Антон Носик и Павел Нерлер: Мандельштам 1938. Часть 4

Loading

Антон Носик и Павел Нерлер

Мандельштам 1938

Мемориальный проект

(Часть четвертая, читайте: начало, часть вторая, часть третья)

В Чердыни-голубе

Что знал Мандельштам о Чердыни, усаживаясь напротив своих конвоиров в вагоне? Скорее всего — ничего. Ситуация — так мало походившая на путешествие в Армению в 1930-м, готовясь к которому он не вылезал из музеев и библиотек!

Исторически и географически он себе плохо представлял, куда «везут они его», эти «чужие люди» из «железных ворот ГПУ». Если Чердынь как-то и звучала для него, то музыкально, возможно, сопрягалась со старообрядцами.
Подплывая к городу, нельзя было не восхититься его панорамой: город-то с силуэтом! Раскиданные по городским холмам маковки церквей и колокольня (а еще и водонапорная башня) господствовали над приземистой купеческой застройкой, языками добегавшей до самой реки.

Вдоль берега — циклопические, рубленые из лиственницы, бывшие купеческие дровяные амбары — в них хранили соль и зерно. Тут же стояла и такая же почерневшая от времени деревянная мельница, а рядом электростанция. Прямо от пристани, перпендикулярно берегу, уносился вверх глубокий овраг и с ним по тальвегу глиняная дорога — Прямица — такая крутая, что казалось: пойди сейчас дождь, никому и ни за что ее не одолеть, несмотря на плитняк, которым она была вымощена. Пешеходу же все трын-трава: обочь Прямицы шел самый настоящий, даром что тесовый, тротуар.

Районный комендант ОГПУ Попков наверняка выслал за Мандельштамами и их конвоем подводу. Районное представительство ОГПУ располагалось в бывшем доме купца Могильникова — старинной каменной усадьбе на улице Ленина. Это сюда, к Попкову и его регистраторам, должен был каждые пять дней наведываться высланный Мандельштам, останься он в Чердыни. Это Попкову было решать, куда — в райцентр или в медвежий угол — определить в пределах района эту столичную «штучку»: Чердынь — единственный на весь район город, здесь грамотеев и своих много!..

Но, сдавая непосредственно коменданту «личность осужденного», старший конвоир Оська поступил нестандартно. Он проинструктировал Попкова в том смысле, что об «ентом поете» велено заботиться, после чего пошел на почту отбивать на Лубянку условленную телеграмму.

В пути Оська поражался тому, что в СССР, оказывается, можно получить срок, по его выражению, «за песни». Он допустил массу поблажек и отклонений от инструкции, хоть в чем-то, но облегчавших положение своих конвоируемых.

Под воздействием слов старшего конвоира неслыханную для себя гуманность проявил и Попков. Он устроил новеньких одних в огромной и пустой угловой палате правого крыла на втором — самом верхнем — этаже просторной земской больницы. В соседних палатах лежали раскулаченные мужики— с запущенными переломами, с запущенными язвами — и такие же бородатые, как Мандельштам.

Больница была едва ли не лучшим зданием в городе.

Располагалась она в доме 29 по улице… Сталина. Ну не диво ли: человек, в чью честь она так называлась, отправил, в порядке чуда другого человека вместо того света — на улицу имени себя!..

Прибытие Мандельштама в Чердынь датируется строго 3 июня, когда в комендатуре при местном райотделе ОГПУ его поставили на особый учет и выдали за № 1044 удостоверение административно-высланного. Режим его наказания предусматривал явку в дом Могильникова каждые кратные пять дней — 1, 5, 10, 15, 20, 25 числа — для получения соответствующего штампика в этом удостоверении. Регистратором, возможно, был некто Миков — инспектор ОГПУ по ссылкам.

Но отметки за 5 июня нет — видимо, из-за того, что Мандельштам «отметился» в Чердыни совершенно иначе: в первую же ночь, то есть с 3 на 4 июня, одержимый тюремными галлюцинациями и манией преследования, он выбросился из окна палаты, где его с женой так шикарно разместили…

Нервный, чувствительный, тонкий, «не созданный для тюрьмы» (автохарактеристика), Мандельштам явно не выдержал очной ставки с государственной карательной машинерией, заплатив за нее бессонницей, бредом, галлюцинациями и, наконец, — попыткой самоубийства.

«Прыжок — и я в уме», — так диагностицировал ситуацию сам поэт.

Женщина-врач — это предположительно Мария Селиверстовна Семакова, замещавшая на время отпуска заведующего, А.М. Семакова, своего начальника и мужа. Она констатировала у Мандельштама вывих правого плеча. Диагноз ее не был верен (правильным был бы перелом), но в период белых ночей электричество даже в больницу подавалось нерегулярно и рентгеновский аппарат не работал.

После «прыжка» Мандельштама с женой перевели в другое помещение — в небольшой и отдельно стоящий флигель, где размещался Красный уголок больницы. Каменный одноэтажный домик — из окна точно не выбросишься.

В больнице Мандельштамы сдружились с одной эсеркой-кастеляншей — такой же, как и они, административно-высланной, но только с несоизмеримо большим жизненным опытом. Она отнеслась к новоприбывшим с большим вниманием и теплотой.

Недавно установлены имена двух реальных кастелянш, работавших в больнице в это время: это Татьяна Алексеевна Коломойцева, административно-ссыльная дворянка из Новороссийска (принята на работу в 1931 г.) и Валентина (или Василиса?) Дмитриевна Казаринова.

Кто-то одна из них, — но мы уже не узнаем кто, — еще один раз даст о себе знать: в 1939 году, на Колыме, в лагпункте «Балаганное» судьба свела с ней Елену Михайловну Тагер, законспирировавшую ее в своих воспоминаниях под инициалами Е.М.Н. (возможно, сознательно искаженными).

«Е.М.Н.» рассказывала Тагер об «одном писателе», Иосифе Мандельштаме, содержавшемся в чердынской больнице, где она работала. Он страдал, по ее выражению, «абсолютным психозом»: каждый день заново свято верил, что сегодня в шесть часов его расстреляют. И каждый день к шести часам начинал психовать — забивался в угол, трясся, кричал… Лечить его было нечем, но очень помогал описанный и Надеждой Яковлевной трюк: незаметно перевести часы на два часа вперед… Восемь часов — это совсем другое дело: никто за ним не приходил, — и поэт успокаивался…

СТАНСЫ

Я не хочу средь юношей тепличных
Разменивать последний грош души,
Но, как в колхоз идет единоличник,
Я в мир вхожу — и люди хороши.

Люблю шинель красноармейской складки —
Длину до пят, рукав простой и гладкий
И волжской туче родственный покрой,
Чтоб, на спине и на груди лопатясь,
Она лежала, на запас не тратясь,
И скатывалась летнею порой.

Проклятый шов, нелепая затея
Нас разлучили, а теперь — пойми:
Я должен жить, дыша и большевея
И перед смертью хорошея —
Еще побыть и поиграть с людьми!

Подумаешь, как в Чердыни-голубе,
Где пахнет Обью и Тобол в раструбе,
В семивершковой я метался кутерьме!
Клевещущих козлов не досмотрел я драки:
Как петушок в прозрачной летней тьме —
Харчи да харк, да что-нибудь, да враки —
Стук дятла сбросил с плеч. Прыжок. И я в уме.

И ты, Москва, сестра моя, легка,
Когда встречаешь в самолете брата
До первого трамвайного звонка:
Нежнее моря, путаней салата —
Из дерева, стекла и молока…

Моя страна со мною говорила,
Мирволила, журила, не прочла,
Но возмужавшего меня, как очевидца,
Заметила и вдруг, как чечевица,
Адмиралтейским лучиком зажгла.

Я должен жить, дыша и большевея,
Работать речь, не слушаясь — сам-друг, —
Я слышу в Арктике машин советских стук,
Я помню все: немецких братьев шеи
И что лиловым гребнем Лорелеи
Садовник и палач наполнил свой досуг.

И не ограблен я, и не надломлен,
Но только что всего переогромлен…
Как Слово о Полку, струна моя туга,
И в голосе моем после удушья
Звучит земля — последнее оружье —
Сухая влажность черноземных га!

Май-июнь 1935

Под косые взгляды кастелянши

…С правой рукой на перевязи, заросший уже не щетиной, а густой трехнедельной бородой — Мандельштам выглядел по меньшей мере импозантно. Травматический психоз не отпускал, но хуже всего было ночью: бессоница! И не та, творческая, когда все в тебе настроено на стихи, и ночь дарит тебе вожделенную «запрещенную тишь», а совершенно другая — болезненная и изнурительная, начавшаяся в дороге и перекидывавшаяся по мосткам тревоги за него к жене. Утомляли и белые ночи, хотя к ним быстро привыкли, — Чердынь и Петербург расположены почти на одной широте.
Рука у Осипа Эмильевича быстро заживала, хотя отныне и до конца жизни он был практически сухорук. Уже через несколько дней после «прыжка» он и Надежда Яковлевна начали выходить в город — прежде всего в тщетных поисках жилья.

Невозможно себе представить, чтобы они не заглянули в местный музей. Сохранилась книга отзывов музея за 1934 год: мандельштамовской записи там, правда, нет, зато есть чья-то сердитая запись-выговор за то, что нетути в ентом музее ни львы, ни тигры!

В одной из витрин красовалась настоящая серебряная персидская посуда, найденная не где-нибудь, а в окрестностях Чердыни при археологических раскопках: часть найденного, кажется, перекочевала в Эрмитаж. И тогда на память приходит первое из двух мандельштамовских писем жене от 4 мая 1937 года, где читаем: Сейчас был в книжном магазине — большом. Там изумительные «Металлы Сассанидов» Эрмитажа — 50 р. Еще один «чердынский след» в судьбе поэта…

В библиотеке (в доме 57 по Коммунистической, ныне Успенской, улице) читали или покупали районную прессу.

Газет в Чердыни было в то время две. Одна — «Северная коммуна» (орган райкома партии, райисполкома и райпрофсовета) выходила 3-4 раза в неделю под редакцией некоего Яборова. Номер мог состоять и из россыпи мелких, даже мельчайших заметок, а мог и целиком из перепечатки какого-нибудь Постановления ЦИК и СНК СССР, например, о сельхозналоге на 1934 год. Много о лесосплаве и о потребной для этого непьющей рабсиле, о сенокосе и о подписке на первый тираж первого выпуска займа «Второй пятилетки», розыгрыш которого вот-вот должен был состояться в областном Свердловске. Сказано и о ликвидации в Чердыни разведки Востокнефти.

18 июня, когда поэт уже плыл в сторону Казани, вышел номер, который, застрянь Мандельштам в Чердыни, его явно бы заинтересовал. Точнее, объявление об открывшейся в «Северной Коммуне» вакансии корректора. Одна из заметок по соседству с объявлением называлась «Колхозники принимайте вызов» — это о задолженностях по займу. Запятой в заголовке нет — так что корректор газете был точно нужен. И едва ли Мандельштаму в «уездной» Чердыни светило что-то большее: это тебе не «губернский» Воронеж, мобилизованный помогать по звонкам и письмам из ЦК.

Выходила в Чердыни и еще одна газетка — «Известия», орган Чердынского райисполкома, рассчитанный специально на осевших в городе и районе спецпереселенцев — раскулаченных, сосланных сюда в 1930 или 1931 годах. Впрочем, еще в 1920-е годы потек сюда ручеек административно-высланных, главным образом бывших революционеров — эсеров, меньшевиков, а позднее и большевиков (например, взятый по рютинскому делу Василий Каюров — укрыватель Ленина и антисемит).

Выходили «Известия» трижды в месяц, каждые десять дней, и единственный номер, который Мандельштам мог держать в руках, вышел 11 июня. В нем, как и в «Северной коммуне», максимум внимания — лесосплаву и сельхозработам (в частности, взмету паров и прополке). Есть в нем и хвалимые — ударники и передовики, есть и хулимые — лодыри и бездельники. Это все из-за них в прорыве и сплав на Котомышском участке, и сев на Вишере, и случная кампания в Елтвинской сельхозартели, где не случали еще никого, поскольку «не было приказа чтоб можно было случать». Автор последней заметки потребовал в эпилоге — «за матками и производителями поставить уход, чтоб создать им охоту к покрытию… Только путем этого можно будет обеспечить выполнение поставленных задач по животноводству». Статья подписана «М.», но вряд ли это Мандельштам.

Приветствовались и анонимки: «Медфельдшер поселка У-Пулт Лущин И.А. из привезенных медикаментов два литра спирта выпил сам. Жаркий». Представляете?..

…Сразу же после злосчастного прыжка и счастливого приземления на клумбу в Москву — в ОГПУ, в «Известия», в Общество помощи политическим заключенным — посыпались телеграммы.

И, поскольку сталинское чудо продолжало действовать, то само же ОГПУ и выхватило объекта этого чуда назад.

Но комендант был недоверчив («Кто знает, может это ваши родственники телеграмму бабахнули?»), да и не было такое в порядке вещей. Ожидание подтверждения растянулось еще на несколько дней.

14 июня Мандельштам получил свою первую и последнюю отметку в комендатуре, а 15-го или 16-го его вызвали к Попкову для выбора нового города высылки. Комендант потребовал, чтобы выбрали немедленно, в его присутствии. Зато выбирать можно было всё что угодно, кроме двенадцати (отсюда и «Минус двенадцать»!) важнейших городов, — Москвы и области, Ленинграда и области, Харькова, Киева, Одессы, Ростова на Дону, Пятигорска, Минска, Тифлиса, Баку, Хабаровска и Свердловска.

Выбор остановился на Воронеже…

А 16 июня, пробыв в Чердыни ровно две недели, Мандельштамы покинули этот городок, провожаемые недоуменно-косыми взглядами эсерки-кастелянши: мол, кем же надо быть, чтобы тебе приговор переделали и не наболтала ли я, дура, этой парочке чего лишнего?..

Но еще больше недоумения вызвало бы у нее, наверное, увидь она или узнай, что на том самом здании районной больницы, где они разговаривали с поэтом и его женой, спустя 65 лет будет висеть… мемориальная доска!

На доске — знаменитые строчки («Мне на плечи кидается век-волкодав, Но не волк я по крови своей…»), а под ними — надпись: «В этом здании в 1934 г. находился репрессированный поэт Осип Мандельштам». Очень простая, почти самодельная, — с надписью масляной краской по фанере — она была установлена в 1999 году по инициативе школьного народного музея «Строка, оборванная пулей» из города Рыбное Дмитровского района Московской области и Мандельштамовского общества.

Со временем доска пришла в негодность, и в 2002 году ее сняли. Но в 2009 году во время IV Мандельштамовских чтений, впервые состоявшихся в Чердыни, ее заменили новой — с той же надписью, но мраморной, то есть более прочной.

Двух чердынских недель оказалось достаточно, чтобы в мандельштамовской судьбе прочертился чердынский след. И еще три четверти века ушло на то, чтобы в истории и облике Чердыни проступил след судьбы и поэзии Осипа Мандельштама.

В Воронеже

24 или 25 июня Осип и Надежда Мандельштамы приехали — сами, без конвоя — в Воронеж, где остановились в гостинице «Центральная», что на проспекте Революции.

Здесь им предстояло прожить неполные три года — до середины мая 37-го. Годы, плотно заполненные всем, чем угодно, — от пустоты одиночества, безысходности, отчаянья, изгойства и затравленности до беспримесной радости новым местам, новым друзьям и новым стихам.

Мандельштамы в Воронеже никого не знали, включая и отца Леонова, из-за которого они и приняли свой спонтанный выбор.

Пять адресов сменили они за эти три года, и за три года круг их если не общения, то знакомства пополнился десятками новых имен.

Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чортова —
Как ее ни вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.

Мало в нем было линейного,
Нрава он не был лилейного,
И потому эта улица
Или, верней, эта яма
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама…

Апрель 1935

Кроме квартирных хозяев и соседей в него следует включить сослуживцев — оба в Воронеже какое-то время работали: Осип Эмильевич в театре и в радикомитете, Надежда Яковлевна — в отделе писем «Коммуны». Не забудем и врачей: оба — и муж, и жена — часто болели.

Самый большой пласт если не общения, то контактов составили воронежские писатели и журналисты. Знакомствами были чреваты и поездки по области — две журналистские («Анна, Россошь и Гремячье», Воробьевский район) и две рекреационные: на дачу в Задонск (там был Юрий Слезкин, но взаимной приязни не произошло) и в Тамбовский санаторий. Все четыре поездки, между прочим, попали в стихи!

Эта область в темноводье —
Хляби хлеба, гроз ведро —
Не дворянское угодье —
Океанское ядро.
Я люблю ее рисунок —
Он на Африку похож.
Дайте свет — прозрачных лунок
На фанере не сочтешь.
— Анна, Россошь и Гремячье, —
Я твержу их имена,
Белизна снегов гагачья
Из вагонного окна.

Я кружил в полях совхозных —
Полон воздуха был рот,
Солнц подсолнечника грозных
Прямо в очи оборот.
Въехал ночью в рукавичный,
Снегом пышущий Тамбов,
Видел Цны — реки обычной —
Белый-белый бел-покров.
Трудодень земли знакомой
Я запомнил навсегда,
Воробьевского райкома
Не забуду никогда.

Где я? Что со мной дурного?
Степь беззимняя гола.
Это мачеха Кольцова,
Шутишь: родина щегла!
Только города немого
В гололедицу обзор,
Только чайника ночного
Сам с собою разговор…
В гуще воздуха степного
Перекличка поездов
Да украинская мова
Их растянутых гудков.

23-27 декабря 1936

Круг постоянных знакомств, который можно было бы даже назвать дружеским, был совсем небольшой. В нем были и ссыльные (Калецкий, Рудаков, а возможно и Стефен и Айч, с именами которых хулители так крепко повязали и мандельштамовское имя), были и воронежцы — Наташа Штемпель и ее мать, Маруся Ярцева, Вадим Покровский, Федя Маранц, профессор Загоровский.

Большой радостью были заезжие гости, главным образом гастролеры: Яхонтов, Юдина, артисты Камерного театра. Еще большей — те, кто приезжали в Воронеж специально к ним: Эмма Герштейн, Диночка Бунтман, Женя, младший брат Осипа. Но совершенно особенную радость доставила им Ахматова, прогостившая у них с 5 по 11 февраля 1936 года.

Эта поездка ярко врезалась и в ахматовское сердце. Она отразилась и в ее стихах.

ВОРОНЕЖ
О. М.
И город весь стоит оледенелый.
Как под стеклом деревья, стены, снег.
По хрусталям я прохожу несмело.
Узорных санок так неверен бег.
А над Петром воронежским — вороны,
Да тополя, и свод светло-зеленый,
Размытый, мутный, в солнечной пыли,
И Куликовской битвой веют склоны
Могучей, победительной земли.
И тополя, как сдвинутые чаши,
Над нами сразу зазвенят сильней,
Как будто пьют за ликованье наше
На брачном пире тысячи гостей.

А в комнате опального поэта
Дежурят страх и Муза в свой черед.
И ночь идет,
Которая не ведает рассвета.
4 марта 1936

НЕМНОГО ГЕОГРАФИИ
О. М.
Не столицею европейской
С первым призом за красоту —
Душной ссылкою енисейской,
Пересадкою на Читу,
На Ишим, на Иргиз безводный,
Пересылкою в лагерь Свободный,
На прославленный Акбасар,
В трупный запах прогнивших нар, —
Показался мне город этот
Этой полночью голубой,
Он, воспетый первым поэтом,
Нами грешными — и тобой.

1937

Сейчас это событие увековечено в отдельной памятной доске.

Мандельштам же вернулся в Воронеж, город своей ссылки, в 1991 году — памятной доской на бывшем итээровском (от ИТР — инженерно-технические работники) доме на улице Энгельса и в 2008 году — памятником работы скульптора Лазаря Гадаева в бывшем детском парке, в двух шагах от итээровского дома.

Улицы Мандельштама — вопреки ироническому «предсказанию» — в Воронеже еще нет.

Театральная фотография

Первоначальный прием, оказанный Мандельштаму в Воронеже, был для ссыльного человека неожиданно теплым: работа в местном Большом Советском театре, работа в Радиокомитете, работа в газете, публикации в местном журнале, творческий вечер в редакции главной областной газеты — все это для ссыльного было не само собой разумеющимся.

Народный артист РСФСР Петр Ильич Вишняков, с которым я встречался в Театре Советской армии в 1982 году, протянул мне листочек с со своими воспоминаниями и — о, чудо — с фотографией, сделанной зимой 1936 года — во время читки в театре пьесы Горького «Враги».

ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ В ВОРОНЕЖСКОМ ТЕАТРЕ

Я пришел в Большой Советский театр осенью 1935 г. Вскоре к нам пришел новый заведующий литературной частью — поэт Осип Мандельштам, как мы потом узнали.

Это был очень тихий и скромный человек, он молча смотрел спектакли и репетиции. Наверняка у него было свое мнение о спектаклях и, возможно, он его высказывал директору театра С.О. Вольфу или главрежу В.М. Энгелькрону, но никогда — на труппе. Так же никогда он не читал и своих стихов нам, актерам. Надо сказать, что и сами актеры к нему не очень-то «прислонялись» — время было суровое.

В своем темном костюмчике, со своими неведомыми нам мыслями, Мандельштам был для нас несколько даже загадочным человеком.

Почему он держался так замкнуто? Казалось, что он не хочет расплескать свой внутренний мир. Но, может быть, он просто чувствовал себя чужим в театральной среде?…

4 февраля 1982 г., Москва

Вишняков и некоторые другие артисты, которых мне удалось разыскать, составили следующий список запечатленных на фотографии:

Сидят (слева направо): Мурская (Экк) Мария Александровна (1899-?), Гришин Осип Иванович, Васильева Галина Кузьминична (1914-?, впоследствии засл. артистка РСФСР), Судьбинин (приехал из Хабаровска, работал 2 года, впоследствии арестован), Мариуц (Зимбовская) Ольга Павловна (1896-1962?, впоследствии засл. артистка РСФСР), Мандельштам О.Э. (завлит), Васильев Георгий Михайлович (1892-1949, артист и режиссер, впоследствии нар. артист РСФСР), Рославлев Николай Николаевич (1908-1952, впоследствии актер и реж.), Юратова (Васильева) Вера Владимировна (1898-?), Вишняков Петр Ильич (впоследствии нар. артист РСФСР), Орлицкая (Муромская) Елена Сергеевна (1891-1954), Викторов (Викторов-Каролинский) Борис Викторович (1888-?), два неустановленных лица, Каменский, Боровков Сергей Григорьевич (1905-?).

Стоят (слева направо): Чернов (Груздев) Алексей Петрович (1908-1979, впоследствии нар. артист РСФСР), неустановленное лицо, Любин, Аристов Евгений Сергеевич (1914-1976?), неустановленное лицо, Озеров Николай Ефимович (?-1941), Шкурский (Ремизов) Владимир Иванович (1900-1978, впоследствии засл. артист РСФСР).

А вот что об этой же фотографии написал Александр Кушнер:

ФОТОГРАФИЯ

Фотография тридцать шестого, наверное, года.
Театральная труппа. Домашнее что-то, как сода,
Закулисное, рыхлое, в воздухе растворено.
Двадцать два человека уткнулись во что-то одно.

Двадцать два человека уткнулись, наверное, в пьесу
Про слугу двух господ или так: про вдову и повесу,
Лишь один человек не глядит в распечатанный текст,
Он застыл, словно гипс, словно известь, цемент и асбест.

В сером пепле табачном и брюки его и ладони.
Старику и неряхе, о как ему скучен Гольдони!
Он глядит, а куда? Никогда не узнаем,— в окно,
Где воронежский грач прошлогоднее топчет сукно.

Колченогих столов пузырями вспухает фанера.
Сколько жизни осталось? Не спрашивай, что за манера
Разбегаться с вопросом? В окне на нетвердых ногах
Выступают грачи,— он и сам здесь на птичьих правах.

Он и сам кое-как, еле держится, сбоку припеку.
Почему же так любит он теплую эту мороку
И в преснятину эту, тосчищу, — вот дикая роль, —
Каждый раз подсыпает свою стихотворную соль!

К 40-летию выхода Мандельштама в Большой серии «Библиотеки поэта»

Шестидесятники — наследники того самого четвертого сословья, которому присягал Мандельштам, — с восторгом и радостью окунулись в мир его стихов. Физики в этом не отличались от лириков: первый мандельштамовский вечер в СССР в МГУ в 1965 году организовали аккурат математики, то есть «физики».

Дефицит свободы, поделенный еще и на трудность миграции внутренней (прописка) и невозможность миграции внешней, преодолевался по-разному: одни искали острых, но свободоносных впечатлений в экстремальном туризме (горы и пещеры, плоты и байдарки), другие шли в диссиденты, а третьи уходили в нечто парадоксальное — в эмиграцию внутреннюю.

Вот как зацепила это явление Светлана Алексиевич, точнее, один из ее собеседников, во «Времени секонд-хэнд»:

…А я из поколения дворников и сторожей. Был такой способ внутренней эмиграции. Ты живешь и не замечаешь того, что вокруг, как пейзаж за окном. Мы с женой окончили философский факультет Петербургского (тогда Ленинградского) университета, она устроилась дворником, а я истопником в котельной.

Работаешь одни сутки, двое — дома. Инженер в то время получал сто тридцать рублей, а я в котельной — девяносто, то есть соглашаешься потерять сорок рублей, но зато получаешь абсолютную свободу. Читали книжки, много читали. Разговаривали. Думали, что производим идеи. Мечтали о революции, но боялись, не дождемся. Закрытую, в общем-то, вели жизнь, ничего не знали о том, что творится в мире. Были «комнатные растения». Все себе придумали, как впоследствии выяснилось, нафантазировали — и Запад, и капитализм, и русский народ. Жили миражами. Такой России, как в книжках и на наших кухнях, никогда не было. Только у нас в голове.

В перестройку все кончилось… Грянул капитализм… Девяносто рублей стали десятью долларами. На них — не прожить. Вышли из кухонь на улицу, и тут выяснилось, что идей у нас нет, мы просто сидели все это время и разговаривали. Откуда-то появились совсем другие люди — молодые ребята в малиновых пиджаках и с золотыми перстнями. И с новыми правилами игры: деньги есть — ты человек, денег нет — ты никто. Кому это интересно, что ты Гегеля всего прочитал? «Гуманитарий» звучало как диагноз. Мол, все, что они умеют, — это держать томик Мандельштама в руках…

И хоть как следует не печатали при советской власти никого, даже Маяковского с Есениным, но тут все же симптоматично, что томик не кого-нибудь, а Мандельштама. Самиздатский или тамиздатский, надо полагать…

«Отечественный» же Мандельштам, впервые объявленный еще в 1956 году, вышел в большой серии «Библиотеки поэта» только в самом конце 1973 года: книгу промурыжили долгих семнадцать лет! Именно сегодня, 18 ноября, исполнилось 40 лет с того момента, как томик Осипа Мандельштама в Большой серии «Библиотеки поэта» был подписан в печать. В самом конце года он из этой печати и поступил туда, куда надо — в закрытые распределители, в «Книжную лавку писателя», книжным барыгам и в магазин «Березка». (Синий советский Мандельштам сразу же стал хитом книжных продаж в этом боновом раю: так что весной 1974 года, а потом еще в 1978 году понадобились допечатки)

Оставим в стороне трудности, связанные с реальной подготовкой этой книги, но не оставим самую главную «трудность» — упорные поиски «правильного» автора для вступительной статьи (Первой среди неправильных была Л.Я. Гинзбург, вторым — А.Т. Македонов), а когда «правильный» был найден (Александр Дымшиц) — начались не менее упорные поиски, уже им, «правильных слов» о столь «неправильном» поэте-декаденте.

Однажды, рецензируя Эренбурга, Дымшиц походя уже лягнул Мандельштама и Цветаеву, противопоставив им Блока и Маяковского: «Ставить талантливого, но все же второстепенного поэта Мандельштама в один ряд с этими гигантами, по-моему, не осмотрительно… Поэты эти — в прошлом». Но не кажется ли вам, что «талантливый, но второстепенный» в шестидесятые — это то же самое, что «изолировать, но сохранить» в тридцатые?

Как очень точно написала о Дымшице Виктория Швейцер: «Для меня Дымшиц как бы и не реальный человек, а обобщенный образ ортодоксально-официального литературоведа, работающего одновременно и политическим флюгером». В 1973 году — году очередного ближневосточного кризиса — флюгер с удвоенной уверенностью показывал: «Внимание, внимание! Время назвать всем известные вещи своими именами еще не пришло! еще не пришло! еще не пришло!.. И время жить, под собою чуя страну, тоже еще не пришло! еще не пришло! еще не пришло!..»

И в результате читатель получил от советской власти такие вот словесные кульбиты. Об аресте 1934 года: «Трудно сложились для поэта и житейские обстоятельства. После кратковременного пребывания в Чердыни-на-Каме он поселился в Воронеже». Или о втором аресте и о гибели в лагере: «В 1937 году оборвался творческий путь Мандельштама. Поэт умер в начале 1938 года».

После того, как автор сознательно идет на такие искажения узловых событий судьбы поэта, неточности в топографии (Чердынь находится отнюдь не на Каме) или хронологии (смерть не в начале, а в конце 1938 года) не имеют уже никакого значения.

В память, а точнее, в напоминание о той «брежневской» эпохе в мандельштамоведении стоит послушать то, как он читает мандельштамовские стихи.

Был бы счастлив познакомиться со спичрайтером Леонида Ильича, а покамест:
«Под знаменем великого Бродского — вперед, к победе Мандельштама!»

Встретимся у Мандельштама

28 ноября исполняется пять лет памятнику Осипу Эмильевичу в Москве.

1.

Памятник Мандельштаму в Москве, как и всякий рукотворный памятник поэту, — это триада, единство художественного решения, места и времени его возведения.

Место памятнику в Москве подобрано замечательное: тихий уютный скверик на высоком мыску, за подпорной стенкой, что по правому борту улицы Забелина, если спускаться по ней от Старосадского. Уютный и спокойный уголок, визави православного, католического и иудейского храмов. Кроме того место, как сказали бы историки, аутентичное — одно из немногих в Москве, что было обжито Мандельштамом — вон его окна. Там, в узком пенале-комнатушке брата Шуры и его жены Лели, в огромной, на 11 семей, коммуналке, Мандельштам провел в общей сложности более полугода — столько же или даже больше, чем в своей роковой квартире в Нащекинском: днем он выбегал на кухню вскипятить чай, в коридор к телефону поругаться с редакторами, затыкал уши от скрипичных репетиций Александра Герцевича за тонкой перегородкой, а по ночам писал стихи («После полуночи сердце ворует прямо из рук запрещенную тишь»!). И вот он, ночной старосадский урожай (привожу только первые строчки) — «Я скажу тебе с последней прямотой…», «Колют ресницы. В груди прикипела слеза…», После полуночи сердце ворует…», «С миром державным я был лишь ребячески связан…», «За гремучую доблесть грядущих веков…», «Ночь на дворе. Барская лжа…», «Я с дымящей лучиной вхожу…», «Нет, не спрятаться мне от великой муры…», «Жил Александр Герцович…», «Как парламент, жующий фронду…», «Сохрани мою речь навсегда…», «Я пью за военные астра, за все, чем корили меня…», «Неужели я увижу завтра…» (плюс «Отрывки уничтоженных стихов»). Отсюда Мандельштам выходил на улицу, шел переулками в «разлапицу зеленую бульваров», по которым шагал себе до нужного места или «садился на А и на Б», уносивших его, «трамвайную вишенку страшной поры», в глубь «курвы-Москвы», в ее издательские коридоры, дружеские дома, «вертепы чудные музеев» или мастерские художников.

2

Но насколько замечательно место, настолько же проблематично время открытия памятника — и его время-эпоха, и его время-календарь. Когда что-то делается девять лет, оно сильно рискует стать ко времени своего завершения сущим анахронизмом. Этих рисков не избежал и памятник Мандельштаму, хотя, как представляется, он с ними по-своему, но справился.
Время-эпоха уже тогда стало каким-то неуютным, снова приучающим к тому, чтобы отличать телефонный разговор от нетелефонного, к тому чтобы жить, под собою не чуя страны (а теперь вот и тому, чтобы не хотеть ее чуять). Время, когда даже московского градоначальника, Юрия Лужкова, позволившего себе «на пол-разговорца» о выборности регионального начальства, одергивают да так, что он не смог явиться на само открытие памятника Мандельштама, успеху которого он сам и немало поспоспешествовал.

Хотя именно его, Юрия Михайловича Лужкова, графиком и мотивировался довольно странный выбор 28 ноября как даты открытия памятника Мандельштаму. Мандельштамовское общество, будучи специально испрошено, предлагало совсем другую и весьма уместную в мандельштамовском (но, правда, не в лужковском) контексте дату — 27 декабря, день 70-летия со дня гибели поэта.
Мало того, что дата 28 ноября была взята с чиновничьего потолка, но и объявили о ней всего-навсего за несколько дней (да еще и с невнятицей о часе события). В результате у многих из тех, особенно из других городов и стран, кто несомненно приехал бы, будь все спокойно и по-человечески, просто лишены были такой возможности, а тех, кто все же рискнул этой сделать — просто отняли такую возможность, а те, кто все же рискнул, из-за спешки и нервотрепки просто не сумели доехать.

Как, например, Александр Александрович Мандельштам, родной Осипа Эмильевича племянник, которого наш поэт, вместе с братом, забирал из роддома имена Грауэрмана и которого, из лучших побуждений, все пытался накормить крутыми яйцами. Из дистанции между Хайфой и Старосадским 78-летний тогда племянник добрался только до аэропорта Бен-Гуриона, где почувствовал себя плохо, сдал билет и вернулся. Не досчитались и других гостей — из Воронежа или из Питера…

3.

Лично у меня сложилось впечатление, что вся фаза непосредственного возведения памятника и, в меньшей степени, чехарда вокруг даты открытия — была попыткой среднего московского чиновничества взять реванш за свои «неудачи» на предыдущих этапах.

Поясню. Началось все с инициативы Мандельштамовского общества, в июне 2000 года обратившегося в Мосгордуму и мэрию с предложением установить памятник поэту к его 110-летию поэта. Уже в ноябре того же года Председатель Комитета по культуре Правительства Москвы И.Б.Бугаев обратился в Комиссию по монументальному искусству МГД с письмом, в котором не поддержал это предложение. В те юбилейные дни дело ограничилось лишь круглым столом на эту тему, проведенным Е.Бунимовичем. Но Мосгордума не послушалась Бугаева и постановлением № 97 от 27 июня 2001 года утвердила памятник поэту О.Э.Мандельштаму среди запланированных произведений монументально-декоративного искусства городского значения.

Итак, инициатива и политическая воля нашли друг друга. Тогда обозначился другой дефецит — деньги. Но когда в 2006 году благодаря Сергею Толстикову и фонду «Ответственность» нашлись и деньги, то выяснилось, что мало и этого: как уклониться от раскрытого зева московского чиновничества и прикормленных ими зодчих, готовых окропить своими выделениями хоть Мандельштама на осляти, хоть Колумба на яйце, хоть Ставского на помеле? Мандельштам, правда, ускользнул из рукавиц батоно Зураба и его круга, так и не сумевших извлечь из его фотографии ничего кроме гибрида Петрушки с Есениным…

Зрелище этой слюнявой пасти и пульсирующего чрева ужасало. И в качестве противосредства было разработано целое ноу-хау о том, как их избежать. Была создана инициативная группа по увековечению памяти О.Э.Мандельштама в Москве под предводительством Олега Чухонцева, она собиралась несколько раз, особенно поначалу, и обсуждала текущие проблемы, и результате — выделенные деньги были потрачены с расстановкой и толком — на рекламный буклет, на подготовку закрытого и вместе с тем прозрачного конкурса, на выставку полученных в его результате проектов, на их честную и компетентную экспертизу. Этот-то конкурс и выиграли скульпторы Дмитрий Шаховской и Елена Мунц и архитектор Юрий Бродский.

И, когда весной 2007 года Лужков принял выигравший проект в дар городу и распорядился установить памятник уже летом и открыть ко Дню города, то все только улыбнулись ретивости градоначальника, но все же не сомневались в том, что памятника ждать недолго — пусть не летом-осенью, ибо никак не успеть (хотя с Шаховского и Мунц и взяли на всякий случай честное шаховское слово все приготовить к осени — и они свое слово сдержали), пусть не зимой, когда памятники ставить не гоже, но уж весной 2008 года — точно, благо и поводы неплохие были бы. Но его не открыли ни весной 2008 года, ни летом, ни бабьим летом, ни осенью, — не открыли потому, что московское чиновничество оттягивалось и правило свой малый реванш: сначала отдел культуры девять месяцев письменно заверял честное, но устное лужковское слово, потом Моспроект-3 — и тоже девять месяцев — согласовывал архитектурный проект этого грандиозного сооружения, а потом эстафету мурыженья проекта переняла Мосэкспертиза. Между тем управа (Басманная, как водится) запорошила стройплощадку незримыми виртуальностями — то вагончиками строителей, то тоскою местных жителей по родимым мусорным бачкам, то дивным предложением поставить Мандельштама на тумбу неподалеку, оставшуюся от Ленина. Но самый главный наезд со стороны этой низовой муниципальной администрации пришелся на август 2008 года — это история с трубой к дому, проект которого тогда даже не был утвержден, тогда как проект памятника — утвержден. И это был весьма серьезный наезд, ибо не окажись все, как всегда, блефом — то не стоять бы здесь памятнику, ибо памятник и труба под ним не совместимы: или одно — и другое.

Именно тогда, видя, как тускло развиваются в подковерной темноте чиновничьи битвы (а находились чиновники и с «нашей стороны», симпатизировавшие памятнику и прямо-таки за него бившиеся), Мандельштамовское общество, Московская и воронежская инициативные группы, «Новая газета» и портал «Полит.ру» создали специальный сайт «Общественное око», в котром постарались дать макисмум информации о происходящем вокруг памятников Мандельштаму. «Новая» тогда же провела специальную пресс-конференцию. Это ли «око» или какое другое — сработали, и бюрократические химеры, в том числе и труба, начали терять очертания.

Расстаял, в частности, и такой забавный чиновничий артефакт как июльский звонок в Воронеж Главного федерального инспектора в Воронежской области П.Н. Кораблева, запросившего справку о памятнике и потребовавшего не открывать ничего Мандельштаму в Воронеже поперек или раньше, чем его откроют в Москве (оба планировались открытием в том числе и на день города!). Несмотря на бредовость этого требования в Воронеже на какое-то время сделали стойку и процесс подготовки к открытию памятника в Воронеже застопорился. Сомневаюсь, что эту акцию санкционировал тогда сам Лужков, но тем не менее акция была и ее пришлось дезавуировать.

«И не смотреть бы на изгибы людских страстей, людских забот!»

4.

Невероятно, но в 2008 году это был уже четвертый памятник Мандельштаму в России, и все четыре — удивительно разные и все четыре — как на подбор замечательные! (Позднее к ним добавился еще и голландско-российский памятник Осипу и Надежде во дворике Питерского университета).
Самый первый памятник — работы Валерия Ненажививина — был открыт в 1998 году во Владивостоке, а готов он был еще за десятилетие до этого: приморское чиночничество отшучивалось тогда (мол не одного этого Иосифа Мендельштама здесь косточки лежат) и ни за что не хотело принять его даже в дар. Это памятник задыхающемуся поэту, глотающему последний воздух по дороге на свою Голгофу.

Второй памятник — работы Вячеслова Бухаева — был открыт 30 июня 2007 года в Санкт-Петербурге: это памятник тени Мандельштама, стелющейся по изгибам гранитного камня и приготовившейся юркнуть в ахматовский подъезд.

Третий — работы Лазаря Гадаева (светлая ему память!) и был открыт 2 сентября 2008 года в Воронеже: это памятник разночинцу в топоршяшемся пиджаке, остановившемуся на ходу, чтобы вслушаться во «всечеловеческую» музыку сфер, в те стихи, что он умел услышать в ней из воронежских черноземных углов.

Памятник Дмитрия Шаховского и Елены Мунц (именно ей принадлежит собственно бюст) совершенно другой. Он наименее скульптурный, окружающее городское пространство — и в особенности фронтон соседнего здания и рельеф скверика-мыска включены в него как неотъемлемые элементы. Это удавшаяся попытка еще раз обжить московский городской уголок, превратив скверик в атриум. Хрупко-динамическая конструкция из базальтовых кубов с высеченными на гранях строчками из Мандельштама увенчана великолепной римско-московской головой поэта, с закинутым вверх по-птичьи подбородком и ушами-крыльями, между которыми угадывается (именно угадывается) чуть ли не венок кифареда — лавровый или терновый. Поэт Мандельштам здесь наиболее поэт, если можно так выразиться.

Почти такие же кубы сложены у подножья в символический фонтанчик, а на сам атриум ведет очень удобная и тактичная лестница, ритм ступеней которой как бы успокаивает и настраивает на возвышенный лад.

5

Памятник удивительно точно вписан в свой обновленный контекст, и собравшаяся публика (а собралось у памятника в этот день человек, наверное, двести-триста — но вдвое меньше, чем в Воронеже!) очень хорошо его приняла. Разошлось начальство, разошлась пресса, а люди еще долго-долго не расходились, несмотря на погодную утлость, — читали стихи, пели песни на стихи Мандельштама, рассказывали друг друг истории, пили, сообразно погоде, водку, подносили цветы, улыбались. Прошел, наверное, еще час прежде чем удалось увести (и то не всех!) от памятника в Дом Художника на Старосадском, где собравшихся ждали стихи Мандельштама (их поочередно читали по одному московские поэты), выставка о его жизни в Москве, песни на его стихи и небольшой фуршет.

«Встретимся у Мандельштама», — так назвал свою статью об открытии этого памятника Евгений Бунимович, один из главных его подвижников. Мандельштамовское общество откликнулось и основало тогда традицию: собираться 27 декабря во второй половине дня у памятника, сочетая и комбинируя стихи, цветы и рюмку водки! Четыре года кряду душой этой традиции был замечательный человек — Николай Поболь. Здесь в прошлом году была сделана его последняя фотография, а через месяц он умер…

И в заключение — мандельштамовские стихи, написанные здесь же, в Старосадском:

Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни — шерри-бренди, —
Ангел мой.

Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из черных дыр зияла
Срамота.

Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну, а мне — соленой пеной
По губам.

По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет
Нищета.

Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли —
Все равно;
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино.

Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни — шерри-бренди, —
Ангел мой.

2 марта 1931

И побед социализма не воспеть ему никак

28 сентября 1936 года Стефан Стойчев — в то время еще секретарь партгруппы Воронежского отделения Союза советских писателей и основной докладчик на собрании 11 сентября — сообщал о Мандельштаме Владимиру Петровичу Ставскому, лично контролировавшему ситуацию в Воронеже и пославшему телеграфный запрос «о разоблачении классового врага»:

С Мандельштамом дело обстояло и обстоит так: осенью 1934 г. он явился к тогдашнему председателю Союза писателей т. Шверу с просьбой предоставить ему возможность принимать участие в работе воронежского Союза писателей. Швер дал свое согласие и даже взял Мандельштама на должность литературного консультанта правления ССП. Однако скоро обнаружилось, что Мандельштам совершенно неспособен к работе с начинающими авторами.

В феврале 1935 года на широком собрании воронежского ССП был поставлен доклад об акмеизме, с целью выявления отношения Мандельштама к своему прошлому. В своем выступлении Мандельштам показал, что он ничему не научился, что он кем был, тем и остался.

Осенью 1934 г. и позднее воронежскому правлению ССП через Зав. культпропом т. Генкина было указание от работника культпропа ЦК ВКП(б) т. Юдина об оказании Мандельштаму всяческой помощи. Правление ССП в разное время выдало Мандельштаму (еще при Швере) около тысячи рублей. Но в жизни союза Мандельштам, после вечера об акмеизме, никакого участия не принимал и не принимает.

В течение этого года Мандельштам несколько раз обращался в правление с просьбой о ходатайстве перед Москвой об оказании ему медицинской помощи; просился на Минский пленум; вообще всячески старался добиться, чтобы правление в каких бы то ни было формах стало на путь реабилитации его перед советской общественностью. Правление ограничилось посылкой сведений о состоянии здоровья Мандельштама в Литфонд СССР, куда Мандельштам писал заявление о предоставлении ему места на курорте. Что же касается других неоднократных притязаний Мандельштама, то правление неизменно и решительно отклоняло их. В свое время о Мандельштаме мы сообщали правлению ССП СССР.

Много раз в правление приходила жена Мандельштама и угрожала, что если-де воронежский Союз не окажет им, Мандельштамам, материальной и моральной помощи, то они покончат самоубийством. Так обстоит дело с Мандельштамом, который отбывает ссылку в Воронеже. Ни членом, ни кандидатом организации он не является и в деятельности ССП никакого участия не принимает. <…>

Секретарь партгруппы Воронежского Союза Советских Писателей Ст. Стойчев»

30, 31 марта и 4 апреля 1937 года состоялось общее собрание писателей Воронежской области, посвященное обсуждению статьи Р. Шпунт «Еще одна писательская канцелярия» (Комсомольская правда, 1937, 16 марта) о воронежских писателях в «Комсомольской правде». 7 апреля О.К. Кретова, зам. председателя ССП Воронежской области, направляет в правление ССП резолюцию этого общего собрания. Одним из пунктов этой резолюции значится следующий, чуть ли слово не в слово повторяющий решение собрания от 11 сентября 1936 года:

Собрание констатирует, что на протяжении ряда лет правление неоднократно давало отпор классово-враждебным элементам, пытавшимся сбли¬зиться с союзом писателей, найти для себя трибуну (Стефен, Айч в 1934 г., О. Мандельштам в 1935–36 гг.).
‹…›
Председатель собрания М. Подобедов.

23 апреля вновь выстрелила Кретова. В статье, озаглавленной «За литературу, созвучную эпохе!» и написанную к 5-летию постановления ЦК ВКП(б) о перестройке литературно-художественных организаций, она писала:

В течение последних лет с областной писательской организацией неоднократно пытались сблизиться, оказать свое влияние троцкисты и другие классово-враждебные люди: Стефен, Айч, О. Мандельштам. Но они были разоблачены писательской организацией.
(Коммуна. Воронеж. 1937. 23 апр. С. 3)

Думается, что подлинной загрунтовкой для кретовской статьи послужила не столько корреспонденция Шпунт, сколько сталинский доклад от 3 марта на Пленуме ЦК ВКП(б), посвященный борьбе с двурушничеством. Сама Ольга Капитоновна позднее рассказывала Н.Е. Штемпель, что писала статью, так сказать, «не по своей воле», а вынужденно (у Кретовой арестовали мужа, и Ставский обещал на это закрыть глаза, взамен же потребовал разоблачительную речь и статью).

До конца воронежской ссылки оставалось три недели, и Мандельштам, конечно же, был просто обязан среагировать на этот опаснейший выпад. Но сделал он это, правда, не сразу, а только 30 апреля 1937 года, когда он, по-видимому, об этой милой публикации и узнал. Сохранился и полный текст заявления Мандельштама на имя Ставского:

В Секретариат Союза Советских Писателей

Уважаемый тов. Ставский!

Прошу Союз Советских Писателей расследовать и проверить позорящие меня высказывания воронежского областного отделения Союза. Вопреки утверждениям Обл‹астного› Отд‹еления› Союза, моя воронежская деятельность никогда не была разоблачена Обл‹астным› Отд‹елением›, но лишь голословно опорочена задним числом. При первом же контакте с Союзом я со всей беспощадностью охарактеризовал свое политическое преступление, а не «ошибку», приведшее меня к адмвысылке. За весь короткий период моего контакта с Союзом (с октября 34 г. — по август 35 г.) и до последних дней я настойчиво добивался в Союзе и через Союз советского партийного руководства своей работой, но получал его лишь урывками, при постоянной уклончивости руководителей обл‹астного› отделения. Последние 1½ года Союз вообще отказывается рассматривать мою работу и входить со мной в переговоры. Если как художник (поэт) я могу оказать «влияние» на окружающих — то в этом нет моей вины, а между тем это единственное, что мне ставится обл‹астным› отд‹елением› в вину и кладется в основу убийственных политических обвинений, выводимых из моей воронежской деятельности поэта и литработника.Располагая моим заявлением к минскому пленуму, содержащим ряд серьезных политических высказываний, — Союз, который это заявление принял и переслал в Москву, до сих пор не объявил его двурушническим, что является признаком непоследовательности. Принципиальное устранение меня от общения с Союзом никогда не имело места. Летом 35 года мне было заявлено: «Мы вас не считаем врагом, ни в чем не упрекаем, но не знаем, как относится к вам писательский центр, а потому воздерживаемся от дальнейшего сотрудничества». После этого Союз рекомендовал меня (протоколом правления) на работу в городской театр.

Считаю нужным прибавить, что моя работа по другим линиям (театр, радиокомитет) не вызвала никаких общественных осуждений и была неоднократно и серьезно использована после соотв‹етствующей› политической проверки. Пресеклась она моей болезнью.

Называя три фамилии (Стефен, Айч, Мандельштам), автор статьи от имени Союза предоставляет читателю и заинтересованным организациям самим разбираться: кто из трех троцкист. Три человека не дифференцированы, но названы: «троцкисты и другие классово-враждебные элементы».

Я считаю такой метод разоблачения недопустимым.

В результате меня позорят не за мою прошлую вину, а за то положительное, что я пытался сделать после, чтобы искупить ее и возродить себя к новой работе.

Фактически мне инкриминируется то, что я хотел себя поставить под контроль советской писательской организации.

О. Мандельштам

К Ставскому это письмо не попало, оттого и сохранилось в архиве. Но, как знать, может, предыдущее или телефонный разговор и возымели некоторую силу. Во всяком случае, Осипу и Надежде Мандельштамам было разрешено покинуть место ссылки. 13 мая 1937 года они уехали из Воронежа в Москву. Впереди оставалось всего лишь полтора года жизни, лишь один неполный год свободы, скитаний и мытарств.

И вовсе не недоразумением были те проклятия и угрозы, что неслись ему вдогонку из Воронежа. В первом же выпуске сборника «Литературный Воронеж» (подписан к печати 4 ноября 1937 года) его имя и образ были задеты сразу в двух произведениях. Первое — это гневная отповедь Григория Рыжманова, созданная им еще в декабре 1936 года:

ЛИЦОМ К ЛИЦУ

Пышной поступью поэта,
Недоступный, словно жрец,
Он проходит без привета
И… без отклика сердец.

Подняв голову надменно,
Свысока глядит на люд, —
Не его проходит смена,
Не его стихи поют,

Буржуазен, он не признан,
Нелюдимый, он — чужак,
И побед социализма
Не воспеть ему никак.

И глядит он вдохновенно:
Неземной — пророк на вид.
Но какую в сердце тленном
К нам он ненависть таит!

И когда увижу мэтра
Замолчавших вражьих лир,
Напрягаюсь, как от ветра.
Четче, глубже вижу мир.

Презирай, гляди надменно, —
Не согнусь под взглядом я
Не тебе иду на смену
И не ты мой судия!

В том же сборнике — в обзоре «Воронежские писатели за 20 лет» — Н. Романовский и М. Булавин сочли необходимым рассеять сомнения О.М. в том, троцкист ли он:

«Пользовавшиеся поддержкой врагов народа, прибывшие в 1934 году в Воронеж троцкисты Стефен, Айч, Мандельштам, Калецкий пытались создать сильное оцепление писательского коллектива, внося дух маразма и аполитичности. Попытка эта была разбита. Эта группа была разоблачена и отсечена, несмотря на явно либеральное отношение к ней бывших работников Обкома (Генкин и др.), которые предлагали воспитывать эту банду».

Итак, практически всё воронежское областное руководство — и партийное, и советское, и профсоюзное, и литературное, — все те, к кому О.М. в свое время обращался за помощью, погибли в сталинских репрессиях, и большинство — даже раньше О.М.

Едва ли не единственный, кто уцелел, — это начальник НКВД Воронежской области Семен Дукельский. Вообще-то он не должен был уцелеть, но он перехитрил судьбу. Избранный в июне 1937 года членом обкома ВКП(б), он пришел 13 июня на свой первый пленум в составе нового обкома, а назавтра был освобожден от должности начальника УНКВД Воронежской области. Казалось бы — всё ясно, продолжение напрашивалось само собой, но он сумел уйти от судьбы, замуровавшись в… переломный гипс. В июле 1937 года Дукельский вдруг попал в автокатастрофу, а когда оправился от переломов и выписался, то прямая опасность уже миновала. Жизнь, и карьера продолжились: короткое время, в 1937–1938 году, он даже проработал сотрудником для особых поручений при наркоме Н.И. Ежове! Странно, но его не вычистил и Берия! В 1938–1939 годы партия поставила Дукельского на идеологический фронт, и в эти годы бывший пианист-тапер возглавлял Комитет по кинематографии при СНК СССР. Затем им укрепили Наркомат Морского флота СССР (в грозные 1939–1942 годы он проработал там наркомом!), а в 1943–1948 — Наркомат юстиции РСФСР, где он и прослужил до пенсии скромным заместителем республиканского наркома.

Тем же, кто не уцелел — Варейкису, Рябинину, Генкину, Магазинеру, Шверу, Стойчеву, Елозо и многим другим — инкриминировалось в обвинительных формулировках одно и то же — пресловутый «правый троцкизм» (правое левачество?) с оттенками, то есть ровно то же самое, в чем бдительные и требовательные товарищи по воронежскому писательскому цеху обвиняли и Мандельштама.

Не покинь поэт Воронеж в мае 1937 года, а застрянь в нем еще на несколько месяцев или даже недель, областная волна борьбы с «правым троцкизмом» смыла бы в Лету и его, «числившегося за Москвой». О том, насколько это не пустой звук, свидетельствует «томская» судьба Н.И. Клюева, сосланного в Колпашево в Западной Сибири. В октябре 1934 г. его перевели в Томск, где в июне 1937 г. его вторично арестовали и расстреляли.

В любом случае — обвинения, с которыми Мандельштам столкнулся в Воронеже в начале 1937 года — были не сотрясением воздуха: они были смертельно опасны.

Что ж, еще один раз — но, кажется, уже в последний — Мандельштаму повезло: словно царь Аршак, он получил от ассирийца «еще один добавочный день» — и еще раз улизнул от гибели, будучи на волосок от нее.

(продолжение)

Print Friendly, PDF & Email