Алла Осипова: Память

 252 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Через дорогу было еврейское кладбище. Прямоугольная арка из старого, побитого пулями кирпича на входе, выломанная звезда Давида и одинокая осина с перебитой веткой. Дул сильный ветер и подгребал ржавые листья к памятникам. При каждом порыве ветра ветка жалобно скрипела. Стаи чёрных ворон с криками взмывали в серое небо…

Память

Алла Осипова

Об Алле

Алла Осипова (Левина) родилась 15 марта 1944 года в Москве в семье Сёмена Львовича Левина и Майи Абрамовны Гершель. Еврейские фамилии сохраняют аромат истории — движения еврейского народа по планете. Левины, так же как и все фамилии с корнем Лев (Леви) — потомки левитов, храмовых служителей из колена Леви, история которых насчитывает три тысячелетия. Фамилия Гершель, отца и сына, знаменитых английских астрономов XVIII-XIX веков, почётных членов Санкт-Петербургской Академии наук, пусть и каплей очень далёких родственников, могла дойти до России после изгнания евреев из Англии и их последующих скитаний по Германии и Польше.

Сёмен Львович родом из Минска, в Москве он учился на архитектурном факультете ВХУТЕМАСа. Но жизнь заставила его заниматься прозаической работой инженера-строителя. В семье существуют записи Семёна Львовича, в которых он проследил почти весь путь своей семьи после изгнания евреев из Испании в 1492 году. В силу житейских обстоятельств 30-х годов советской России Майя Абрамовна не смогла осуществить свою мечту — стать актрисой, но она всю жизнь жила театром, работала в Московском Художественном театре бухгалтером.

Детство Аллы прошло в маленькой комнате в коммунальной квартире, где жили она с родителями и мать Семёна Львовича. В трёх соседних комнатах жило еще 6 человек. Но послевоенное поколение отличалось огромным жизнелюбием и оптимизмом. Алле повезло с 3 класса попасть в замечательную 273 школу, где ещё до войны был создан Клуб юных мастеров. Выпускниками школы были Татьяна Лиознова (кинорежиссер «Семнадцати мгновений весны»), ректор МГУ академик РАН Р.В Хохлов, академик В.А. Ильин, профессор Г.Н. Медведев и многие другие известные люди. В первом классе этой школы учился Владимир Высоцкий. Коллектив учителей школы отличался в эпоху хрущёвской оттепели определённым свободомыслием. На уроках литературы ученики писали рецензии на сочинения друг друга. Часто писали работы на свободную тему, сами выбирали произведения русской классики для сочинений.

Особую роль в нашей жизни сыграл молодой преподаватель истории Михаил Маркович Плоткин, сын репрессированного заместителя наркома М.М. Литвинова, тогдашнего главы МИДа. Мы провожали Михаила Марковича после уроков пешком до дома у Красных ворот, не в силах расстаться, разговоры с ним, его виденье истории осталось с нами на всю жизнь. Алла уже в школе отличалась хорошим стилем изложения, училась она хорошо, в её жизнь рано вошел серьезный спорт.

В школе училась подруга Аллы Софья Белоцерковская, чемпионка СССР по настольному теннису. Алла увлеклась этим видом спорта, входила в сборную и была одно время «второй ракеткой» г. Москвы. Поездки на соревнования, более взрослая жизнь спортсменов на сборах приучили Аллу к кочевой жизни. Много лет она во время отпусков путешествовала по Советскому Союзу.

У Аллы был легкий, веселый нрав, её серебристый смех запомнился всем, кто её знал. В школе мы иногда смеялись даже на уроках, и нас выгоняли из класса, так как мы не могли остановиться. Школа дала нам очень хорошую подготовку по физике и математике, наши учителя английского языка работали потом в языковой специальной школе, наше поколение удивительно совпало со временем, главным для нас была жажда знаний. Наши групповые беседы обо всём затягивались до глубокой ночи. В те годы мы спокойно ходили по ночной Москве, хорошо знали весь центр города.

У Аллы был ещё и особый мир художественного театра, куда она, спасибо маме, приходила как домой. Так, что её жизнь была яркой и счастливой, благодаря школе, театру, спорту и дружбе, которую мы пронесли через всю жизнь, а также светлой атмосфере оттепели, наложившей чувство свободы, независимости и раскованности на всех нас.

Помню день 12 апреля 1961 года, полёт Гагарина и неподдельное ликование всех людей. Митинг в школе, стихи А.А. Вознесенского: «Человек в космосе — это смерть косности!» Первый и последний раз в нашей жизни народ сам вышел на улицы для ликования.

Мы учились 11 лет, кончали уже хрущевскую трудовую школу, нам ввели русский язык в аттестат за полгода до окончания школы. Поэтому в нашем выпуске было 6 серебряных медалей и ни одной золотой. Одна из этих медалей была у Аллы, что давало дополнительный балл при поступлении в Институт. Четверо из медалистов стали студентами МГУ. В 1962 году одновременно оканчивали выпускники десяти— и одиннадцатилетних школ, поэтому конкурс при поступлении был невероятный. Алла поступила на вечернее отделение Механико-Математического факультета МГУ. Годы учебы и работы сопровождались поездками по стране и участием в агитбригаде.

Алла читала стихи. Её номер «Ленин и Печник» А.Т. Твардовского был своего рода шедевром, все друзья умирали со смеху. Каждая поездка сопровождалась рассказами в стиле быль-небылица. О Фанских горах друзья Аллы знали от неё подробнее, чем из песен Ю. Визбора.

Мы все взрослели, вышли замуж, родили детей, переживали болезни родителей. Узы юношеской дружбы, её тепло не ослабевали никогда. В последние годы жизни Аллы, когда коварная болезнь приковала её к дому, она стала для многих друзей главным собеседником, другом души, равного которому не имели и не имеют многие из нас. Это был непрерывный разговор, казалось, что он не прекращался никогда…

Очень трудно писать о любимой подруге, ушедшей после полувека дружбы, но согревают душу две книги Аллы. Иначе как божьим промыслом нельзя назвать озарившее Аллу поэтическое вдохновение за 4 года до кончины. И мы все, любившие её, благодарны за возможность поговорить с ней, читая стихи и книгу прозы.

Мария Меламед

***

Мы с Аллой учились вместе в МГУ.

Она запоминалась с первого знакомства — кудрявая пушистая светящаяся на солнце копна волос, мягкий добрый тихий голос, смех от всей души, рассыпчатый и заразительный. Алла не ходила, а бегала и всегда что-нибудь рассказывала. Рассказы были такими чистосердечными и искренними, что всегда казались правдой, но наверное половина из них была чистая фантазия. Видимо тогда уже в ней зарождался писатель.

Все её очень любили.

Где-то на 3-ем курсе её потянуло к гитаре, и она заиграла и запела, ни одно студенческое застолье и ни один поход не обходились без неё. Но пока песни были чужие, свои стихи пришли позже.

Учёбу на вечернем сейчас просто трудно себе представить — ведь после целого рабочего дня начиналась новая необыкновенная студенческая жизнь. В этой жизни нужно было не только учиться, ходить на лекции и занятия, сдавать экзамены, но нужно было успеть и погулять. Алла успевала всё. Сейчас кажется, что учёба и экзамены были отдельно, а жизнь отдельно. Вспоминаются и весёлые и курьёзные истории: и в студенческой столовой — хлеб с горчицей и квашеной капустой и шиповниковым напитком; и на лекциях, когда очень хотелось спать, и Алла нас щипала, чтобы проснулись; и в электричке, когда пропустили нужную остановку и обратно под Аллочкины рассказы шли целый час пешком; и в студенческом лагере после набега на поле с подсолнухами и бессонной ночью, опять с рассказами и щёлканьем семечек. Была жизнь.

Учёба закончилась, а дружба сохранилась, хотя жизнь всех раскидала по миру.

Юлия Черкасская, Нонна Келдыш,Светлана Гусакова

***

Работа Аллы в Институте Точной Механики и Вычислительной Техники АН СССР началась в лаборатории, разрабатывающей элементную базу и конструкцию новых машин, где она подготавливала программы для пропуска их на электронных вычислительных машинах. Будучи лаборантом, она носила колоды перфокарт в соседний Вычислительный Центр АН СССР, забирала длинные простыни-распечатки, по которым математики искали ошибки в программах. Постепенно она сама училась программировать.

Через некоторое время Алла перешла в отдел по обслуживанию ЭВМ. В группе сопровождения математического обеспечения она следила за установкой и своевременной сменой версий операционной системы и служебных программ, помогала студентам и неопытным математикам-программистам искать ошибки. Впоследствии её привлекли к написанию тестов для новых компьютеров, так как ИТМиВТ был ведущим институтом по разработке отечественной вычислительной техники.

Алла легко сходилась с людьми, многие были её друзьями, тем более, что большинство сотрудников ИТМиВТ и ВЦ АН СССР были теми самыми «физиками и лириками» шестидесятых, интеллектуальной элитой страны. Их разносторонняя образованность, увлечённость не только профессией, но и литературой и искусством притягивали к себе. И общение с такими людьми было очень плодотворно для нашего молодого поколения.

В 90-х годах — болезнь, инвалидность, пришлось уйти с работы. Появилось время…

16 февраля 2009 года Алла ушла из жизни.

Ольга Ермакова

Ведьма

Недобрый глаз, не гляди на нас

1985 год. За год до Чернобыля. Большое старинное село в Украинском Полесье. На въезде у старой трансформаторной будки высокий шест, на конце которого прибито колесо. По кругу колеса пучки соломы. Это гнездо аистов. Жарко. Вдоль нахоженной дороги высокие столетние липы, дубы и вязы. Пыльный кустарник. Пыльные сникшие лопухи. Чистенькие белые хаты с черепичными крышами вдоль дороги, палисадники с клумбами цветов перед крыльцом каждой хаты. Молодая женщина прутиком гонит стадо гусей через улицу. Стрижи и ласточки ныряют в пыль, разрезая воздух. Под забором, свернувшись, спит собака. Назойливо жужжат бронзовые мухи. К дереву у калитки привязана лошадь. Она дремлет, меланхолично отмахиваясь хвостом от оводов. Рядом стоит телега с брошенными на землю оглоблями. На кольях тына кверху дном опрокинуты стеклянные банки, глиняные горшки, развешаны выстиранные рушники и половички. В углу двора под навесом на компостной куче копошатся куры. Сияющее высокое плотно-голубое небо заливает пространство до горизонта. Жителей не видно. Сонное царство. Зной.

Языческий мир Полесья. Каждое движение человеческой жизни освящено обрядами, традициями. Разговариваю с хозяйкой, у которой мы снимаем комнату. Добродушная улыбчивая женщина средних лет. Много знает о полесских обычаях. Речь накатанная — видно, не в первый раз рассказывает. Слушать интересно. Местный диалект передать невозможно.

«Чужие к нам заглядывают редко. Далеко и неудобно добираться. Лес тяжёлый, много болот. Пропасть можно. Аптека приезжает редко. У бабки Марфы лечимся. Она травки в новолуние собирает, сушит. Заговоры знает всякие. Вам бы с ней поговорить. Хотя знахари свои секреты не выдают. У неё это по наследству — мать научила, с детства в лес до восхода солнца водила, лечебные травки, грибы показывала. Она и нас лечит, порчу снимает, скотину пользует. Заговаривает болячки. Вот Ивана Купала недавно был — под 7 июля. Так девки и хлопцы к этому дню готовятся. Девушки венки плетут, хворост собирают, кукол Купалу и Марену делают. Чучела ведьм из веток и тряпок сооружают. Всегда на выгоне собираются, на большой поляне за селом. В центр кострища дерево ставят с обрубленными ветками. На ветки вешают старые вещи, ленты, свечки. Раньше старые лапти вешали. В полночь костёр разжигают, большой для себя и маленький для детей. Чучела в костре сжигают. Молодёжь хороводы водит, песни поёт. Дыма побольше надо, чтобы хозяйство защитить от неприятностей: от непогоды, от змей, от насекомых. От гадостей всяких. Сначала посидеть у костра надо — чтобы здоровья на год хватило. А потом уже прыгают через костёр. С криками, шутками, просьбами. «Ноги не болейте, кости не болейте, голова не болей, дети не болейте, батька с жинкой не болейте, скотина не болей». Ну и чего хочешь — желай. Молодые за руки берутся и прыгают через костёр парами. Кто посмелей, в лес идут, цветок папоротника ищут. Говорят, расцветает он раз в году на несколько секунд. Как раз, в эту ночь. На удачу и счастье, на богатства выводит. Кто сорвёт его, тайны мира узнает. Но не помню, чтобы кто-то находил его. Говорят, и несчастий от него много.

Любая хозяйка должна посидеть у костра, а то её ведьмой заподозрят. А кто же хочет? У нас одна ведьма живёт на окраине села. Любкой зовут. Козней её боятся и, кто проходит мимо её двора, через тын камни забрасывает ей в огород. И я тоже. А вдруг? А леса у нас большие. Нечисти много. Вот у Насти, соседки, недавно корову кто-то отдоил. Кикимора или леший, больше некому. Может, кикимора где на нечистом месте поселилась. Не к добру это. Её не видно, а голос слышится. Противный такой, визгливый. Вредная бабёнка. Она может ночью посуду бить, спать не давать, скотину пугать, вред всякий учинить. Вон Ксаниному мужу ночью волосы все повыдергала. И у меня так было. Утром пришла в курятник, птица ощипана. А кто знает, леший или кикимора. Они — муж и жена, одна сатана. Она и шерсть у овец сострижет, кудель перепутает и обмусолит. Перед сном надо пряжу крестом осенить. У нас так говорят: «От кикиморы рубахи не дождёшься». А ещё луковицы из корзины выгребает и бросается ими. Злится, наверное. Оберег вешаем под кровлей — куриного бога, камень с дыркой. Дырку никто не делает — сама образуется. А ещё говорим: «Ах, ты, гой еси, кикимора домовая, выходи из горюнина дома поскорее». И солонки обвязываем веточками можжевельника. Чтоб она хлеб не солила. А леший что? Больше по лесу бродит. Детей им пугают: «Спи, засыпай, а то леший придет, оборотней приведет».

Леший — хозяин леса и зверей. Злой дух. Бабки говорят, что он даже рост свой может менять — ниже травы стелиться, выше леса подниматься. А иногда и стада зверей перегоняет. Вот мужик из соседней деревни сказывал, что видел его в звериной шкуре, с рогами и копытами. Может, наврал. Поди, проверь. А в свите у него тени, призраки, оборотни, лисунки — у них длинные груди — они их за спину закидывают. Я тут из хлева недавно летучую мышь выгоняла. Не любим мы их. Нечистое животное — не птица, не мышь, не лягушка — подружка чёрта, ведьма, вампир. Жила под дубами на опушке, а теперь ко мне повадилась. Так я её метлой выгоняла. Опасно, если в волосы вцепится. Колтун получится, и она за него бедолагу к колодцу тащит, утопить пытается. Бабки старые так говорят. Кто его знает? А страшно. Жизнь такая, всего боишься. Всё же свой дух имеет. А какой он — злой или добрый? Бог знает. А чучело её вешаем в амбаре, чтоб он полон был, закапываем под порогом дома, чтоб успех в денежных делах был. А ещё под землю на развилке дорог, чтоб в село нечисть всякая не приходила. Обычай такой.

Приметы соблюдаем обязательно. Вон недавно в тот дом на перекрестке молодые въехали. Так сначала петуха впустили. Как три раза прокукарекал — нечистую силу разогнал. Кошку впустили — она «чистое место» нашла. В новом доме должна быть жертва. Старый человек и есть жертва. В каждом доме живет свой домовой. Он хозяин дома. Живет, где хочет — за печкой, в чулане, под порогом. Любимая его игрушка — веник. Если Федорин день, хозяйке подметать нельзя. Надо смотреть, чтобы не выкинуть домового с мусором, а то обидится. Он вообще обидчивый и напакостить может. И в новую избу обязательно старый веник надо принести, чтобы на нем домового перенести. А как без него? Он дом охраняет, зло не пускает. Я ему иногда конфетку, печеньице за печку кладу — пусть полакомится.

К нам каждый год учёные приезжают. Из Москвы экспедиция лет пятнадцать уже. Изучают, как мы здесь живём. Говорят — уникальные мы. У меня два года назад хлопцы в этой комнате жили. Один, Никитой звали, с длинными волосами и серёжкой в ухе — чудно — все про новолуние расспрашивал. Мы-то здесь живём по своим правилам. А он потом мне рассказывал — я кое-что даже запомнила. Что день новолуния, два дня до него и два дня после — дни Гекаты, «ведьминские оргии». А она — внучка Солнца, богиня Ада, богиня ведьм и колдунов, отравительница и убийца. В эти ночи они собирают травы для наведения «порчи» и других несчастий. А ещё он рассказывал, что в новолуние люди хуже себя чувствуют, слабеет память, снижается давление (от себя добавлю — эмоциональная заторможенность. Особенно плохо действует на мужчин. Многие становятся нервными, агрессивными. Увеличивается количество инфарктов, инсультов, эпилептических припадков).

А ты зайди к Любке. Мы-то её сторонимся. Скрести ноги, руки, перекрестись, сплюнь три раза через левое плечо, постучи три раза по дереву, кукиш покажи и смело иди — защита надёжная. Может, она тебе тоже что-нибудь расскажет. Учёные-то к ней ходят».

Не удержалась я, выполнила наставления хозяйки, взяла пачку московского печенья и пошла. Домик ведьмы на отшибе села стоял. Маленький, облупленный, ветхий. Крыша залатана кусками рубероида и пучками соломы. В запущенном огороде кучи камней. Калитка была открыта, дверь в избу оказалась не заперта. В избе темно, подслеповатые окошки. Тусклая лампочка на проводе. Стол засижен мухами. От угла избы до печки протянуты две веревочки. На них висят пучки трав. На подоконниках множество заполненных чем-то баночек. Запах травы и пыли. Никого не видно.

— Здравствуйте, я из экспедиции.

— Входи, — из-за печки выдвинулась обыкновенная старая бабка. Грязно-серая юбка, серый платок на плечах, тоненькая длинная косичка. — У меня уже спрашивали.

— Знаю, я уточнить кое-что хочу. Баба Люба, а сколько Вам лет?

— Да разве упомнишь. Может 90, кто его знает. Не считала. Зажилась я. Да ты садись, в ногах правды нет.

Сажусь на табуретку, ноги крестом складываю. Разглядывает меня подслеповатыми глазами.

— А родственники у Вас есть?

— Может и есть, не помню. Всё позабыла. Родителей не помню. Брат был, да где он? Жених был, до войны ещё, утонул перед свадьбой. Ходила к нему на могилку, плакала много, убивалась. А он все звал: «Приходи, как Луна выйдет на небо, ждать буду». Вот я и ходила. На могилке еду оставляла. Звала его. А однажды увидела. Он русалкой обернулся. Хвостом зацепился за вербу, руками раскинулся и поёт. Сладко так. Зовёт. Заслушалась я. Ночь была ясная, Луна в небе висит огромная, как лампа. А хвост чешуёй горит, светится. И не страшно мне.

— Забери с собой. Жизни нет без тебя.

А он в ответ: «Не торопись, душа моя».

Залезла к нему на вербу, и мы раскачивались на ней и пели до петухов. А как три раза они прокукарекали, исчез мой любимый, растворился в воздухе. До зимы ходила к нему. А зимой той снега стояли высокие, не пройдешь. И холод лютовал. Пошла как-то, а на его могилке волк сидит, да такой большой, глазищами рыжими сверкает. Оборотень. Испугалась я, закричала, кинулась по обратным следам, не оглядывалась, думала не добегу. Ветер помог, в спину дул, подталкивал. Вспомнила, как бабка моя рассказывала — защекотать могут русалки, зацеловать, а потом утопить. С тех пор боялась очень. А поют как — заслушаешься. До смерти стоять будешь.

— А с соседями общаетесь?

— Нет. Зачем? Я к ним не хожу, а они вон камней накидали. Раньше я ругалась, камни на дорогу выбрасывала. А потом перестала — сил не стало. Сторонятся меня. Плохого им ничего не делаю. Живу своим миром. В лес хожу, грибы-ягодки собираю. Травку какую. Лечусь ею. Заговоров много знаю.

— А домовой у Вас живет?

— А куда ему деться-то? За печкой балуется. Вот его никто не видит, а я вижу. С ним только и разговариваю.

— А какой он?

— Какой-какой, — ворчит она, — обыкновенный. В детстве я много видела всякого. Кикимору часто вижу — вредная бабёнка. Чертей разных. Думала — все их видят. А потом поняла, что не все. Стала бояться говорить об этом. Вдруг засмеют. Люди-то иголки втыкают в притолоку — от чертей подальше. А мне ничего, не мешают. Привыкла. Тёмный тот мир. Ходить туда ни к чему. Затащат.

— А ледащего видели?

— Да, он здесь, ты мимо него шла. Вон стожок у калитки напротив. Он там и спал сегодня. Недоволен чем-то был. Всё вздыхал, зевал. Запух от сна. Ждёт конца лета, чтобы покрепче заснуть. Вреда от него никакого.

— А животные с духами общаются?

— Животные чувствуют их и боятся. К людям жмутся. Да ты не бойся. Ишь, как смотришь. Мир-то и тёмный и светлый. День и ночь. Ну, иди, устала я.

Возвращалась я к себе, к своему миру, в странном состоянии пустоты и озноба. Глубокое синее небо накрывало село гигантской звёздной шалью. Луна висела над селом, круглая, как гигантский желток. Над головой прошелестела птица. Так низко, что я вздрогнула и отпрыгнула в сторону. Нереальный призрачный мир. Зазеркалье. А может она и не ведьма никакая. А просто у неё открыт третий глаз. «Тиха украинская ночь!»…

Память 

Сегодня выбросили старое кресло. Своего рода эфтаназия. Ему было за пятьдесят. Пришла Н. с молотком и клещами, легко раздвинула подлокотники, ударила по ним пару раз молотком, и оно развалилось, вывалив из своего нутра кучу трухи. Только сердце почему-то сжалось. Моя жизнь на этом кресле отсиживалась и отлеживалась десятки лет. И не только моя. Низкое, так что колени подлетали на уровень головы, широкое и уютное. В нем всегда клонило в сон и грёзы. Обивка светло-песочного цвета из рогожистой ткани с тёмно-коричневыми полосами, образующими длинные прямоугольники. Его близнец, такой же раздолбанный, стоит сейчас у меня на балконе. В нём часто сидит бабушка, разглядывая плывущие облака и синие разводы реки внизу.

Когда-то этот югославский гарнитур: диван, два кресла и журнальный столик, украшал большую комнату в тёткиной крошечной двухкомнатной квартирке в Измайлове. Правда, в этой комнате жил ещё небольшой черный рояль, на крышке которого попеременно лежали цветы, если у тётки случался концерт, или мягкие большие куклы-игрушки, которые она любила и всюду расставляла. В этой же комнате жил модный по тем временам и красивый до сих пор югославский шкаф-юта, на стеклянной полке которого со вкусом были расставлены разнообразные фигурки — изделия мелкой пластики — тётка привозила их из своих многочисленных поездок. Я всегда рассматривала эти фигурки с особым интересом, ведь слово «заграница» было чем-то потусторонним, оно придавало вещицам какое-то таинственное значение.

Кресла смотрели друг на друга через журнальный столик, на котором всегда аккуратной стопкой лежали книги, журналы и вязание. Тётка любила вязать. Кофточки, длинные платья в обтяжку по фигуре и шапочки с перчатками. Тётка была миниатюрной симпатичной женщиной с умным интеллигентным лицом и чуть хрипловатым от постоянного курения голосом.

Я обожала тётку, и каждый приезд к ней в Измайлово был для меня радостью. Звонок в дверь. И на пороге в первом ряду всегда стоит Бьюти, черный королевский шнуровой пудель — девочка, красавица, с большими карими выразительными глазами. Она тоже радуется встрече и помахивает тяжёлым хвостом, увитым длинными свисающими жёсткими шнурами, повизгивая от возбуждения. Моя девочка, лапочка, не опрокинь меня. «Бьюти, отойди, дай мне подойти к племяшке!» — ласково оттаскивает тётка собаку. Да и собакой её назвать язык не поворачивается. Огромная, живая и умная кукла.

На стенке прихожей, за тёткиной спиной, висят грамоты и медали, завоёванные нашей любимицей на разных собачьих выставках. Главная медаль — за красоту. За Бьюти бегали стаи разнокалиберных женихов, на выставках — самых породистых, но приблизиться не решались. Стоило ей только надменно повернуть голову и белозубо оскалиться, они отскакивали, недовольно скуля, а она гордо шагала дальше. Не бежала, а именно шагала. Свойство уверенных в себе людей. И только однажды она опростоволосилась, не углядели, родила непородистых щенят и испортила себе карьеру. Тётка сама принимала роды, укладывала щенков в корзину под рояль и беззлобно поругивала Бьюти. Глупая дурочка, вертихвостка, что же ты наделала? И что мне делать с твоими детьми? Бьюти нервно дрожала и тихо скулила. Месяц тётка выкармливала щенков, а потом раздала. Больше Бьюти не рожала и на выставки её не приглашали. Так что грамоты долгие годы пылились и заветривались, желтея на стене у входа.

Итак, мы протискивались по очереди в кукольную кухоньку — тётка, я, Бьюти. Тётка ставила на маленький складной столик большие десертные тарелки, столовые приборы и в хрустальные рюмки наливала вина. Я усаживалась на табуретку, вжимаясь в стенку, а Бьюти укладывала голову мне на колени, вздыхала и аккуратно выстилала своими шнурами крошечный коридор, как кошмой. Наступал благостный миг. «Лехаим!» — говорила тётка, мы с удовольствием пригубливали столь любимую нами жидкость и приступали к обеду. Тётка изумительно готовила и любила угощать. До сих пор мне ничего не стоит вызвать во рту ощущение нежнейших котлет и жареной картошки. Казалось бы, что стоит поджарить такую ерунду, как картошку. В её руках это блюдо превращалось в деликатес. Мне нравилось всё, что делала тётка — сервировала ли стол, вязала или шила, курила, раскладывала пасьянс, шутила или что-то рассказывала. Всё у неё получалось со вкусом и красиво. Так детям всё нравится в чужом доме — там лучше и слаще. В своём же доме всё иначе, не так.

Дверцы полок и рабочего кухонного столика были обклеены яркими заграничными этикетками — тогда это было модно и очень украшало скучный кухонный интерьер. От этого кухонька казалась уютной и праздничной. Мы с мамой и папой жили в большой коммунальной квартире, на кухне у нас был такой же раскладной столик, мама тоже очень вкусно готовила, но это всё было не так, по другому. Застолья устраивались то у тётки, то у нас. У нас было много места, но соседи во хмелю, у тётки очень тесно, но уютно и без мерзких пьяных рож.

Тётка была очень хорошей пианисткой — это признавали все. Уже в 6 лет она давала концерты в Одессе, и её многие знали. В начале войны она училась в Московской консерватории, собиралась на каникулы к родителям. Слава Богу, не успела. Потому и выжила. Её семья жила в Одессе и погибла в гетто. Тётка часто гастролировала по Союзу, бывала за границей, много концертировала и аккомпанировала известным певцам и музыкантам. Она рассказывала о Клавдии Шульженко, Георге Отсе, с которыми (других не помню) ей пришлось выступать. За границу её перестали выпускать из-за отказа доносить на Отса. Об этом она рассказывала мне много позже и то — понизив голос. Но были уже другие времена.

Иногда мы с тёткиными и мамы-с-папиными друзьями ходили на её сольные концерты в Малый концертный зал Дома Союзов на Пушкинской или в Малый зал Консерватории. Она аккомпанировала виолончелисту Евгению Альтману, симпатичному молодому человеку невысокого роста, замечательному музыканту из квартета Бородина. Когда-то Женя учился на мехмате, но музыка пережала, и он поступил в консерваторию. Его родители, далеко не молодые люди, тряслись над ним, не давали шагу ступить. Он долго не женился, а вскоре после женитьбы умер — натёр себе виолончелью ногу — такова версия, которую я запомнила. Тётка относилась к нему с большой нежностью и теплотой. Он был очень язвительным и остроумным, и я его стеснялась. После концерта мы с цветами шли за кулисы, поздравляли исполнителей, пили шампанское и ехали к тётке в Измайлово. И уже там отмечали по полной программе за столом, украшенным всякими вкусностями. Тогда ещё у тётки жила домработница. Я её не помню совсем. Только в сумерках памяти что-то неопределенно колышущееся и протискивающееся к столу с подносом. Она готовила к таким дням гору пирожков и сладостей. Бьюти в такие дни повязывали на шею огромный розовый бант.

Народу набивалось много, не развернуться. Вкусно пахло французскими духами, ароматные струйки дыма дорогих сигарет устремлялись к потолку. Компания, за редким исключением, была постоянной, и присутствующих объединяли добрые чувства и взаимные симпатии. Гости с ходу начинали что-то рассказывать, делиться впечатлениями, обсуждать последние театральные постановки, фильмы, игру актеров и походы на выставки. Не помню, чтобы говорили о политике. С удовольствием обсуждали модные книги, какие-то крамольные фразы из каких-то постановок, понравившихся высказываний и городских слухов. Типичная буржуазная публика. Мне эти люди нравились, и я к ним относилась с большим пиететом.

Тамадой за столом, как правило, был дядя Модест, муж тётки, остроумец и неутомимый рассказчик всевозможных баек и анекдотов. Ему не уступал Игорь Владимирович Никифоров, актер, первый герой-любовник Московского областного драматического театра. Иногда тётка садилась за рояль. В таких случаях Бьюти начинала не музыкально подвывать из-под рояля. Было смешно и весело. Для концертов тётка сама шила себе платья. (Из одного такого концертного платья она сшила мне выпускное для школьного вечера — бледно-голубое из набивного в мелкий цветочек шифона с узкими бретельками. Юбка была на широком корсаже и мелко задрапирована).

Иногда танцевали. Вечер всегда заканчивался чтением стихов. Это была обязательная часть программы. Игорь Владимирович — прекрасный актёр и декламатор. Высокий, красивый породистый человек с глубоким баритональным басом, который буквально завораживал слушателей. Его чувство достоинства, благородство речи, манера держаться — всё говорило о человеке большой культуры. В молодости он играл на сцене Малого театра. Его арестовали сразу после спектакля. Арестован был и его брат, юрист. Родители И.В. имели какое-то отношение к царскому двору. Наивная бабушка, эмигрантка первой волны, жившая во Франции, оставила братьям в наследство небольшую фабрику. И хотя братья отказались от наследства, И.В. провел в Гулаге 17 лет. Брат погиб. Наивная дореволюционная интеллигенция. И.В. никогда об этом не рассказывал на публике, я из деликатности не спрашивала. Возможно, что-то знали мама или тётка, но я — нет. В те годы, вообще, люди, прошедшие Гулаг, говорили об этом немного — как бы закрытая тема. Солженицын и Шаламов ходили только в списках и попадали в руки почти случайно. Может быть, бывшие узники, чудом оставшиеся в живых, давали подписку о неразглашении. Или, пройдя через ад, нельзя об этом говорить словами, чтобы, не дай бог, не вызвать на свет чудовищ. Страшный опыт. Притом в России история живет по кругу. Необучаемость, ржавая корона на голове. Жестокость, безразличие и холуйство. После возвращения в Малый театр И.В. уже не взяли, и теперь он служил в областном театре, зато первым любовником. Личная жизнь его не сложилась, близких людей было мало. В наш дом он приходил с удовольствием.

Читать на публику И.В. мог часами. Обычно он выдвигался из-за стола, и, держась за спинку стула, обводил слушателей спокойным и уверенным взглядом, легким кашлем прочищал горло, как бы настраиваясь, входя в роль, и гости замолкали. Его чтение напоминало чтение декламаторов старой школы — скорее Качалова. Это был изумительный по произношению, модуляциям и краскам русский язык. Мама как-то рассказывала о некоем господине Шарове, который приехал из Франции на какие-то переговоры с администрацией МХАТа. Он говорил на таком русском языке, что старые актёры плакали. Репертуар И.В. был классический. Пушкин, Лермонтов, Есенин, Бунин, Пастернак, Мандельштам. Иногда Шекспир. После чтения И.В. вынимал из нагрудного карманчика платок, вытирал им уголки губ и некоторое время ещё стоял около стула, внутренне переживая своё состояние. Так хороший актёр, проживший свою роль на сцене, автоматически кланяется публике — он ещё не вышел из образа. Иногда И.В. напевал Вертинского. Тётка и И.В. бывали на концертах Вертинского. Помню, с какой завистью перелистывала я толстую тетрадь И.В. со стихами Вертинского. И.В. обещал мне её подарить. Но моя молодая жизнь текла в стороне от этой компании, пересекаясь лишь изредка. В 70-х годах вышла большая пластинка Вертинского. Вспоминаю длинную очередь за ней в магазине «Мелодия» на Калининском проспекте (сейчас Новый Арбат), и с какой радостью я это чудо дарила своим друзьям. Тогда это было счастьем. Мне нравился декаданс. Он отвечал моему естеству, моему романтическому призрачному видению мира. В то время Вертинский не был запрещён, но вызывал подозрение. Его просто не издавали. Он был записан на плёнках, качество которых было ужасным. Во всяком случае, я слушала такие записи с трудом. Вертинский был человеком Серебряного века, а я к тому времени уже читала многих его представителей.

После традиционного чая с тортом и кулебякой папа, дядя Модест и И.В садились играть в шахматы. Они все неплохо играли и были отчаянными игроками, но самым заводным и азартным был папа. Обычно играли до полуночи. Папа, вообще, всегда носил при себе маленькую шахматную доску, и при любой возможности, доставал её и приглашал кого-нибудь в партнеры. Играя, он забывал обо всём на свете. Однажды он даже потерял коляску с Женей на Кировском бульваре около Сретенки. Там в хорошую погоду всегда собирались шахматисты-любители. Играющие сидели на скамейке, а болельщики комментировали и обсуждали, стоя вокруг. Баталии и страсти разворачивались нешуточные. В тот раз, наигравшись, папа возвращался домой в хорошем расположении духа. Мама, видя, что он идёт один, чуть не получила инфаркт. Кинулись на бульвар. Благо близко. Коляска стояла под деревом, Женя мирно спала, разгорячённые шахматисты толпились у скамейки. С тех пор это были два разных занятия — гуляние с Женей или игра в шахматы на бульваре. Нередко, играя в электричке, папа проезжал нашу станцию и возвращался очень обескураженным. Но уж на даче он мог с соседями играть до утра. Красные от напряжения, возбужденные и часто недовольные друг другом, они расходились до вечера.

Подругой И.В. была Нина Владимировна, вдова полковника Генштаба. И.В. и Н.В. были удивительно похожи внешне. Крупные дородные породистые люди. Мама дружила с Н.В. Много лет они работали вместе во МХАТе. Дышали одним воздухом — воздухом театра. Когда меня не с кем было оставить, мама приводила меня к себе на работу в театр. В комнате, кроме мамы и Н.В. , сидели ещё несколько женщин. В памяти остались их улыбчивые лица. К маме относились с симпатией. Сейчас я задаю себе вопрос, почему, встречая через много лет одну из этих женщин, я не спрашивала её о маме и Н.В. После ухода из жизни мамы, я заперла в себе эту тему. Это была только моя боль, только мой крест. Я не желала делиться памятью ни с кем. Конечно, это неправильно. Но сейчас говорить об этом поздно, да и не с кем. Н.В. угощала меня и расспрашивала о чем-то, рассказывала всякие театральные байки. Своих детей у неё не было. При встрече и поцелуях я с удовольствием утопала в её пышной груди. От неё всегда пахло дорогими духами. Это была очень ухоженная и уверенная в себе дама. У Н.В. был глубокий грудной голос, и она раскрашивала его чудным каскадом смеха.

Одежду она, как и мама, шила себе в мастерских Большого театра. Вообще, люди, работающие в любом театре, как-то держат себя иначе — они служители Мельпомены. Они причастны чему-то сакральному, прекрасному, даже если не актёры. Как правило, они возвышенны и горды. Стараются держаться подальше от всего низменного, бытового. Хотя в самом театре закулисная кухня, интриги и склоки — обычное явление, особый жанр, свои трагедии и комедии. Но это святое. Кто-то действительно великий актёр, кто-то себя мнит таким, кто-то мечтает о своей единственной роли, после которой прибудет слава, а кто-то, отчаявшись, просто спивается. Неудачников большинство, и это — сломанные судьбы, разочарования и нищета. Но театр так манит, так волнует, так украшает обыденную скуку жизни. Мама с папой и Н.В. часто ходили на прогоны спектаклей, любили ходить в ВТО на ул. Горького (сейчас — Тверская) на просмотры редких фильмов, которые иногда так и не выходили в прокат. В ВТО играли и капустники, бывали замечательные концерты и встречи, и очень уютный ресторан. Мама иногда отдавала мне свои билеты, и я с приятелями ходила туда.

Тётка любила смех, шутки и была прекрасной рассказчицей. Анекдоты, смешные истории так и сыпались из неё. В своих многочисленных поездках она записывала всякие истории, несуразности, идиотские объявления и высказывания. Мы много смеялись, и я обожала наши встречи. Мы понимали друг друга с полуслова. Никого ближе тётки после ухода мамы у меня не было.

Итак, после обеда, мы гуськом в обратном порядке — Бьюти, я и тётка проходили в большую комнату и рассаживались по креслам. Бьюти, вздыхая и отчихиваясь от дыма сигарет, который медленно растекался по комнате, занимала своё место в торце столика. На тётку она всегда глядела с восторгом. Слушала внимательно, переводя глаза с тётки на меня, будто всё понимала. Болтая, мы получали взаимное удовольствие от общения и радовались каждой встрече. Иногда тётка рассказывала о своих родных, о жизни в Одессе, о гастролях, о Вовке, своем сыне, и многих людях, которых я не знала, но её рассказы были полны точных характеристик, тонкого юмора и неуловимого шарма. Под её злой язычок попадались и публичные люди, многих из которых она знала по творческому цеху.

Среди тёткиных друзей появился негр Роберт Робертсон, для домашних просто Боб. Она познакомилась с ним в каком-то доме отдыха. Он был меломаном, у них нашлось много общих тем, они стали на долгие годы друзьями. Мои родители относились к нему очень дружелюбно, и он часто приезжал к нам на Колхозную.

Высокий стройный немолодой негр с доброй широкой улыбкой и высоким голосом подростка. Он всегда приезжал с огромным тортом, длинными словами приветствия и стремлением к общению. Иногда он привозил маленький магнитофон «Grundic», и мы танцевали под прекрасную эстрадную музыку. Записи были отличными и, как правило, незнакомыми. Это была классическая западная эстрада, но у нас в те годы она была редкостью, особенно джаз. Под эту музыку Боб не мог усидеть. Он вставал и начинал танцевать, и его пластика завораживала. Это всегда был спектакль. Он уходил в свой мир, сам себе улыбался, отстукивал ногами, упивался музыкой. Глаза его лучились, белые зубы сверкали, он преображался. Чёрный принц. От него невозможно было оторваться.

Боб родился на Ямайке. Его отец, фанатик-коммунист, член Интернационала, приехал в Союз помогать строить коммунизм. Через несколько лет он умер от какой-то болезни (так я помню), а, может быть, его, как и всех коминтерновцев, расстреляли или посадили, но об этом в те годы помалкивали. Боб остался один. Кончил институт и всю жизнь работал инженером-технологом на заводе «Красный Пролетарий». Семьи у него не было. Он всегда был под колпаком КГБ. Тонкий и деликатный человек, он боялся подвести знакомых и дать хоть какой-то повод для их страхов. Обратно на Ямайку его не выпускали до 1974-го года. Когда кто-то из Европы или США приезжал в Союз, Боба тут же отправляли в командировку. Так, когда Поль Робсон два раза приезжал к нам на гастроли, встретиться им не позволяли, и Боб звонил нам и грустно прощался. Его под присмотром отправляли куда-то. Кстати, недавно я прочитала, что Поль Робсон, приезжая, всегда обращался к властям с просьбой отпустить многих таких, как Боб, и Боба, в частности. После фестиваля 57-го года Боб стал подавать документы на выезд к семье на Ямайку. Тогда ещё была жива его мать и братья. Ему отказывали семнадцать раз — 17 лет жизни. Только в 1974 году, когда уже понемногу стали выпускать, его отпустили как бы в отпуск. Но было ясно, что он никогда не вернётся. Была такая формальность. В последний раз он заехал к нам попрощаться. Подарил мне с Сашей (я уже вышла замуж) маленькие серебряные кофейные чашечки, сказал, что через месяц вернётся, но в глазах его были слёзы. Всё было ясно без слов. Через много лет по радио «Свобода» я услышала, что в печати вышли мемуары Роберта Робертсона «Чёрное на красном», и моя память задрожала.

В этом кресле у тётки Боб сидел много раз. Чувствовалось, что ему здесь хорошо и уютно. Бьюти, как старому знакомому, клала свою голову ему на колени, вываливала свой розовый язык и блаженно зевала.

С Бьюти и Бобом связана у меня одна дурацкая история — поездка на дачу. Как-то мы договорились поехать на дачу всей компанией. Поехали электричкой и очень пожалели. В вагоне все пялились на Боба. Тогда негров живьём никто не видел, а только читали «Хижину дяди Тома». Он к этому относился спокойно — привык, а нам было неловко. Как туземцы. Вышли из поезда, вся деревня высыпала на улицу. По главной улице (без оркестра) шёл негр, держа на красном поводке огромного чёрного пуделя. За нами бежала ребятня, скалилась и руками показывала в нашу сторону. Хотелось скорее добраться до участка и скрыться. Дома у нас тогда ещё не было, был сарай и густые заросли орешника. Так до вечера мы там и просидели. Ни о каком походе в лес речи уже не было. Слушали музыку и посмеивались. Жарили шашлыки, пили из медного самовара травяной чай. (Самовар до сих пор валяется где-то на чердаке). Папа ловко раскочегаривал его на еловых шишках, которых было вокруг в изобилии. Дым был высокий, и вкусный запах щекотал ноздри. Лето стояло в зените, над нами висело небо, по которому плыли белые облака. Кричали птицы. Бьюти бегала вдоль забора, облепленного бестактными ребятишками и тихо ворчала (интеллигентная собака не позволяла себе лаять на это безобразие). Это было так давно, в другой жизни.

Я стала приезжать к тётке чаще перед её отъездом со своей семьей в Израиль — Вовкой, Жанной и внучкой Анечкой. Кресла, юта и диван переехали ко мне, и каждый взгляд на них — воспоминание.

Я впитывала её образ, ужасалась предстоящей разлуке. Тогда уезжали многие знакомые и друзья. Образовались лакуны пустоты. И всем казалось, что прощание навсегда, как похороны, и тебя режут по живому. Слава Богу, времена изменились, и мы слышим живые голоса по телефону, даже один раз съездили в Израиль и повидались, но это отдельная история. Тётке скоро будет 90 лет. Голос у неё по-прежнему очень энергичный, ироничный и близкий. Самый мне близкий. Последние годы она не скрывает ностальгии.

Отдельно о дяде Модесте — Вовкином отце. Для меня он был очень красив, хорошо сложен и остроумен. Речь его была легкой и полной внутренних подтекстов. Он был доктором наук, работал начальником большого конструкторского бюро в области ракетных двигателей (где-то на чердаке на даче лежит его монография). Умер он скоропостижно в Ленинграде перед открытием научной конференции, на которой должен был председательствовать. В те дни тётка была на гастролях в Иркутске. В ту ночь ей приснился муж, который звал её на помощь. Сон был плохой. Проснулась она в поту, позвонила в Москву. Домработница ответила, что всё в порядке. Но тётку не оставляла паника. А днём уже позвонили из Москвы. Вовке было только четырнадцать лет, и для него потеря отца была ужасна. Он очень любил отца, и ему всю жизнь не хватало его поддержки.

Много лет спустя, ещё живя в Москве, Вовка вместе со своей красавицей женой Жанной рассказал историю, от которой до сих пор бегут по коже мурашки и шевелятся волосы. Бабушка Жанны была знахаркой в Башкирии. И Жанна унаследовала от неё какие-то способности. Она провела сеанс чёрной магии и сумела вызвать духа Вовкиного отца. В их однокомнатной квартире на Преображенке, в тёмной комнате, при одной свече. Надо знать Вовку, насмешника и циника, чтобы не поверить этим рассказам. К затее Жанны Вовка отнёсся скептически. Позже он утверждал, что разговаривал с отцом. Отец сказал ему, что всегда его видит, следит за его жизнью, и все у него будет в порядке. Через пару лет у Вовки родится дочь, и они всей семьей уедут далеко и навсегда. Хотя, конечно, испытаний не избежать. У Вовкиного отца в жизни были очень выразительные и шутливые интонации. Тембр его голоса, особенности речи и юмор спутать было невозможно ни с кем. Вовка очень долго был в шоке, впрочем, и меня колотило очень долго после этого рассказа. Вскоре была ещё одна их встреча. Вовка спросил про своего деда — отца дяди Модеста. Дед был военным человеком, полковником и пропал в конце войны. Его долго искали родные, но безрезультатно. Отец сказал, что иногда видит деда. Но далеко. На каких-то валентных окружностях. Ещё он рассказал, что дед попал в плен и погиб в каком-то концлагере. Искать следует в германских архивах. Вовка обратился в нужный архив и получил подтверждение. История эта настолько дикая и мистическая, что нормальный человек только покрутит пальцем у виска. Но я её крепко запомнила.

Всё так и получилось, как сказал отец. Родилась Анечка. Сейчас ей уже пятнадцать лет. Вовка с семьёй и тёткой в 90-е годы уехал в Израиль. Мы не переписываемся. Иногда перезваниваемся с тёткой. Очень хочется уточнить детали этой истории. Когда мы ездили в Израиль, были у них в гостях. Но до этих разговоров дело не дошло.

Вот такие воспоминания обожгли меня, когда Н. ловко и быстро развалила старое кресло и выбросила его на помойку.

Май-октябрь 2008 г.

Молитва

Как я устал повторять бесконечно всё то же и то же,
Падать и вновь на своя возвращаться круги.
Я не умею молиться, прости меня, Господи Боже,
Я не умею молиться, прости меня и помоги…
А. Галич

Какое пронзительное письмо. Мне написала его тётка в конце наших жизней. Ей в этом году исполнилось девяносто. Она уже плохо ходит, но память ей не изменила. Трезвый и ясный ум. Она по-прежнему шутит и рассказывает анекдоты, которых знает множество. Голос, как всегда, энергичный, но грустный — её мучает ностальгия и одиночество. Наши жизни разнесло в разные стороны, и лишь иногда мы можем доставить себе небольшое удовольствие почесать языками по телефону.

Любим друг друга очень, душевно близки, что не так часто случается среди родственников. Письма писать она не терпит. Иногда звонит, и тогда мы начинаем подтрунивать друг над другом, подсмеиваться и подшучивать. Так было и тогда, когда она с сыном жила ещё в Москве. Потом они уехали в Израиль, и со мной осталась эта ужасная душевная боль разлуки. Разлуки навсегда.

Вот что она написала. До войны она училась в московской консерватории. Поступила в аспирантуру. Родители жили в Одессе. В октябре 41-го года в Одессу вошли румыны, а вслед за ними и немцы. Началась охота за коммунистами и евреями. Десятки тысяч сгорело в артиллерийских и портовых складах. Оставшихся сгоняли в отдалённые села, где их расстреливали в ярах, оврагах и балках. После этого земля три дня шевелилась — там погибли и убитые и раненые. В Одессу тётка приехала в 1947 году — хотела узнать что-то о погибших родителях. Жена брата умерла за неделю до её приезда, и она поехала на интернациональное кладбище попрощаться с усопшей невесткой.

Через дорогу было еврейское кладбище. Прямоугольная арка из старого, побитого пулями кирпича на входе, выломанная звезда Давида и одинокая осина с перебитой веткой. Дул сильный ветер и подгребал ржавые листья к памятникам. При каждом порыве ветра ветка жалобно скрипела. Стаи чёрных ворон с криками взмывали в серое небо. Тётка вошла под арку, прошла по дорожке и остановилась у полуразрушенного постамента. Многие памятники были опрокинуты и разбиты. Глухой бурьян и ямы с покрытой тиной водой дополняли картину запустения и печали.

Послышался шорох, мелькнула тень. Как птичка, к ней подлетел человечек крошечного роста. Пальто, видимо, было надето на голое тело. Тонкие ножки болтались в огромных ботинках. Ушки для шнурков были порваны, и в них забилась старая трава. На голове у человечка уродливо возвышалась потрёпанная шляпа, из-под неё торчали седые клочья волос. Лицо инопланетянина, кожа да кости и огромные навыкате глаза. «Мадам, я могу предложить Вам поминальную молитву об усопших. Вы не из местных. Я это вижу по вашей одежде. Но говорите так, как говорят в Одессе. Вы дрожите. Я понимаю. Здесь земля полита кровью. Кровь струится отовсюду. Здесь прятались несчастные люди. А эти нелюди как ищейки бегали между памятниками и отстреливали людей, как на охоте стреляют дичь. Разве это можно пережить?»

Его огромные черные глаза уставились на тётку. В них было столько муки, столько горя и страдания, что она заплакала. Кивнула головой (ведь её родители погибли где-то здесь). «Я знаю, — сказал он, — кадиш поёт сын по умершему отцу или близкий родственник, но моя душа стонет и плачет всё время, и я готов петь до конца жизни». И он тихонько стал напевать на идиш, покачиваясь и разводя руками. Маленький серый воробышек.

Он пел так горько, так самозабвенно, так печально, что сердце тётки разрывалось, слёзы текли безудержно, а перед глазами расплывались лица близких ей людей. Это была тихая скорбная песня раненого, умирающего человека. Он спрашивал у своего Б-га, за что тот покарал его народ? Такой страшной и мучительной смертью? «Аденаи, почему ты так поступил? Война — кровавое чудовище, пожирающий молох, всех казнит, всех убивает, но причём тут невинные дети и беспомощные старики? Я богохульствую, но может быть, ты Дьявол, Сатана? За что ты погубил наших детей, стариков? Для чего ты оставил меня жить? Пустой дом и холодный очаг человеку не нужен. Мадам, ваши родственники погибли, у меня никого не осталось, жизнь ушла из наших домов, из наших сердец. Кому нужна такая жизнь? И для чего она вообще?»

Его вопросы уплывали в воздух, утекали в землю, дрожали слезами и причитаниями. «Где ты, наш Б-г? Я преданно служил тебе всю жизнь и теперь хочу знать, за что? Простите, мадам, я хочу всех помянуть, но этот вопрос, эти страдания меня иссушили. Я бесконечно спрашиваю Его. И уже не говорю — помоги! И уже знаю, что никто не ответит на мои вопросы. Ночью я выполз из этого страшного котлована. Сам не знаю — зачем и куда пополз. У меня была прострелена рука, но боли я почти не чувствовал. Наверное, это был шок. Около какой-то подворотни меня подхватили чьи-то руки. Больше ничего не помню. С тех пор я живу на кладбище. Мне здесь спокойнее. Приходят люди, разыскивают близких. А они-то все там, в котловане — праведники наши». Человечек опять закружился вокруг себя, размахивая руками и мелко вздрагивая.

И вот прошло множество лет. Я попросила тетку написать, вспомнить что-нибудь о наших родственниках. Она неожиданно ответила мне, отписав целый список имён давно ушедших людей, о которых я никогда и ничего не слышала. И в конце письма вдруг упомянула про этот страшный эпизод на кладбище, неожиданно всплывший в её памяти. Настолько страшный, что меня прошиб озноб даже через шестьдесят лет. И ещё одна мысль, скорее утешающая — никуда человеческая жизнь не исчезает, куда-то записывается. И, может быть, где-то в другом мире, в другом измерении придется каждой душе держать свой ответ.

05.12.08

Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Алла Осипова: Память

  1. Среди тёткиных друзей появился негр Роберт Робертсон, для домашних просто Боб. Она познакомилась с ним в каком-то доме отдыха. Он был меломаном, у них нашлось много общих тем, они стали на долгие годы друзьями. Мои родители относились к нему очень дружелюбно, и он часто приезжал к нам на Колхозную.
    ………………………………………………………….
    Через много лет по радио «Свобода» я услышала, что в печати вышли мемуары Роберта Робертсона «Чёрное на красном», и моя память задрожала.»
    ————————————————————
    Мемуары Роберта Робинсона переведены в России, издательство «Симпозиум», СПб, 2012, 496 стр, 3000 экз.
    ISBN 978-5-89091-447-7

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *