Зеэв Фридман: «Сирена»

Loading

Зеэв (Владимир) Фридман

«Сирена» 

Из романа «В ночь на седьмое ноября»
Другие главы романа читайте в журнале «Семь искусств»

До блеска натёртый паркет коридора поскрипывал под сапогами, я шёл один, совсем один, без провожатых — неужели меня выпустили вот так, без присмотра, да нет, быть того не может! Вот сейчас они появятся, вынырнут, вырастут из-под земли, но и по устланной ковром лестнице, под взорами блестящих мозаичных глаз членов Политбюро я спускался один, и из настежь раскрытой парадной двери я вышел наружу в полном одиночестве; оттуда на улицу Семашко, мою улицу, Господи, вот мой подъезд, рядом — библиотека имени Ленинских внучат, мой дом — моя крепость, как же — дудки! Всё было иллюзией: свобода, независимость, выбор, а реальность в том, что со мной, как и с любым другим в этой стране могут сделать всё, что захотят, и даже моя радость оттого, что я отпущен один, без конвоя, есть радость зверя, которого выпустили из тесной клетки в просторный вольер в зоопарке, который он сдуру принимает за волю. Именно то, что я шёл сейчас один, свидетельствовало об их твёрдой уверенности в моей несвободе, моей абсолютной просматриваемости, полной зависимости от них, где бы я ни находился! И мой дом, в котором я живу, и эта улица, которую я люблю, всё, всё под колпаком, беги — догонят, прячься — найдут!

Я вышел на центральную улицу города, освещённую жёлтыми фонарями, на перекрёстке бесполезно мигал светофор — ни души. Ни людей, ни машин. Во всём мире — только я один.

Так теперь будет, а беззаботная частная жизнь аспиранта-невидимки — в прошлом, теперь каждый шаг — с ними: дорога на работу, учёбу, свидания с девушками, дружеские попойки, уединение в своей комнате со своими пластинками, своими книгами — ничего своего, всё теперь вместе с ними, включая посещение сортира.

О Элина, Элина! Где ты сейчас? Далеко-далеко, делишь ложе с другим мужчиной, а ведь раньше эти улицы были нашими, сколько отшагали мы с тобой этими маршрутами — то ли на рынок, то ли в институт, то ли в этот наш с тобой рыбный магазин, темнеющий на углу, где мы пили кофе с бутербродами.

Всегда вместе, Элина, всегда в обнимку — как трудно было тебя не обнимать! Если бы ты была со мной сейчас! Ты бы спасла меня, я бы обрёл новые силы, стал бы могучим, героическим, я бы ничего не боялся.

Ау, Элина, услышь меня! Спустись с небес, с чёрных ночных небес, ведь сегодня же такая необычная ночь, почему всё, что было этой ночью — возможно, а твоё появление — нет?!

Седьмое ноября. Да ведь это же их ночь! Их Вальпургиева ночь! Вот они её и выбрали, вот и беснуются, творят, что хотят, о Господи! Эта внезапная моя догадка так поразила меня самого, что я остановился прямо на проезжей части улицы и стоял так, осмысливая невероятность и верность своей догадки.

Конечно же, Вальпургиева ночь, ночь на Лысой горе, шабаш коммунистов-атеистов в день, вернее, в ночь Великой Октябрьской социалистической революции.

Когда же, как не сегодня, время наиболее подходящее — 64 года назад, в этот самый день, им удалось перевернуть эту огромную страну вверх тормашками, с тех пор эта ночь — их шабаш, шабаш хозяев, а день — демонстрация и пьянка для толпы.

Элина, смотри, вот мы уже и к Центральному рынку вышли, смотри, любимая: рынок — и тот ещё спит, а я — нет, шляюсь, как бездомный пёс, нет, Элина, нет, девочка моя, не бездомный я, есть у меня хозяева, они держат меня на коротком поводке, следят за каждым моим шагом, заставляют делать всё, что прикажут. И в кого же я превратился, Элина? Ты меня любила за независимость суждений, за диссидентство, за сионизм, ты ценила во мне бесстрашие, нонконформизм, и поэтому готова была идти за мной на край света. А выходит, что я оказался совсем не тем, за кого себя выдавал, и при первом же серьёзном испытании, при первом же натиске сломался, и сейчас иду стучать, иду доносить, иду делать подлые вещи.

Так что хорошо, Элина, что ты сейчас далеко, что не видишь мой позор, мою слабость, что я остался в твоей памяти героической личностью, умеющей плыть против течения, а не жалким трусом, за одну ночь растратившим всё своё мужество.

Ну, и что дальше? Вот я стал агентом КГБ, моя свободная жизнь закончилась. Что ждёт впереди?! Постоянный надзор, контроль, новые задания, стукачество, подслушивание, подглядывание и их жалкие, а может быть, и не жалкие подачки.

С этими невесёлыми мыслями я шагал в своих новых сапогах (кстати, подаренных ими — ведь те три клоуна во дворе были их посланцами, а перестрелка была каким-то недоразумением или, наоборот, тщательно спланированной провокацией с целью навесить на меня убийство), как вдруг выпрыгнувшая откуда-то из подворотни кошка перебежала мне дорогу, изрядно напугав неожиданностью своего появления

Я резко остановился, сердце моё колотилось. Я уже вышел к рыночной площади, посреди которой высился собор, а слева темнело кафе «Уют», в котором я нередко выпивал с приятелями, а как это будет теперь? Я должен буду докладывать, с кем выпивал, вызывать на откровенность, передавать хозяевам слово в слово, и нигде, никогда больше не буду чувствовать себя свободным и независимым?

Господи, что же я натворил? Как я мог согласиться? Жизнь, на которую я себя обрёк — это ведь не жизнь вовсе, может быть, для Иосифа это жизнь, но не для меня. Если я хоть за что-то мог себя раньше уважать, так это за нонконформизм, за готовность умереть за идею, за ненависть к стукачеству, и что же, сегодня я сам перешёл в лагерь ненавидимых и презираемых мной.

А раз я себя уничтожил — продолжал я рассуждать, не двигаясь с места, — лучше уж уничтожить себя достойно. То есть… То есть, то есть, — наплевать на них, перечеркнуть, отменить всё, на что согласился, обмануть их (святое дело!), конечно, конечно же, я сейчас, здесь, на этом месте, отменяю любое сотрудничество с КГБ, я объявляю себя свободным человеком, хозяином своей судьбы, я готов умереть за идею на деле, а не только на словах, — что ж, видимо, пришло время, да и нет у меня другого выхода — или я умираю морально, служа им, или готов погибнуть физически, отказываясь им служить, но спасая свою душу.

Сам Господь Бог внушил мне эти мысли, спас, вернул мне самого себя; я вышел из ступора и быстро зашагал вперёд, даже не потрудившись обойти место, где кошка (наверняка чёрная, хоть в темноте трудно было разобрать) перебежала дорогу.

Я не поменял направление, я шёл к синагоге, мне было ужасно любопытно узнать, что там происходит, но я твёрдо знал, что к ним не вернусь, а проживу отпущенное мне время достойно, а потом… потом, не дожидаясь, пока за мной придут, покончу с собой, а потом пусть сажают, пусть расстреливают, ха-ха!

Как же я гордился собой в эти минуты, я бежал, летел, у меня выросли крылья. Элина, где ты, ау, можешь гордиться своим Мишенькой, почувствуй же, как бы далеко ты ни находилась, прилети ко мне, хотя бы на метле, или на чём там летают коммунисты в их Вальпургиеву ночь, 7 ноября, хотя ты ведь не коммунистка, тогда садись в поезд, в самолёт, только успей, потому что дни мои, как видно, сочтены, и самое желанное для меня — быть в это время с тобой.

Итак, окрылённый принятым решением, готовый на мученичество, я шёл по ночному городу, снова ставшему родным с обретением вновь самого себя, я вдыхал полной грудью сырой холодный воздух и чувствовал себя превосходно: ни усталости, ни следов опьянения, а лишь бодрость, ясная голова, быстрые ноги, крепкие руки, боевой дух.

Я шёл тёмными переулками, сокращая дорогу, проходя дворами, но не испытывал страха, хотя эти места были бандитскими; наоборот, «размахнись рука, раззудись плечо», хотелось врезать по морде, надавать тумаков какому-нибудь бандюге.

Это была самая старая часть города: булыжные мостовые круто спускались к реке, дома были в основном невысокие, ветхие домишки, покосившиеся от времени с внутренними двориками, где соседи были тесно связаны друг с другом — ругались, мирились, дружили, ненавидели, пили, ели, играли свадьбы, справляли поминки.

До войны этот район был очень еврейским: действовали три синагоги — одна «солдатская», та, единственная, которая функционирует сейчас, другая — «ремесленная», её разрушила немецкая бомба, третья — «хоральная», самая красивая, сегодня в ней размещается кожно-венерологический диспансер, в окнах которого в тёплое время года сидят сифилитички в больничных халатах, плюются на прохожих, сквернословят и приглашают проходящих мужиков в гости.

«Солдатскую» синагогу построили бывшие солдаты-кантонисты, которые за верную 25-летнюю службу царю и отечеству получали все права, в том числе на проживание в любой части империи, и за чертой оседлости тоже, в таком городе как наш, где селиться дозволялось лишь кантонистам и евреям-купцам, построившим «ремесленную» синагогу. А «хоральная» называлась так из-за хоров наверху, где по праздникам пел мужской хор, сопровождающий сладкоголосых канторов.

В «ремесленной» синагоге когда-то старостой, «габаем» был мой прадед. До революции он был купцом 1-й гильдии, держал обувной магазин, у него было четырнадцать детей, из которых несколько умерли в младенчестве, а оставшиеся, кажется, их было девять, жили безбедно до революции, получая еврейское и общее образование, старшие успели даже поучиться в университете. После революции прадеда экспроприировали, дети уже повзрослели, обзавелись семьями и, как могли, зарабатывали себе на пропитание, однако занимать почётную должность старосты синагоги прадед продолжал, оставаясь глубоко религиозным человеком

В середине 30-х годов на него написали донос, что он получает деньги из Америки, из «Джойнта» (полная чушь и ложь, конечно) — преступление серьёзное по тем временам. Не дожидаясь продолжения, прадед покончил с собой.

Один Бог знает подробности, один Он ведает, что происходило в душе у прадеда, убелённого сединами человека, главы большого семейства, человека верующего, решившегося убить себя вопреки воле Бога.

Сохранилось несколько фотографий: прадед красив, благообразен, седовлас, седобород с тонкими библейскими чертами лица. Его имя было Мойше, и назвали меня в честь него, подправив на Мишу, с учётом времени и места.

Не знали мои родители, откуда им было уже знать, что не принято называть в честь трагически, нехорошо умерших родственников. Да и я узнал об этом недавно от одного из синагогальных стариков в случайном разговоре. У него родился внук, и родители хотели назвать его в честь другого деда, погибшего на войне. Он их отговорил, объяснив, что не стоит называть в честь человека, который погиб сравнительно молодым, и предложил имя своего отца, дожившего до глубокой старости, и звали его Вульф (Вольф). Так и назвали ребёнка в его честь, подправив на Владимира.

Домашние считали, что моя тяга к еврейству генетически перешла ко мне от набожного прадеда, не зря же и назвали в честь него, усматривали какое-то внешнее сходство, выражающееся, скорее всего, в бороде. Я же, после разговора со стариком в синагоге, стал усматривать в своих неудачах, неприятностях, жизненных ударах наказание за совершённый прадедом грех, то есть за совершённый мною грех, если его душа заново возродилась в моём теле.

Когда-то он ходил по этим улочкам, по которым я пробираюсь сейчас, иду в его синагогу, где он столько лет молился, вёл дела общины. Когда-то здесь по этим улочкам ходило много евреев, они жили в этих домиках, сидели в этих двориках; мой отец, мальчик в довоенные годы, вспоминал, как полны были синагоги по праздникам, как к прадеду приходили степенные бородатые евреи в чёрных лапсердаках, сидели за длинным столом, покрытым скатертью, что-то обсуждали, учились, раскачиваясь над открытыми книгами, ели принесенные прабабушкой угощения.

Большинство из них, те, кто не успел эвакуироваться, погибли в 1942 году в Змиёвской балке, 28 тысяч человек, 28 тысяч евреев!

По мере приближения к синагоге я вдруг ощутил сильное волнение, которое всё возрастало. Я чувствовал, что вступаю в совершенно иную, новую фазу своей жизни, быть может, заключительную и поэтому особо значимую. Вот я уже на Газетном переулке, «синагогальном», сейчас, ещё немного, и я увижу её, вот она — окна ярко освещены, как и говорили товарищи из КГБ, я ускорил шаг, побежал, я уже у двери, готов войти, и тут кто-то окликнул меня по имени. Негромкий, мелодичный голос позвал:

— Миша!

Я резко обернулся: на крыльце одноэтажного домика на другой стороне улицы стояла женщина, хрупкая, невысокая, с длинными распущенными волосами, в домашнем халате. Это была молодая женщина, её хорошо было видно в свете уличных фонарей, ярко освещающих улицу, в отличие от других улиц, тёмных и глухих, которыми я пробирался сюда.

— Заходи, ведь холодно, — сказала она просто своим мелодичным голосом, кивнула головой и скрылась в дверях.

Как завороженный, я перешёл дорогу и вошёл в дом. Я очутился в тёмных сенях, темнота, однако, не была полной, где-то там внутри дома горел тусклый свет, и оттуда раздался этот негромкий влекущий голос:

— Запри дверь. Ключ в двери.

Я нащупал ключ и дважды повернул его в замке.

— Иди сюда, — позвал голос.

Я пошёл туда, где был свет и голос, и очутился в комнате, которая была освещена свечами в подсвечниках, стоящими на столе. В красном углу под образом также горела лампада, кроме того, в окно лился свет уличного фонаря и яркий свет из окон синагоги напротив.

Женщина сидела за столом и смотрела на меня. Она была примерно моих лет или моложе, длинные волосы обрамляли лицо с тонкими чертами, взгляд больших глаз был глубок и серьёзен.

Руки её были скрещены на груди, что придавало её виду уверенность и невозмутимость, несмотря на внешнюю хрупкость.

Я стоял и рассматривал её, не в силах отвести взгляда, так же и она смотрела на меня своими огромными бездонными глазами.

— Садись, — наконец сказала она, указав мне на стул по другую сторону стола.

Её рука, выпроставшаяся из рукава халата, была тонкой, на запястье я увидел браслет, тонкими и длинными были и пальцы.

Во всём повинуясь ей, я прошёл по скрипучему дощатому полу и сел на указанный мне стул.

Мы сидели молча по разные стороны стола, разглядывая друг друга. Всё в этой женщине было магнетическим: голос, внешность, взгляд больших глаз, который, казалось, читал мысли, а может, так и было на самом деле.

Наконец, она сказала:

— Ты устал. Ты очень устал. Я хочу, чтобы ты отдохнул.

Я открыл рот, чтобы ответить, но она опередила меня:

— Ты всё успеешь, не беспокойся.

— Но ведь скоро рассвет, — сказал я, — как же я успею?

— Рассвет, — сказала она задумчиво, — ещё не скоро. Ты не должен волноваться из-за этого. Ночь будет длиться ровно столько, сколько тебе понадобится, чтобы всё успеть.

— Что успеть? — спросил я, прекрасно понимая, чтó она имеет в виду, что она в курсе всего, что она одна из них, а значит она — враг, но, надо отдать им должное, она — их удачный ход, потому что она — сирена, противостоять которой трудно, если вообще возможно.

— Не задавай ненужных вопросов, — сказала она. — Иди, приляг.

Она кивнула головой в сторону расстеленной кровати, куда я послушно направился. Я сел, стащил с себя сапоги, снял куртку, бросил её на пол, лёг на мягкую, божественно мягкую перину и такую же бесподобную большую подушку и мгновенно заснул.

И мне приснился сон.

Print Friendly, PDF & Email