Эстер Пастернак: Новеллы из разных циклов

Loading

Небо начинало бледнеть. Пройдя закоулками памяти, поверх музыки мира, надо всей бесконечной Вселенной, сметая привычные каноны и заглушая надсадные шумы суеты, пронзительно неслось: «Рибон коль а маасим, Адон коль а нешамот…»

Новеллы из разных циклов

Эстер Пастернак

בס»ד

Издатель[1]

«Ибо тот, кого я изображаю, это я сам».
Монтень

Закутавшись в плед, издатель Сегал сидел в кресле, беззвучно шевеля губами: «Надо бы написать «Книгу воды», мир обезвожен. Немое, совершенное творение — пустыня, за сорок лет скитаний евреев, приобрела запах и цвет шафрана. В пустыне была получена Тора, там проявились самые большие пророчества. Наступит период, когда теплые воды Гольфстрима похолодеют и заморозят Британию. Европа пройдет ад холода и больше уже никогда не оправится. Лондон уйдет под воду. Часы на башне в Вестминстерском дворце остановятся на 010″.

Небеса обложило темными облаками. Плотные сумерки сгущались. Увесистый гром толкнул створки окна, и струи дождя залопотали внутри водосточных труб.

«Поезда сошли с рельсов»,— тоскливо подумал Сегал, поднимаясь с кресла.

Биньямин К., придерживая дверь, вошел в подъезд.

— Помните, Биньямин, гоголевский сумасшедший открыл нам, что «луна делается в Гамбурге»? После похорон Беликова чеховские герои не устают восхищаться луной: «Ах, какая луна! Какая луна!..» Когда-то люди слушали шарманку и были уверены, что слышат звуки Вселенной.

Сегал протянул Биньямину чашку кофе.

— Профессор Ланг счел бы ваш опыт, по меньшей мере, опасным.

— Я говорил с профессором. Талантливый писатель может передать цвет, запах, но музыку Вселенной, сосредоточенной в точке Души, как передать?!

— И всё же, как вам это удалось?!

— Существует несколько уровней бытия, верно? Уровень, на котором находимся мы с вами, дает возможность видеть предметы, объекты, — так называемый абстрактный мир. Иногда происходит нечто, чему мы даем имя «чудо», этим предполагая проявление божественного присутствия. Когда вы пришли подписывать договор на издание «Записок», у меня находилась Шарлотта Г. , книгу которой вы переводили, и вот тогда-то я и решил провести интереснейший опыт, описанный в книге А. Меламед «Трансформация каббалы». Будучи на конференции в Париже, я встретил жену профессора Ланга и передал ей книгу. Дело в том, что во время работы над переводом биографии Шарлотты Г., вы слились с ней на духовном уровне «ган», а когда пришли ко мне подписывать договор, я смог закрепить этот уровень. Мне нужна была лишь та небольшая информация, которую вы и передали мне при наших встречах.

— Издатель, вы сошли с ума!

— Как видите, не совсем, хотя, признаюсь, что-то во мне изменилось, участились головные боли, прогрессируют депрессии, мизантропия. Вы, Биньямин, отдали космосу идею, ваши мысли воплотились во Вселенной. Пока вы размышляли, тема заполнила временное пространство. Раби Нахман из Браслава высказал мысль о том, что «в существовании мира грядущего сомнений нет, а есть ли на самом деле этот мир — вопрос».

Сегал подошел к окну, за которым прозрачной стеной кренился дождь.

— Радость писателя не в мимической игре хаоса, а в прозрачном слове. В хаосе живет расписание промаха, а цель искусства — воплощение во времени. В своё время Анри Бергсон сформулировал следующее: тот факт, что одежда висит на вешалке, падает и перемещается вместе с ней, не означает того, что вешалка важнее, или что платье и вешалка составляют одно целое. Внутренний мир человека предполагает некую духовную действительность, менее ощутимую, если мы о ней никоим образом не догадываемся. Значит ли это, что информация о духовности столь эфемерна, сколь знание о времени и пространстве? Мир — «олам» — условен, он происходит от слова «нейлам» — исчезающий, — но условность не упраздняют, её лишь талантливо обменивают на добрую сотню солнечных монет. Но не в этом суть, а в том, что явления мира существуют лишь постольку, поскольку в них продолжает звучать Божественная Речь. Биньямин, ваш кофе остыл, я приготовлю свежий.

Всё это время Биньямин К. заворожено слушал своего издателя, человека необычного, не терпящего поверхностность, считая её, как Оскар Уайльд, большим пороком.

От горячего кофе Биньямину стало теплее. Расслабившись, он прикрыл веки и увидел пустую площадь, в центре которой высился памятник из белого мрамора каррара. Приблизившись, К. узнал в нём себя. В ужасе он открыл глаза.

В комнате по-прежнему горела зеленая лампа, дождь со звоном разбивался о балконную дверь.

На фоне тревожащего тишину звона, казалось, голос издателя доносится издалека:

«Слава, Биньямин, которую все так жаждут, — есть не менее чем длинная анфилада комнат, в конце которой неминуемо ожидает тупик.

Примечание:

1. Э. Пастернак «Восхождение Биньямина К«. Журнал «Семь искусств», номер 8(21), август 2011

 

Кафе де Флор

«Пиши так, словно твой рассказ интересен только небольшому числу твоих героев,
один из которых — ты сам».
Орасио Кироги

С Шарлоттой Генц нас познакомила моя подруга, дочь известного французского журналиста, Дафна М.

— У Шарлотты русские корни, я ей рассказывала о тебе. Ионатан свободно говорит по-французски, проблем не будет.

Мы встретились на бульваре Сен-Жермен в кафе «Де Флор». Проблем не было, с первой минуты, несмотря на разницу в возрасте, мы потянулись друг к другу.

— Сегодня уже никто из французских писателей не пишет в кафе. — Сказала Шарлотта. — Последняя была Натали Саррот. Прозаики и поэты предпочитают писать у себя дома, а встречаться в случайных кафе и бистро. Завсегдатаи кафе сразу узнают в человеке, пишущим за столиком кафе, иностранца.

С Шарлоттой Генц у нас нашлось много общих знакомых, и среди них писатель и переводчик Биньямин К. Шарлотта напоминала мне Лору Корнеро с картины .голландского художника Исаака Исроэльса.

Сен-Жермен был залит солнцем, а под вечер погода резко изменилась, и пошел дождь. Разлинованное на фиолетовые кубики небо напоминало полотна кубистов.

— В пассаже продают изумительные кепи. Ася, Парижские кепи пойдут вам.

Парижские кепи я проносила семнадцать лет и, всякий раз, надевая, вспоминала сентябрьский вечер в Париже, Шарлотту, толпы спешащих людей, и Люксембургский парк под дождем.

В квартире Шарлотты в шестнадцатом квартале, на улице Ги де Мопассан мы просидели далеко за полночь.

— В последние годы я частенько оставляю Париж, уезжаю то в Лондон к племяннице, то в Иерусалим, то в Альпы на озеро Рослен. Может быть, сказывается возраст, но «Париж навязывает однообразие»[1]. Деди рассказывал мне, что Франция на снимке, сделанном из космоса, напоминает пещеру в Иудейских горах, только более зеленая.

На следующий день мы обедали в бывшем ресторане «Жюль» на площади Бастилии. Здесь, в 1914 году Валентин Парнах встретился с Осипом Мандельштамом и, вспоминая эту встречу, Парнах посвятил Мандельштаму стихотворение

«Ресторан»
И дикой музыки поклонники,
Под оглушительным дождем,
Мы стука струн, потуг гармоники,
Как заколдованные, ждем!

И если душу успокоит
Мне запах розы, стих, роман —
Все язвы, все смятенье вскроет
Многоязычный ресторан!

После возвращения из Парижа, Самария воспринималась по-новому. Воздух казался сладким, как листья стивии, а утра — окрашенные в бледно-коричневые тона сепии, напоминали рисунки Макса Жакоба.[2]

Воспоминания одолевали меня, беспризорно разбегаясь в разные стороны из-под оранжевой лампы, подаренной Шарлоттой.

«Эта лампа особенная, — сказала тогда Шарлотта — она ионизирует воздух».

Какой долгий путь проделала эта оранжевая лампа, сойдя с десятой страницы сборника стихов «Падчерица Бога»

Оранжевой лампы проникновение,
Как ангел слабости моей.
Я этой осенью умру под лампой светлой,
А ангел слабости моей
Похож на слепок.
Там зимний сад засыпан мглой —
Печаль, печаль повсюду — кроме
Пера над розовой водой,
Тореадора и корриды.
Я попираю эту грусть.
Сквозь галерею рук и губ
Меня проносит птичий клюв.
Покуда сумрак,
Октава падает в ладони.
Среди прошений сутолоки
Я заплетаю пальцы.
Э. Пастернак

Рядом с лампой лежала, начатая в Париже, книга Ирен Немировски «Французская сюита». «Если «Французская сюита» и в самом деле шедевр, как о том пишут, — сказала Шарлотта, — то это явно «шедевр без отечества». Я пересказала Шарлотте знаменитый диалог Агнона с Соллом Беллоу.

— Переводили ли тебя на иврит? — спросил Агнон.

— Переводили на двадцать языков, а на иврит — не упомню. — ответил Беллоу.

— Позаботься, чтоб перевели, — сказал Агнон, — а то другие языки слишком быстро уходят с лица земли, лишь иврит остается.

За окном шумел осенний день и, наблюдая, как с ложечки скапывают слезливые лунки меда, я думала о том, какое это счастье жить, любить и творить… пусть бы такие мгновения длились вечно.

Шарлотта приземлилась в аэропорту Бен Гурион в двенадцать часов дня.

— Шарлотта, вы еще похорошели за то время, что мы не виделись. Вы просто красавица!

— Знай же, Ионатан, парижанки не столько красивы, сколько ухожены. Ася, я прочла твои «Прогулки в Париже». Ты увидела Париж таким, каким его видел Фальк вначале двадцатого века. Он ведь Париж оставил и уехал в Иерусалим. Правда, тогда Париж еще не был полностью арабским, как сейчас.

— На днях я перечитывала роман «Оглянись на арлекинов», в котором Набоков пишет о своем отношении к Парижу так: «Мне предстояло долгие годы прожить в Париже, связанному с этим гнетущим городом нитями, на которых держится достаток русского писателя. Ни тогда, ни теперь, задним числом, я не чувствовал и не чувствую чар, что так обольщали моих соплеменников. Я не о кровавом пятне на темнейших камнях самой темной из улиц этого города; не об этом непревзойденном ужасе; я только хочу сказать, что смотрел на Париж с его сероватыми днями и угольными ночами как на случайное обрамление самой подлинной и верной из радостей моей жизни: красочной фразы в моем мозгу под моросью, белой страницы под настольною лампой, ждущей меня в моем жалком жилище».

Ночью, когда все уже спали, я наугад открыла книгу Шарлотты.

Это был рассказ

 

Ночь

Даниэль проснулся от страха. Ему показалось, что он перестал слышать. Было невероятно тихо. Но недолго. За окном громко затарахтело — машина соседа опять не заводилась.

Из опыта прошлого Даниэль знал, что миг настоящего страха всегда только первый, а все последующие повторяемы в различных вариациях. Этот был настоящий. В ванной он открыл кран и подставил голову под струю холодной воды.

— Не спится? Вот и мне тоже… — Сосед тяжело вздохнул.

— Вижу. — Машинально ответил Даниэль, проходя мимо.

Он шел по пустынным улицам, постепенно узнавая их. Еще через два квартала должно было показаться здание городского театра.

До театра он не дошёл, а вместо этого стал медленно подниматься, паря во влажном, как щека рассветной травы, воздухе.

Даниэль летел над землей, сохраняя все вымыслы и предвидения в полной неприкосновенности, наедине с самим собой, так, как об этом было уже когда-то сказано: «…Подобно кузнечику, одеяние которого — из него и есть он».[3]

Я читала дальше…

 

Дерево

В ту ночь Марте приснился профессор Ланг. Присев на корточки, профессор разглядывал вылезшие наружу корни огромного дерева. дерево было настолько широким, что казалось, оно раскинуло руки для объятья.

«Причудливая карта»,— подумал профессор.

Увидев Марту, он обрадовался: «Ты вовремя проснулась, ведь «если истории пишут, чтобы нагнать на слушателей сон, то я рассказываю сон, чтобы заставить их проснуться».[4] Что тебе напоминают эти переплетения?»

Марта посмотрела на узловатые корни вокруг дерева, что-то смутное вырисовывалось в райке подсознания. «…А морда льва направо… а морда быка слева…«[5] — неуверенно протянула она.

Ночь обрела весомость и утонула, подчинившись силе притяжения. Марта подняла голову к небосводу и проснулась. Тиканье часов нарушало глубокую тишину, вдали глухо лаял чей-то пес.

Марта набрала номер. В комнате Даниэля раздался телефонный звонок, но только его никто не услышал, кроме луны, случайно заглянувшей в окно».

В Париж Шарлотта вернулась в середине октября, а в конце месяца в Израиле пошел первый дождь. Теплый воздух едва шевелился под его легкими каплями и, как всегда в такие часы природе был свойствен голубовато-лимонный сумрак осени.

Примечания:

1. Ф. Мориак «Провинция»

2. Макс Жакоб, французский поэт и писатель. Талантливый рисовальщик, он набрасывал жанровые сценки, портреты и сепии. Макал перо или кисть в остатки кофе (или в кофе с чаем) и этой бледной, и уж никак не долговечной краской делал свои шедевры.

3. Адин Штейнзальц «Высшее значение гвуры»

4. Рабби Нахман из Браслава

5. Пророк Йехезкель (1; 10 )

 

Глухой уголок

«Возможно лишь то, что происходит»
Ф.Кафка

Приглашение Ася приняла с радостью. Дом стоял на узкой улочке, вымощенной серым щербатым камнем. В нем успело прожить семь поколений.

«На вид ему больше ста лет!» — Подумала Ася.

Тётя Этель встретила её в просторной гостиной, с выложенным мраморными плитами полом и деревянными балками под высоким потолком.

— Этот переулок всегда казался мне самым глухим уголком в Цфате. Дом большой, и с тех пор, как умер мой муж Арон, я сама плохо справляюсь.

Облупившаяся штукатурка, незаделанные трещины и оголившиеся кирпичом стены, говорили о том, что дом нуждается в ремонте. Пока тетя заваривала чай, Ася стояла у окна, вдыхая горную прохладу Цфата.

— В Цфате холодно, ты знаешь.

— У меня с собой теплый свитер.

Тетя Этель включила свет и они вышли в сад. В конце двора, тесно прижавшись к стене, стояла полуразобранная сука.

— Арон сколотил ее своими руками. Он любил этот садик. — Она так и сказала — «садик». — А за розами ухаживаю я. — Тетя срезала несколько алых бутонов. — Поставлю в комнате, в которой ты будешь спать.

Ночью Асе приснился сон. Во сне она видела замок, стены которого, поднимались из прозрачной воды. Затем вода постепенно отступила, и серые скалы, на которые опирались стены замка, отделились от него. Замок повис в воздухе, как картина, поднятая высоко над головой, а на дорожке, в месте, где заканчивался её сон, едва заметно дрожали несколько одиноких травинок.

После завтрака тетя позвала Асю гулять. На утреннем небе посветлел розовый гребень,  по склону горы сползали густые посадки розмарина. Кочковатая дорога постепенно сузилась и перешла в пастушью тропу.

— Куда мы идем?

Тетя Этель останавливается. Она стоит, прямая, высокая, в накидке из мягкой домотканой шерсти и к чему-то прислушивается. В просвете между эвкалиптами, озаренный утренним солнцем, открывается дом с плоской крышей.

«Какое-то наваждение» — подумала Ася.

— В этом доме я провела детство и юность, здесь родился Гидон. Здесь он рос. Для меня это сейчас как воспоминание о предсуществовании. Когда Гидон погиб, мы не могли оставаться в доме, и на время уехали к сестре Арона, Малке, но скоро вернулись. Арон после гибели Гиди стал совсем пассивным, дом в переулке нашла я. Мне хотелось спрятаться, уйти, так, чтобы никого и ничего не видеть.

Тетя рассказывает о Гидоне, и в голосе ее звучит щемящее чувство тоски. Воспоминания двадцатилетней давности вновь обрели права на жизнь.

Широкая трещина рассекла горный склон, поднимаясь к вершине, ведущей к ущелью.

— Это ущелье называется Дубовым. — Говорит тетя. Ей знаком здесь каждый камень, каждый куст. Старые дубы, небритость ползучего хвойника. Из картин детства это место особенно ярко запечатлелось в ее памяти.

Суетливо покружившись, стая птиц с громким щебетом расколола тишину, канувшую в голубую заводь горного воздуха.

Птицы, разняв крылья, похожие на раскрытый веер, в конце концов, улетают. Гидон ложится, заложив руки за голову, в поросшую травой ложбину. Дважды до нынешнего утра всходил он на гору, ища эти мудрые глыбы, но всякий раз сбивался с дороги. «Стало быть, дороги сюда и нет, — подумал он. Как же тогда я здесь очутился?»

Чисто внешняя связь событий не может служить исчерпывающим ответом на этот вопрос. Стоит человеку вернуться на место своих былых размышлений, и на него набрасываются воспоминания, как сеть на воду, словно двадцать два года преданно ждали его здесь, в этом дубровнике, на этой скале, в этой пленительной глуши.

Он, Гидон, офицер, прошедший войну почти до конца, он и есть тот мальчик, который смотрел в небо, лежа в поросшей травой ложбинке, и он же отдал жизнь за свой народ. Ему здесь хорошо. Он не гонит от себя ребяческие воспоминания. Были мечты … И все же, странно … Засыпая, он иронически улыбается.

— Не смей без старших лазать по горам. — Многозначительно говорит отец.

— Из-за арабов, что ли? А я их не боюсь.

Тетя Этель не случайно затеяла эту прогулку, у неё была определенная цель. И вот перед ними открылась своеобразная терраса — усыпанная камнями скалистая плита. Она была настолько огромна, что на ней могли уместиться два тетиных дома. Холодная Цфатская зима пощадила несколько безымянных кустов с жесткими, будто кожаными листьями.

— Вот мы и пришли. Гидон любил это место. Сейчас сюда прихожу я. — Тетя присела на плоский камень. — Кажется, это Кафка сказал, что «только то, что происходит, возможно». Оказывается, можно продолжить жизнь, потеряв единственного сына. — Тетя Этель горько усмехнулась.— Я чувствую себя виноватой перед Ароном. Спустя некоторое время после гибели Гидона, я сказала Арону, что жалею о том, что у нас нет дочери.

— Тетя, это естественно…

— Может быть, но ты бы видела, как тяжело он это воспринял.

— Что он сказал?

— Тогда ничего, но когда знал уже, что дни его сосчитаны, сказал мне: «Видишь, я оставляю тебя одну». Это и был его ответ, только намного позже.

Некоторое время они молчали, глядя на расстилающуюся вокруг красоту.

— Над чем ты сейчас работаешь?

— Над несколькими вещами.

— Когда-то ты так читала — несколько книг сразу.

— Я и сейчас так читаю.

— Хорошо, что ты приехала. — Асинька, ты счастлива? — Вдруг спросила тетя.

— Иногда очень. — Ответила Ася.

На горизонте не спеша, как бы нехотя, одна к другой прибивались пепельные тучи, и возможно, несмотря на сводку погоды, сегодня в Цфате пойдет дождь.

 

«И ещё увидел я суету под солнцем…»[1]

Камышовая хижина ночи вздрагивала от ветра. Луна сиделкой прикорнула в изголовье. Над высокими соснами хрупкие звезды смотрелись, как фарфоровые балерины, выставленные на полке антикварной лавки.

Пахло лимонником и кедровыми орешками. С плетистых роз алохи в высокие стаканы капал мед. Серый клерк утра привычно позевывал, и казалось уже, что никогда и не было той долгой паузы меж сном и явью, а сшитое из серебряных капель одеяние никогда не принадлежало потоку бессмысленных движений, которые необязательно было запоминать.

Виноградники, поднимающиеся из знаменитой впадины нахаль Амуд к узким улочкам Цфата; прибрежная полоса озера Кинерет обсажена плакучими ивами. В Воздухе звуки напоенной влагой свирели.

Накануне она вспоминала детство, радовалась прочтению полной версии «Истоков» Алданова, нисколько не подозревая о том, что сценарий, где ей предназначена главная роль, уже написан.

Бренное тело и «пленный дух». Струйка горького дыма, а вокруг и внутри осевшей тишины — суета, но не та, знакомая, а другая, похожая на внезапно усохшее дерево, над которым поднимаешься и летишь в облака, только они почему-то черные, как дёготь. С губ — сплошного месива боли — срывается «Шма Исраэль!» и теряется голос, и всё в этом мире теряет для тебя такое недавнее значение.

— Ты напишешь об этом?

— Быть может. «Произведение искусства хорошо, когда вызвано необходимостью»[2]. Ты знаешь, как расшифровать происшедшее?

— Я знаю только, что есть право выбора по отношению к определенному событию, и потому ничто не случайно.

Раскачивались коричневые флаги пальм, менялся в лице песок, когда черепахой проползала по нему очередная тень. Пустые скамьи на берегу, вспышки солнца на воде и щекочущий ноздри запах йода; и золото, и магний — открытые шлюзы пылающего июля.

Возвращаясь изогнутой линией пляжа, они вдыхали запах ракушек и остывающего песка. Он помог ей сесть в кресло лицом к морю.

— А шрам почти не заметен.

— Ты плачешь?

— Я мог тебя потерять.

— Не мог.

Люблю тебя. Ты в этой долгой птице.
Её перо, описывая круг,
Так плавно на плечо моё садится.
Люблю, как может только сниться,
И не отважусь пережить тебя.
Не развязать нам узелок единый,
И это так же впишется в картину,
Где вовсе о любви не говорят.
Э. Пастернак

— Представь себе гору Мирон и вместо моря — Кинерет. Море костров, дети стреляют из лука, хасиды танцуют. Попеременно взлетают то руки, то ноги, и всё вокруг — напевы — исповедь еврейской души. Ложбина в скале, в темноте только глаза светятся, да искрится кларнет, это играет Мусса Берлин. Постепенно к нему присоединяются хасиды с кларнетами и со скрипками — нигуним, нигуним, — напевы; и я, присев на камень, смотрю, слушаю, впиваю и думаю, насколько неисчерпаем талант народа моего Израиля, и мне хорошо, и я молюсь и напеваю вместе с ними. И всё это за семьдесят два часа до…

Небо начинало бледнеть. Пройдя закоулками памяти, поверх музыки мира, надо всей бесконечной Вселенной, сметая привычные каноны и заглушая надсадные шумы суеты, пронзительно неслось: «Рибон коль а маасим, Адон коль а нешамот…»[3]

Примечания:

1. «Коэлет» (4:7)

2. Р.М.Рильке

3. «Властелин всех действий, Господин всех душ». Из утренних благословений.

Print Friendly, PDF & Email