив от В.Н. Горбачевой (клычковской жены) подтверждение или даже пояснение, он светло вспомнит Мандельштама и в своем письме на Нащокинский 23 февраля 1936 года: «Очень бы хотелось написать Осипу Эмильевичу, но его адреса я тоже не знаю»

Мандельштам также справлялся о судьбе Клюева, в частности, у Ахматовой. Но если после Воронежской ссылки Мандельштам в мае 1937 года вернулся в Москву, точнее, за стокилометровую зону вокруг нее, то Клюев так и погиб в Сибири: в июне 1937 года его арестовали и расстреляли. То же, возможно, ожидало бы и Осипа Эмильевича, задержись он на месяц в Воронеже.

Командировка на Урал и в Кремль

Подконвойное путешествие из Лубянки в Чердынь, эта встреча с Уралом и Камой навсегда врезались в память Мандельштама. В Воронеже, в 1935–1937 гг., когда к нему вернулись стихи, и Урал, и Кама фигурировали в них как одни из важнейших мотивов.

А в конце весны 1935 года, Мандельштам всерьез обсуждал с женой, находившейся в эти дни в Москве, следующий прожэкт:

«Вот что: предлагаю принять командировку от Союза или Издательства на Урал по старому маршруту. Напишу замечательную книгу (по старому договору). Это чудесная мысль»

В стихотворении «Не сравнивай, живущий несравним….», написанном в январе 1937 года, Мандельштам раскрыл секрет своих перемещений во времени и пространстве:

…Я обращался к воздуху-слуге,
Ждал от него услуги или вести,
И собирался плыть, и плавал по дуге
Неначинающихся путешествий.

Поскольку ни Союз (писателей), ни издательство так никуда его и не послали и никуда, кроме Саматихи, не собирались послать, Мандельштам в январе 37 года был вынужден «обратиться к воздуху-слуге» и сам послал себя «в командировку». Заскочив на обратном пути в Кремль, он вернулся и записал эти уральские стихи, ставшие одновременно и новым подступом к сталинской теме (см. их автограф):

Средь народного шума и спеха,
На вокзалах и пристанях
Смотрит века могучая веха
И бровей начинается взмах.

Я узнал, он узнал, ты узнала,
А потом куда хочешь влеки —
В говорливые дебри вокзала,
В ожиданья у мощной реки.

Далеко теперь та стоянка,
Тот с водой кипяченой бак,
На цепочке кружка-жестянка
И глаза застилавший мрак.

Шла пермяцкого говора сила,
Пассажирская шла борьба,
И ласкала меня и сверлила
Со стены этих глаз журьба.

Много скрыто дел предстоящих
В наших летчиках и жнецах,
И в товарищах реках и чащах,
И в товарищах городах…

Не припомнить того, что было:
Губы жарки, слова черствы —
Занавеску белую било,
Несся шум железной листвы.

А на деле-то было тихо,
Только шел пароход по реке,
Да за кедром цвела гречиха,
Рыба шла на речном говорке.

И к нему, в его сердцевину
Я без пропуска в Кремль вошел,
Разорвав расстояний холстину,
Головою повинной тяжел…

Пяст и Нина Грин. Одесса и Старый Крым

Клюев был не единственным ссыльным поэтом, интересовавшимся из своего далёка Осипом Эмильевичем. Вторым был Владимир Алексеевич Пяст, административно-высланный в 1930 году на три года в Северо-Западный край — в Архангельск, Вологду, Сокол и Кадников, а затем, в январе 1933 еще на три года «прикрепленный» к Одессе. В это время, разумеется, не Пяст Мандельштамом, а Мандельштам Пястом «интересовался» — собирал ему посылки, слал телеграммы.

Об этом свидетельствуют письма Бориса Зубакина Пясту начала 1930-х гг. В одном из них Зубакин пишет:

Видел, случайно, автора “Камня”. С огромной седой бородой, с головой, откинутой почти за спину, как и встарь. Горячо и тепло он относится к Вам. Послал он телеграмму на «Пестовского». Я объяснил ему адрес Ваш. Он собирает Вам 2 посылки. Был искренне рад узнать от меня про Ваш расцвет как поэта, про Ваши изумительные 2 поэмы (Тропой Тангейзера и про Питер). Он замучен. Все в Москве интересуются давним слухом о Вашей чуть не бывшей самоубийственности. Конечно, и «Мраморная Муха» (прозвище, данное Мандельштаму Хлебниковым — П.Н.) спрашивала. Спрашивал он и про Ваше психическое состояние, в то время бывшее. И на вопрос жены своей “объяснил” очень недурно, на мой взгляд: “У Владимира Алексеевича очень хрупкие верхние покровы мозга, которые при потрясениях (которых можно и избежать) создавали состояние временной невменяемости, при полной незатронутости всего тонуса умственной и психической его жизни в целом”

В начале 1933 года Пяста перевели в Одессу, и по дороге с севера на юг он, возможно, останавливался у Мандельштамов на Тверском бульваре. Сочтя сие место архинадежным, а хозяев архисолидными, он оставил им на хранение свой архив. В конце 1933 или в начале 1934 года Пяст, по всей видимости, приезжал из Одессы в Москву на несколько дней и останавливался у них же — на новой квартире. В июне он узнал об аресте Мандельштама — скорее всего, от своей второй жены, актрисы Н.С. Омельянович, которой Надежда Яковлевна, еще до ссылки в Чердынь, отдала спасенный ею архив Пяста.

30 июня 1934 года, на эзоповом языке тех лет, Пяст писал в Старый Крым вдове Грина, с которой, вероятно, познакомился там же — в Нащокинском:

«Милая Нина Николаевна!

Прежде чем ездить через Одессу по побережью милого Черного моря, заезжайте-ка в Москву, — там ждут Вас новости не очень-то приятного свойства, но, при Вашей отзывчивости, Вам приятнее было бы быть полезной Вашим заболевшим родным, чем оставаться в бездействии…»

Нина Николаевна, видимо, откликнулась телеграммой, ибо уже 3 июля Пяст пишет ей вновь:

«…Вы хотите знать адрес Александра Эмильевича? К сожалению, не знаю, узнать можно в адресном столе»

В следующем письме (от 7 июля) уже Пяст спрашивает Нину Николаевну о Мандельштамах:

«Напишите, когда Надюша будет иметь постоянный адрес, а то так посылать неловко. Как она-то здорова и будет ли ездить она в Москву, а если нет, то почему? (Меня это интересует с точки зрения ее жилищной)»

Последняя фраза, вероятно, взорвала добрейшую Нину Николаевну, знавшую, по-видимому, что ее корреспондент, как и она сама, не раз находил в Москве пристанище у их общих друзей (с которыми Пяста, конечно же, связывало много больше, чем ее). И если избыточное эзопство и даже равнодушие к судьбе осужденного товарища и поэта она еще могла простить Владимиру Алексеевичу, тоже ведь поэту и тоже осужденному, то — на этом фоне! — какой бы то ни было «интерес» (или простое любопытство) показались ей — и в действительности являлись — недостойными и оскорбительными.

Ощущений своих она видимо не сочла нужным скрывать, подтверждение чему мы находим в пястовском письме к ней аж от 18 ноября того же года:

«Дорогая Нина Николаевна! Как-то недавно в старом № «Всемирного следопыта» видел Ваш портрет, читал про ястребенка. Не знаю, почему Вы не исполнили обещания с посылкой остальных книг А‹лексан›дра Степановича? Получили ли Вы «Веселого попутчика» и «Корабли в Лиссе»? Я и этого не знаю, так как с самых тех пор, месяцев 5 (положим, 4) Вы мне ничего не писали. Или письмо не дошло.

Может быть, и даже наверное, я заслужил это. Но всё же даже когда и так — человеку предпочтительно, чтобы ставили точки над «i». Легче перенести.
Намек здесь, конечно, Вы понимаете на что. На мои отношения не к Вам и не к Александру Степанычу, — о, нет, — к совсем другим, несчастным, людям.
Но ведь легкомыслие (проявленное мною) — не злая воля. И потому, если можно, наказывайте меня крутенько, но всё же не «безответностью».
‹…›
Ответьте же, может ли Н.Я. съездить в Москву? В.П.
»

Нине Николаевне было невдомек, а сам Пяст не стал ей в лоб объяснять, что, оповещенный о чудесном спасении его поэм, он, возможно, просто хотел поблагодарить Надежду Яковлевну, буквально выцарапавшую его архив из цепких чекистских рук!

Все другие объяснения как-то не хочется даже брать в голову…

(Продолжение)

Print Friendly, PDF & Email