![]()
В своих претензиях к отечественному здравоохранению он прав, безусловно, но сама эта его интонация занудной жалобы… Я уже понимал, каким будет наш с ним дальнейший разговор, и не ошибся.
СЛУЧАЙНЫЙ РАЗГОВОР
рассказ
Здесь в рекреации есть маленькая кушетка в уголке напротив окна. Если она свободна, я всегда занимаю ее. Ну да, чтобы быть подальше от кашляющих, чихающих, сморкающихся, что сидят перед кабинетом, ибо они небезопасны для общества. Я же прихожу сюда, чтобы закрыть больничный, а не открыть его вновь. Конечно, получается, я сижу далеко от двери моего участкового терапевта, но дверь в поле зрения, так что всё нормально, то есть я контролирую ситуацию.
— Извините, вы к Устинкиной? — к моей кушетке подошел пожилой, скорее даже старый. Такая не то чтобы респектабельная, но, можно сказать, приятная глазу старость.
Я киваю.
— Я вообще-то у Кузьмичевой, — продолжил он, — но она вдруг уволилась, и меня направили сюда. У вас талончик на сколько? — он садится рядом со мной.
— На двенадцать, — отвечаю я.
— А у меня на час двадцать. Но вдруг у нее живая очередь. Вот и пришел заранее.
— Нет, что вы, здесь строго по талонам.
— А у Кузьмичевой всегда почему-то была живая. Безусловно, лучше, когда по талонам. Кстати, Устинкина, она как, компетентная?
Он, очевидно, избрал меня в собеседники ввиду явственной нашей с ним этнической общности. Скорей всего, его зовут Борис Львович. Это имя-отчество ему подходит. Хотя вполне может быть, что он Лев Борисович.
— Неплохая, — это я об Устинкиной. — Но перегружена всегдашней своей текучкой. Поэтому… сами понимаете.
Он вздохнул тяжело, можно сказать, драматично. Это мое деликатное «неплохая» понял как подтверждение худших своих опасений, а хроническая перегруженность Устинкиной сочувствия у него не вызвала. Можно подумать, что он сюда не от Кузьмичевой пришел (раз я имел счастье быть пациентом этой сухой, торопливой, без малейших признаков эмпатии тетки), а от доктора Гааза по меньшей мере. В своих претензиях к отечественному здравоохранению он прав, безусловно, но сама эта его интонация занудной жалобы… Я уже понимал, каким будет наш с ним дальнейший разговор, и не ошибся.
— В недавней справке, — он указал на свою папку для бумаг, — в смысле в выписном эпикризе. — Рассмеялся: — Нет, это не справка. Это характеристика для представления в морг. И как-то это обязывает… к осмыслению прожитой жизни, что ли.
Мне стало неловко от такого поворота разговора, да и поворот был настолько внезапным. Я сделал сочувственное лицо.
— М-да, жизнь… более-менее жизнь, — продолжает он. — А так, я счастлив. Не хочу утомлять вас подробностями, поверьте на слово — счастлив. — Замялся, но всё же сказал: — Любовь. Опять-таки без подробностей, хорошо? Это как свет, ровный такой, теплый. Много, конечно, было глупостей за жизнь. Много мелочного, пустого и слишком уж много жалости к самому себе. И, конечно же, всегдашний мой переизбыток нервов и страхов по пустякам. А так что… много опыта, множество всяческих событий, — усмехнулся, — если выспренним слогом, перипетий. Словом, много, даже слишком много получилось биографии. И как-то слишком мало оказалось судьбы.
Его лицо: понимание? мудрость? покой? усталость? Да, наверное. Но прежде всего бытие. Столько бытия. Мне даже вспомнился рембрандтовский «старик в красном». Тут же одернул себя: «Не увлекайся».
— Не было судьбы. В конечном-то счете так, — продолжает он. — Не случилось. Но и это не так уж и важно… как оказалось.
— Но почему же? Вы ведь сами сказали, что любовь, счастье, — я начал было и осекся.
— А в жизни, вообще в реальности что-то такое главное, самое-самое, как еще назвать?.. оно все-таки есть. Есть. Смысл ли это, что-то поглубже смысла? И не перечеркивается собственным исчезновением без следа. — Развел руками, не широко, только лишь обозначив жест: — Но мне не далось. Не по мерке мне, видимо. Я для вещей попроще. И, если честно, мало что в этом понял. — Кивнул, теперь уже не мне, куда-то в пространство, пространству: — Ничего, лишь бы было. — Дотронулся до моего предплечья: — То, о чем я попробовал сказать вам сейчас… оно важнее и значимее своей собственной воплощенности в мысли ли, в образе, в чем угодно. — Улыбнулся: — Это я не к тому, что прошу прощения за свое косноязычие.
Что между нами сейчас? Мы не познакомились, не представились друг другу. И это правильно. Это наше с ним и должно быть анонимным — человек обращается к онтологической сути человека, а все остальное не имеет значения.
— Вы не то чтобы молоды, — говорит он, — вы примерно так, «на экваторе». Значит, у вас много чего еще впереди. Да! Впереди, и не спорьте, — я и не думал спорить. — А исходя из смысла и тона нашей беседы, я должен бы дать вам сейчас некое напутствие, объяснить жизнь, указать, как вам жить, вооружить вас набором максим, лучше, если в афористичной форме, — это такая самопародия у него. — Неплохая была б концовка. Во всяком случае, эффектная.
Замолчал, глянул в окно — пара деревьев, еще не пришедших в себя после долгой зимы, сколько-то солнца, городской пейзаж. И совсем с другой интонацией:
— Как же жаль всё это терять. — Пожевав губами: — Если б сознание можно было б продлить за край, хоть на чуть-чуть, правда? В этом «чуть-чуть» не будет особого смысла, но так вот, из принципа. Хотя… я же сам сейчас пытался о вещах, что глубже, важнее наших обычных претензий на вечность, — пожал плечами. И после недолгой паузы: — Моя смерть, придет время… судя по моему диагнозу, смерть будет, — он ищет слово, — утомительной. А мне всегда не хватало ни мужества, ни терпения.
Подошла моя очередь. Я пожал ему руку. Столько чувства в этом нашем рукопожатии. Не сразу сообразил, что, выйдя из кабинета, снова увижу, застану его. Ему ж здесь сидеть еще долго.
Устинкина отпустила меня быстро, закрыла мой больничный, и всё. Когда вышел, увидел его, он пересел поближе к двери кабинета. Наша с ним минута не повторилась. Я кивнул ему, человеку, доросшему до какой-то свободы от участи и судьбы, и пошел в регистратуру ставить печать.

Аудитория для этого (весьма неплохого) рассказа… подходящая. Даже не знаю — случайно ли так получилось…