Борис Рубенчик (Рублов): Избранные рассказы

Loading

Борис Рубенчик (Рублов)

Избранные рассказы

Мрачный дом

Киевлянам моего поколения хорошо известно здание по улице Короленко 15. В этом доме в центре старого Киева находилось КГБ. На его фронтоне сохранилась надпись «Дворец труда», а в нишах перед входом, которые теперь пустуют, были установлены скульптуры Ленина и Троцкого.

Теперь всем известно, какого рода трудами здесь занимались. Вначале в нем разместилось НКВД, при немцах — гестапо, а потом — КГБ. Таким образом, преемственность здешних «трудов» сохранялась во все времена.

Скульптуры были убраны уже в средине двадцатых годов. Вряд ли они могли оживить темный гранитный фасад, а сохранившиеся решетки на окнах подвального этажа наводили на самые мрачные размышления. Здание жило своей таинственной жизнью и считалось засекреченным. Рассказывали, что издатель послевоенного справочника, посвященного Киеву, имел большие неприятности: на одной из фотографий, сделанных сверху, был виден край этого особняка. Одно время на нем не было никакой вывески, а вдоль улицы медленно вышагивали часовые в серых солдатских шинелях. Случайным зазевавшимся прохожим они говорили:

— Здесь останавливаться не положено!

Впрочем, киевляне и так старались обходить эту серую громаду стороной.

Потом часовые исчезли, и появилась вывеска «Комитет госбезопасности УССР». По времени это совпало с первыми проявлениями гласности при Хрущеве. Почти тогда же улице Короленко вернули старое название «Владимирская». Но у людей моего поколения отпечатался в памяти адрес: Короленко 15, как у москвичей — Лубянка или Петровка 38. 

Злая ирония судьбы, поскольку Владимир Короленко был одним из главных правозащитников в России и яростно выступал против бесчинств первых чекистов еще при Ленине.

Место, где было уже при советской власти построено Здание, издревле считалось святым — почти в центре древнейшего города Ярослава Мудрого. Рядом находилась София, Золотые Ворота. Но злая сила, исходившая из Здания, постепенно уничтожала соседние постройки. Был снесен старинный Михайловский собор, Десятинная церковь, разогнаны священники и прихожане.

Одной из особенностей потаенной жизни Здания была способность к постоянному размножению. Как злокачественная опухоль, оно разрасталось, пожирая соседние постройки и даже улицы старого Киева. Оно проникло вглубь в сторону Ирининской улицы, в конце которой возник клуб Дзержинского. Поползло по улице Паторжинского, сметая старые постройки, а затем, миновав Владимирскую, расползлось по Золотоворотской, где возникли управления то ли кагебистских, то ли пограничных войск.

Возник город в городе по злой иронии судьбы впритык к святым местам. Каждый город имеет свое население, и за этим, как говорится, дело не стало. В жилых домах на Ирининской поселились кагебисты с домочадцами, которые влились в городской ритм, а на углу Золотоворотской и Рейтарской запестрели военные шинели и фуражки с золотыми околышами.

Но не они были главными обитателями этих мест.

В одной сказке люди к вечеру покидали старый город и его занимали ночные жители — стаи обезьян. В центре Киева они появлялись среди бела дня. Около девяти утра и после шести они на короткое время заполняли улицы. Их было много, и по схожести они напоминали манекены. Гладко выбритые, постриженные и причесанные, в хорошо пригнанных костюмах и заграничной обуви. Эти мужчины были почти одинакового возраста и различались только ростом и цветом галстуков. По-видимому, гориллы постарше и солиднее ездили в черных «Волгах», а не добирались до работы пешком.

Перед входом в Здание они становились серьезными, переставали рассказывать друг другу анекдоты, гасили сигареты и доставали красные книжечки пропусков. Затем взлетали по широким ступеням центрального входа и исчезали в обстановке секретности.

Происшествие, которому посвящен мой рассказ, происходило в конце семидесятых годов, и было мелким осколком более значительных событий. В этот период при Брежневе начали возводить новые плотины, чтобы иссяк и без того узкий ручеек еврейской эмиграции из СССР.

После начала преследований Сахарова и Солженицына и заточения немногих правозащитников в лагеря и психушки, объектом слежки КГБ стали евреи-отказники, а заодно и прочие «маланцы», вызывавшие подозрительность у властей.

* * *

В дверь моего служебного кабинета в институте постучали. На пороге стоял маленький человек. Он вежливо поздоровался, называя меня по имени отчеству, и протянул раскрытую книжку — удостоверение сотрудника КГБ. Затем почтительно уселся напротив, поставив локоть на мой письменный стол.

Даже без удостоверения я без труда узнал его. Он был одним из манекенов, которых я встречал по утрам на Владимирской, но это был самый маленький размер. Сидя, он был с меня ростом, но более широкоплечим, а, вставая, оказывался коротышкой. Я подумал, что человек такого роста не мог быть в высоких чинах. По-видимому, интерес КГБ ко мне был не столь велик, если прислали такого недомерка.

Впрочем, кроме роста все у него было на месте. Бесцветные сероватые глаза, улыбка и само поведение имитировали доброжелательность, и даже некоторое подобострастие.

— Мне пришлось Вас потревожить начал он вкрадчиво, — поскольку к Вам проявляют повышенный интерес некоторые иностранцы.

— Мне трудно с этим согласиться возразил я. Я не занимался и не занимаюсь никакой секретной работой. Все мои статьи проходят экспертизу и печатаются только в открытых журналах.

— Это мне известно от директора вашего института. Но он сказал, что Вы ведете и важные народнохозяйственные работы, а это тоже интересует некоторые ведомства за рубежом. Кстати, Вы бывали за границей?

— Дважды в соцстранах в составе туристических групп.

— И Вы не заметили повышенного интереса к себе?

— Ни малейшего!

— А зарубежная переписка, перепечатка Ваших трудов за рубежом?

— Только запросы на оттиски статей.

— Вот видите. Значит, некоторый интерес к Вам у них имеется. Кроме того, директор рассказал, что Вы недавно издали очень интересную книгу.

Зарубежных публикаций у меня тогда, действительно, не было. Это была чистая правда. Две мои попытки послать статьи в болгарский журнал пресеклись международным отделом Минздрава. Статьи посылали на рецензии, и они где-то пропадали. Но однажды их рецензент сам с гордостью раскрыл свое инкогнито и похвастал, что дал моим работам положительную оценку. Узнав, кому поручают проверку моих работ, я пришел в ужас, и больше не делал попыток печататься «за бугром».

— Понимаете, профессор, времена сейчас сложные, — продолжал Коротышка, собрав морщины на лбу. Приезжают эмиссары из Израиля и других стран, пытаются сманивать и обдуривать честных советских людей. Вот Вы не читали недавно в «Литературной газете…», — он поведал мне историю некоего кандидата медицинских наук, который оказался в числе отказников, примкнул к антисоветской сионистской организации, а потом покаялся и получил всего год лагерей.

— Не понимаю, зачем эту историю Вы рассказываете мне, — прервал я его с раздражением. Ко мне она не имеет ни малейшего отношения, и в Израиль я не собираюсь.

— Конечно, конечно, Вы ни в чем не виноваты. Но подобные настроения могут быть среди ваших друзей или родственников.

— У меня нет никаких родственников.

— Ну и хорошо. То есть, как нет, а Ваш отец? Он ведь крупный ученый и тоже может их заинтересовать!

Коротышка вытащил из бокового кармана отутюженного пиджака лист школьной тетради, разорвал его на четыре части, и сделал вид, что записывает мои ответы на этих листах. Затем он снова прятал их в карман.

— Какого черта ему от меня нужно? — не мог понять я. Беседа явно зашла в тупик. И вдруг все прояснилось.

— Вам известна такая фамилия — Бессонье, из Франции, — спросил чекист. Вначале я не понял вопроса, поскольку его французское произношение оставляло желать лучшего. Потом сообразил, что речь идет о моей дальней родственнице, которая еще при Сталине эмигрировала в Польшу, и на многие годы исчезла.

Когда железный занавес немного раздвинулся, она объявилась и пару раз приезжала с мужем к сестре в Одессу. Супруги встречались с моими родителями на даче в Одессе, а через год решили на два дня приехать в Киев. Для получения разрешения надо было указать цель визита, и, по-видимому, была названа моя фамилия.

Так вот почему Коротышка оказался в моем кабинете!

Я объяснил, что супругов Бессонье не знаю и не намерен с ними встречаться. Он одобрительно кивнул.

— Но, понимаете, интересуются не только они, — сокрушенно вздохнув, соврал он. — Наш человек в Интуристе тоже доложил, что про Вас спрашивали иностранцы. Беседа кое-что прояснила, но не до конца. Разумеется, Ваш долг советского человека сохранить ее в тайне, и если опять ОТТУДА будут вами интересоваться, немедленно сообщайте нам. Я оставляю Вам телефон. Спросите Николая Михайловича. Простите, что потревожил, но встречаться нам еще придется и не один раз.

На следующий день я зашел к директору института. Незадолго до этого я помог ему с докторской диссертацией, и он называл себя моим другом. Но о приходе кагебешника не предупредил, и попытался сделать вид, что ничего не знает.

— Кто же к Вам приходил, маленький такой? Так это хороший парень, наш районный уполномоченный. Я дал Вам самую положительную характеристику.

— Но зачем он приходил, что ему надо?

— А черт их знает, чего они ходят. Работа у них такая.

Незадолго до этого случая были организованы районные отделения КГБ. Мой друг, художник, впоследствии эмигрировавший в США, остроумно заметил, что если есть райотделы КГБ, то должны найтись и районные государственные преступники.

Должен признаться, что после прихода Коротышки настроение у меня испортилось. Было ясно, что он провел стандартную проверку в связи с возможным приездом иностранцев. Но я собирался в свою первую командировку в Чехословакию, и не только Коротышка, но даже муха на моем выездном деле могла навредить.

Я был зол на директора, который наплел кагебешнику про отца. Он за несколько лет до пенсии занимался изучением одной из космических проблем. «Расследование» Коротышки могло его сильно напугать, поскольку именно он общался с французами в Одессе.

Следовало принять меры предосторожности. Первым делом я разорвал на мелкие кусочки и выбросил в унитаз сообщение о предстоящем приезде французов в Одессу. Теща по телефону попросила их не приезжать в Киев и не связываться со мной. Сам я взял две недели отпуска и уехал отдыхать под Киев.

Увы, после возвращения на работу мне сообщили о приходе незнакомца, который дважды меня спрашивал.

— Маленького роста? — поинтересовался я с дрожью.

-Да нет, повыше Вас, — ответили сотрудники, и я с облегчением понял, что это был не Коротышка.

К концу дня в дверь постучали. На пороге стоял молодой тучный мужчина пронзительно семитского вида. Он вытер пот, уселся на стул, испуганно моргая, и стал говорить как плохой актер, нетвердо заучивший роль. Он сильно картавил, и у него дрожали губы:

— Мой родственник из Израиля приезжал недавно в Киев и сильно интересовался Вашей книгой. Где ее можно купить?

— Прежде всего, представьтесь и скажите, кто Вас ко мне послал.

— Мой дядя. Я работаю тут рядом в НИИ Торгмаш.

— Но можно было обратиться в Медкнигу. Откуда Вы узнали, где я работаю? Вас подослал Николай Михайлович?

Последний вопрос вызвал у посетителя состояние нокдауна. Он испуганно заморгал, смял свою капроновую шляпу и с извинениями ринулся к выходу.

Меня охватила ярость. Неужели этот недомерок из КГБ считает меня полным дураком, который не поймет, кто этот визит подстроил.

Теперь по разработанному кагебистом сценарию надо было сообщить о приходе незнакомца по телефону. Стоит ли играть в эту отвратительную игру или сразу послать его к чертовой матери? Большой пакости сделать мне он не может, но будет ходить, портить нервы, а главное, чтобы не дошел до института отца. Кроме того, не до конца ясна его цель.

Три дня меня мучили сомнения. На четвертый, испытывая отвращение к самому себе и тошноту, я набрал нужный номер.

Вежливый бархатный голос на другом конце провода поинтересовался моей фамилией и пообещал сообщить Николаю Михайловичу о моем звонке. Невольно вспомнился каламбур — объявление на дверях КГБ: «Стучать только по телефону». Но в тот момент мне было не до шуток.

Через пару дней меня вновь посетил Николай Михайлович. Крепко пожал руку и уселся с озабоченным видом.

-Видите, — сказал он, — наши опасения были не напрасными. Теперь Вам надо написать заявление и будем разбираться, кто Вас тревожит.

Только в этот момент мне стало ясно, чего добивался Коротышка. Чтобы не получать зарплату зря, был необходим хоть незначительный прецедент. В соседнем Подольском районе иностранец побеседовал с жильцами одного из домов, и они сразу написали возмущенное письмо в газету «Вечерний Киев». В другом месте ребенку подарили игрушечный американский флажок. А у Коротышки в центральном Ленинском районе за два года никаких происшествий! Конечно, проверка лояльности тоже работа, но для отчетов маловато, вот расследование заявления — это все-таки дело!

Мозговых извилин у Коротышки было ровно столько, чтобы считать, что я попадусь на удочку.

— Что же Вы предлагаете мне написать в заявлении, — спросил я, задыхаясь от ярости,— что Вы послали своего провокатора и пытаетесь сфабриковать фальшивое дело? Никакого заявления писать я не буду!

На него жалко было смотреть. Он побелел и сморщился. Казалось, что это надувная кукла, из которой выпустили воздух.

— Дело Ваше, — бормотал Коротышка. — Все куда сложнее, чем Вы думаете. Лучше заранее предостеречь… При этом он понял, что дело проиграно, попятился к двери и ушел, не попрощавшись.

* * *

Прошло много лет, Украина стала независимым государством. Я давно работал в другом районе города и ездил на службу в метро. Возле одной станции навстречу мне шел седой маленький человек и катил перед собой детскую коляску. Это был Коротышка. Мы встретились глазами, он заморгал и отвернулся. По-видимому, карьера его окончилась, и он нянчил внука.

Мрачное здание на Владимирской одно время снова стояло без вывески, на месте которой был более светлый гранит. Через несколько лет я случайно оказался рядом часов в шесть вечера в день церковного праздника. Колокольный звон звучал со стороны Владимирского собора, а из боковых ворот Софии на улицу выходили группы верующих. Их встречал небольшой, но достаточно настойчивый встречный поток. Это были мои давние знакомые — манекены. Они покидали Здание, на котором теперь красовалась вывеска «Служба безопасности Украины» и рядом трезубец.

Воистину, свято место пусто не бывает, но и проклятое тоже.

 

Послание Марии Петровых

1

Один из друзей Мартины заметил, что «бальзаковский» возраст — понятие неопределённое. Сам великий писатель предпочитал замужних аристократок разных лет — лишь бы оплачивали его расходы… Но все-таки свой знаменитый роман назвал «Тридцатилетняя женщина».

Прекрасным был и город, в котором Мартина родилась. Настоящая Европа, а остальная часть — Евразия, включавшая неродную Москву. Вторая столица с двумя Петрами, волшебными дворцами, куполами, шпилями, простором площадей, скульптурами Летнего сада, музеями, филармонией с концертами Мравинского и Темирканова, — всего не перечесть!

К тридцати пяти, несмотря на горести: потерю родных и любовные переживания Мартина не потеряла женской привлекательности; правильные черты лица, красиво очерченные губы, карие миндалевидные глаза — как прелестно они закатывались в пору наслаждения. Чуть выдвинутые скулы — глядя в зеркало, она думала, что татаро-монгольское иго самым краем задело и её предков. Каштановые волосы были коротко подстрижены — это шло к ней. Хотелось прижаться губами к высокой шее без ожерелий. Но в глазах таилась тревога, и нередко прятались слезинки.

О ней говорили «утончённая» — интеллигентка ускользавшего двадцатого века, из тех, чей круг узок, а слой тонок.

Но не забывалось пережитое. Любящий отец, которого мать к ней ревновала, когда ей не было и десяти, сгинул, оставив семью без средств.

Мать укатила в Польшу, ежемесячно переводя по почте дочери и старухе-матери жалкие рубли…

Бабушка всё переживала, что женщины зря тратят деньги на её лечение:

— Сдайте меня в больницу, или богадельню. Небось, старые подружки давно по мне соскучились на кладбище в Пискарёвке.

Незадолго до выпускных экзаменов в школе, дождавшись отъезда дочери за границу, бабушка слабым голосом позвала внучку:

-Тиночка, радость моя, присядь на пол, а то меня не услышишь. Это тебе на выпускной наряд.

В трясущейся бледной руке с длинными жёлтыми ногтями она держала две сотенных:

-Думала, приберечь на поминки. Жалко их потом пропивать, лучше закажи себе платье. Меня, блокадницу, в землю и даром зароют.

Платье было пошито за пять дней до окончания школы — модное, нарядное, с открытым вырезом спереди; красивое, оно шло к ней, но показалось Мартине слишком коротким — постыдилась надевать.

После выпускного бала в школе была прогулка до утра вдоль Невы. Фотографировались возле Египетского Моста за спиной сфинкса, потом на спусках к реке на фоне редких в рассветный час корабликов и барж, плывущих в сторону Коломны.

-Только лицо крупным планом Оно у меня красивое. Умоляю, не снимай снизу, поднимись на три ступени выше, а я присяду за спиной девчонок!

Тину угнетал высокий рост, и она старалась незаметно отбиться от группы — длинный заморыш, в давно ставшей короткой школьной форме. Подруги и мальчики за день привыкли к своим новым нарядам. Отброшенные школьные ленты сменили букетики цветов, бутылки шампанского, сигареты.

Она считала себя гадким утёнком, отбившимся от стаи.

Несколько лет оставалась недотрогой, потом была любовницей известного писателя, встречалась и с другими мужчинами, с отличием окончила литфак, но, несмотря на красоту, не смогла завести семью.

Толковая журналистка и педагог, поработавшая даже в одном из университетов США, опытный филолог и знаток поэзии, она страдала неизлечимым комплексом любви к поэтессе Марии Петровых. Это имя сейчас знают немногие, но в своё время Анна Ахматова, потеснившись, сама назвала Петровых лучшим русским поэтом.

Жизнь за границей позволяла, когда надо, быстро восстанавливать форму: выспавшись, посетив бассейн и поработав над лицом, она способна была выглядеть молодо, сохраняя стройность фигуры, гибкость талии и приятную девичью гладкость ног — без вздувшихся вен — последствий материнства, которого была лишена.

Тревоги Мартины почти не сказывалась на физическом состоянии организма — разве что на аппетите. Утром автоматически открывался буфет и холодильник, булькал чайник, гудела микроволновка, проглатывались две ложки овсяной каши, и надкусывался подогретый бутерброд. Она одевалась, определяя интуитивно погоду за окном, выходила из дому и брела, прислушиваясь к себе, не выбирая дороги; мысли её продолжали где-то блуждать, и их трудно было сразу собрать.

В молодые годы такое состояние предшествовало рождению стихов.

…И вдруг возникает какой-то напев,
Как шмель неотвязный гудит, ошалев,
Как хмель оплетает, нет сил разорвать
И, волей-неволей, откроешь тетрадь… (М. Петровых)

Но «шмеля» всё не было и не было, подползала тоска и брала за горло.

Потом, очнувшись, она смотрела на часы, садилась в автобус, цеплялась узкой ладонью за «висюльку» и, мерно покачиваясь, все так же без мыслей приезжала на работу. Кивала всем вокруг и усаживалась за необъятный заваленный книгами и журналами стол, в центре которого сиротливо белела чашечка кофе. Лёгкий пар и аромат рождал робкое желание принятия пищи, а глотки бодрящей сладости пробуждали деловые мысли.

Размеренная жизнь для многих форма существования, но Мартина с некоторых пор начала ощущать постоянную тревогу, связанную с потерей способности к творчеству. Главным для себя она считала поэзию, написала книгу «Горькая вишня», которую критики довоенной закалки сразу окрестили « комплексом Петровых».

Оптимисты советуют не думать о плохом заранее — если уж такова судьба, то «пуля дырочку найдёт». Но, садясь за письменный стол и написав несколько первых строк, она ощущала в себе ритмы и строки великой поэтессы:

Оглянусь— окаменею.
Жизнь осталась позади.
Ночь длиннее, день темнее,
То ли будет, погоди…

Главное — свойственная Петровых тема одиночества. « Кабы знала, кабы ведала», обошла бы Марию Сергеевну стороной… Но годы шли, лучшие годы для творчества а влияние Петровых не ослаблялась. Мартина искала общее и в их судьбах. В Петровых влюблялись Фадеев и Мандельштам, а Мартину всю жизнь любил известный писатель Дупленко, который вывел её в люди, жить без неё не мог, а она спуталась с красавцем из Риги Аскольдом…

2

В один из серовато-теплых сентябрьских дней Мартина присела с книжкой в скверике возле дома. Капли утреннего дождя не успели просохнуть на закрытых от солнца скамейках, а тронутые желтизной листья ещё не подготовились к балету на ветру. Ржавчина посыпанных песком дорожек переходила на маленький земляной холм с кустами лиловых астр.

Перелистала помощника памяти — календарик, и встрепенулась. Бабушкин юбилей!

Приближалась круглая дата — годовщина рождения бабушки. Прах самого близкого ей человека давно покоился в колумбарии Пискарёвского кладбища. Бабушка, любящая тихая, безропотная никогда ни о чём не просила, — но у Мартины слёзы навёртывались на глаза, когда она думала о бабушкином сиротстве — некому придти на её могилу в городе с возрожденным названием Санкт-Петербург. Дочь за границей в Германии, внучка в Москве. Самая страшная форма её одиночества — разлука с дедушкой, бестелесный призрак которого был заточён в бабушкиных рассказах и в тонкой, скреплённой резинкой пачке писем с Колымы. Однажды появление этого призрака оказалось совсем неожиданным и оттого особенно трагичным.

Это было, когда в СССР на последнюю гастроль приехал великий французский мим Марсель Марсо. Мартина установила на табуретке в комнате бабушки цветной телевизор, и они с нетерпением ждали начала передачи. Показали крупным планом вымазанное мелом лицо артиста с подведенными чёрными потухшими глазами.

Вдруг Мартина увидела, как хрупкое иссохшее тело бабушки содрогается от беззвучных рыданий. Жестом она попросила выключить телевизор:

— Прости, не могу видеть этого, Тиночка. Таким было лицо у дедушки, когда перед войной они пришли его забирать. Я словно окаменела, а твоя мама испугалась и заплакала. Ей тогда было пять лет.

Эти русские женщины оказались очень живучими, но душой бабушки правила доброта, а матери — желание возмездия, которое она не знала на кого направить.

Брошенная мужем, враг всех женщин, профсоюзная активистка, она была первой уволена с работы после начала перестройки, но обернулась волчицей в бизнесе. Разорив богатого соперника, женила его на себе и переехала в Германию. Два раза в году в дни рождения матери и дочери от неё приходили поздравительные открытки, содержащие стандартное предостережение — быть осмотрительней с мужчинами, которые могут Мартину погубить.

Неужели в её словах была доля правды?

Мартина давно стремилась сделать бабушке подарок к юбилею. Выхлопотала командировку в Сибирь, и специально вылетела на «кукурузнике» знакомого лётчика в городок ссыльных — Инту — привезти горсть земли с дедушкиного кладбища и захоронить рядом с бабушкиной урной на Пискарёвке. Мечта обернулась блефом — от кладбища остался пустырь с фундаментом новостройки, откуда местный сторож — забулдыга за бутылку принёс ей в кульке горсть земли.

Всю свою долгую жизнь бабушка прожила в стране лжи, можно ли успокаивать её душу новым обманом? Да и технически нельзя смешать пепел из крематория с землёй, сохранив частицы «праха» стариков. Две зажженных рядом свечи могли стать символом воссоединения их душ, и Мартина зажгла их в храме, построенном неподалёку от бывшего зэковского кладбища.

С возрастом пришло понимание бабушкиной мудрости и глубины — без нравоучительных бесед и советов. Маленький приёмник «Филипс» заполнял пространство её комнатушки приятными мелодиями, которые внучка быстро запоминала. Но для неё долго оставался чуждым Шостакович, за исключением седьмой «Ленинградской» симфонии, которая считалась «блокадной» и вызывала у бабушки слёзы.. Прижавшись друг к другу, они прослушали симфонию до конца, и вдруг бабушка сказала:

-Эта музыка написана до войны, и не о немецком наступлении, а о нашей с дедушкой несвободе и горестях.

Мартина не стала задавать вопросов — у стариков могут быть свои искажения в понимании времени. Но через много лет, прочитав книгу о противостоянии Шостаковича сталинскому режиму, она поняла бабушкину правоту.

В отличие от Мартины, её подруга Полина тяготела к религии, считая, что вера в Бога помогает преодолеть свой комплекс «нерусскости».

Вскоре после возвращения Мартины из США Полина предложила сходить в Большой зал консерватории на исполнение знаменитых духовных кантат Баха «Страсти Господни», в котором участвовали Лейпцигские «Гевандхауз оркестр», капелла, хор мальчиков и два русских хора. Апофеоз духовной и светской музыки с неистовым накалом страстей в хорах, сценах отречения Петра от своего учителя, рыданиях Апостола и слабом бое часов перед казнью на Голгофе…

Многие потрясённые слушатели не могли сдержать слёз.

Для меня религия в этом, — сказала заплаканная Мартина подруге.

Узнав о желании Мартины съездить к друзьям в Израиль, Полина посоветовала сходить на поклон к христианским святыням — а может, произойдёт чудо, которое поможет ей найти саму себя.

3

 В Хайфе она оказалась поздней осенью. Друзья в тот день пытались ей объяснить, что время для посещения Иерусалима выбрано неудачно — из пустыни дует коварный ветер — хамсин. Но неизвестно было, когда изменится погода. Видя её непреклонность, друзья согласились — пожалуй, при такой погоде можно будет без обычной толкотни протиснуться к Гробу Господню.

Погода и впрямь была ужасной: сильный ветер с песком очистил Виа Долороза от продавцов и гнал по извилистой улице обрывки и обломки украденных им товаров.

Шатаясь и разворачиваясь спиной к ветру, Мартина пыталась хоть на секунду задерживаться на местах остановок Христа в его Крёстном пути на Голгофу. Но порывистый хамсин из пустыни вызывал приливы крови, снижение давления и сердечную слабость, а скользкие, отполированные ногами миллионов паломников и туристов камни, каждую минуту угрожали падением и увечьем.

В тот момент, когда она все-таки поскользнулась и потеряла равновесие, чья-то голова упёрлась ей в живот, и, будто схваченная двумя крепкими клешнями, она мягко приземлилась на камни мостовой. Руки разжались, перед ней сидела на корточках маленькая сухонькая старушка с лицом в сетке морщин, светлыми глазами и ослепительно белыми волосами под тёмной косынкой.

— Такой высокой даме, нельзя ходить одной в хамсин. Надо уметь складываться, кланяться ветру, но лучше иметь спутника. Ты не ушиблась? Теперь держись за меня.

Старуха обхватила Мартину и помогла ей подняться:

— Теперь у нас четыре ноги. Продолжим наш путь на Голгофу. Меня здесь зовут Симой, а если по нашему, русскому — Серафима Ивановна Фогельман. Помните, у Пушкина: «…И шестикрылый серафим на перепутье мне явился…»

Новая знакомая оказалась жительницей Хайфы, приехавшей помолиться за упокой души мужа-еврея, с которым пятнадцать лет назад они приехали в Израиль.

Поддерживая друг друга, женщины добрели до Храма Гроба Господня — созвездия церквей под одной крышей. В монастыре они поставили свечи. Мартина — две: за бабушку и деда. Потом, поднявшись по лестнице, осмотрели Голгофу и, пройдя мимо восьми лампад — символов разных конфессий, направились к Святым вратам Гроба Господня. Перед ними, как всегда толпилась очередь, сдерживаемая священниками и турецкими охранниками в фесках. Лица охранников за редким исключением были лишены благодати.

— Поосторожнее! Становись на четвереньки и береги голову, — шепнула Серафима, когда, окунувшись в жар лампад, Мартина протискивалась под низкий свод к смертному ложу Спасителя.

Покинув Храм с его теснотой и суетой, Мартина испытала облегчение и смутную надежду на чудо.

— Прости, Господи, — что пришла без веры и без молитвы неизвестно за чем. Не знаю, о чём и просить, — подумала она.

— Ты, видать, туристка, не паломница сказала Сима, когда они сели в автобус на Хайфу. — Тебе бы сюда приехать на Пасху, посмотреть чудо схождения Благодатного Огня. От него весь храм в сиянии.

— А это правда, что он греет, но не обжигает?

— Не знаю, милая. У меня от него лицо теплеет, вроде кровь к нему приливает. Может, это и есть Божий перст, но не исключено, что от гипертонии. А ты сама, кто будешь?

— Литературный работник из московского молодёжного журнала.

— С нами рядом жил один поэт из Москвы. Святой человек, книжник, сам еврей. Года два, как преставился. Может, ты о нём знала. Он вроде известный романс сочинил, да я по старости не помню какой.

4

До возвращения в Москву оставалось три дня. Подруга Мартины — Фира, её муж и сын, отложив дела, наперебой старались показать москвичке Израиль. Одинокая женщина была тронута их семейной теплотой и привязалась к друзьям, скрывавшим перед ней собственные тревоги и заботы. В местной газете она прочла, что почти треть населения маленькой страны косвенно пострадала от терактов. Не только погибшие, но также их родственники, друзья или близкие знакомые.

Легкий, почти незаметный вначале ушиб во время падения на Виа-Долороза с каждым днём всё больше сказывался на ходьбе. Но Мартину не оставляла надежда на чудо, которое должно явиться ей именно здесь, на святой земле.

Накануне отъезда, когда уже пора было собирать вещи в дорогу, в трубке раздался знакомый старческий голос Серафимы. Вдвоем с Симой они с трудом дошли до городской библиотеки, куда после смерти загадочного поэта был передан его архив.

На двери висела табличка: «Перерыв». Распахнув её, они натолкнулись на вертящийся зад маленькой женщины, которая по старинке без швабры драила дощатый пол. Из-под стула на них смотрел кучерявый бледненький малыш.

— Гляди, Мария, — строго сказала Сима, кого я к тебе привела — литераторшу из московского журнала. Расскажи ей всё, что знаешь про московского поэта…

— Я всего пять месяцев, как приехала из Нижнего-Новгорода и лишь две недели здесь работаю, но после отпуска всерьёз займусь его архивом.

Выяснилось, что имени поэта Мартина раньше не слышала, и, по-видимому, её приход в библиотеку не имеет смысла, но отказаться от предложения осмотреть его архив она уже не могла.

Мария попросила дать ей полчаса — разложить на столе вещи из архива и вытереть пыль — а то неудобно показывать московской гостье сложенные на этажерке в углу комнаты запыленные книги, журналы и рукописи, внимания к которым никто не проявлял.

— Я помогу вам, — сказала Мартина. Моё любимое занятие — разбор архивов.

Две женщины, надев перчатки, стали вынимать пыльные книги и рукописи и выкладывать их из этажерки на стол.

Вдруг Мартина изменилась в лице, опустилась на стул и побледнела — среди груды книг и альбомов она увидела копию портрета Петровых, работы Мартироса Сарьяна.

— Я собираю материалы о Петровых,— сказала она, — и вдруг такая неожиданная удача.

-Покойный был её учеником и входил в литературный семинар, которым она руководила, а Мария Сергеевна — моя любимая поэтесса. Я бы поставила ей памятник у нас в Израиле на аллее праведников — она так любила евреев и была против антисемитизма… Вот послушайте — внезапно маленькая женщина совершенно преобразилась и со слезами в голосе прочла:

Взгляни — два дерева растут
Из корня одного.
Судьба ль, случайность ли, но тут
И без родства — родство.
Когда зимой шумит метель,
Когда мороз суров, —
Берёзу охраняет ель
От гибельных ветров.
А в зной, когда земля горит
И хвое впору тлеть, —
Берёза тенью одарит,
Поможет уцелеть.
Некровные растут не врозь,
Их близость — навсегда,
А у людей всё вкривь да вкось,
И горько от стыда.

— Это стихотворение, Мартина Ивановна, поэтесса посвятила Давиду Самойлову. В нём сила правды и слова дружбы между вами и нами. Это вам не «Двести лет вместе!» Солженицина.

Мартина подумала, что Петровых, выпустившая в шестьдесят лет свою единственную книгу в Ярославле, а не Москве, сама считала себя «дальним деревом» в поэтическом саду, но ничего не сказала.

Растроганные, они обнялись. Библиотекарша взяла на руки чёрноглазого сыночка, и Мартине на какую-то секунду показалось, что перед ней сама дева Мария. Без сил она опустилась на стул, и слёзы покатились у неё из глаз.

Переглянувшись с Серафимой, Мария пообещала, что тщательно обработает архивные документы, всё интересное скопирует и перешлёт Мартине в Москву.

Обещание библиотекарша из Хайфы сдержала — в присланном ею пакете она нашла ранее неизвестные Мартине материалы о жизни и работе Петровых.

Трудно было назвать эти находки чудом, но у Мартины вновь появилось желание перечитать всё написанное любимой поэтессой, но теперь, отталкиваясь от ее поэзии, она впервые почувствует себя в «свободном полёте».

Ушибленное при падении на Виа Делороза колено не заживало — придётся вновь идти на рентген. Тяжело припадая на ногу, она вновь почувствовала состояние, предшествующее поэтическому вдохновению, но с иронией подумала, что на дворе морозит, и в такую погоду «шмели» не летают. Забыв про палку, она подскочила к подъехавшему такси, оступилась на покрытом изморозью асфальте и грохнулась всей тяжестью длинного тела на камни мостовой.

В больнице ей прооперировали повреждённое колено, а ногу закатали в гипс. В наступившем после наркоза тяжелом забытьи перед ней появились строки Петровых, которые немедленно следовало перечитать. Сжигаемая ожиданием, она стала лихорадочно нажимать кнопки мобильного телефона, пытаясь набрать номер московской подруги. Потом от слабости впала в глубокий сон, но, проснувшись, увидела рядом с подушкой принесенный санитаром сборник стихов Петровых.

Нестерпимо болела нога, пекла ссадина на голове, но её горькие слёзы были не от боли: читать в полутёмной палате было совершенно невозможно. Когда больница погрузилась в стонущий ночной сон, молодой мальчик-санитар закрепил над её забинтованной головой лампу-грибок, и она сразу нашла адресованные ей Петровых суровые строки:

Никто не поможет, никто не поможет,
Метанья твои никого не тревожат
В себе отыщи непонятную силу
Как скрытую золотоносную жилу…
Пока ещё дышишь — работай, не сетуй,

Не жди, не зови — не услышишь ответа. 

Print Friendly, PDF & Email