Марк Шехтман
Два рассказа
К 72-й годовшине расстрела в Бабьем Яру
Старик
Мишка уже расстегнул штаны у забора, как Нюмка закричал:
— Отойди! Ты, что, забыл? Здесь же закопали Шкета.
— Ну, закопали, так что?
— Как что? Нельзя на могиле, а то не сойдешь с этого места, так и останешься стоять навсегда.
— Ну, да? Врешь ты все, трепло несчастное! Не сойдешь, не сойдешь, — огрызнулся Мишка, однако взглянув на едва заметный холмик, все же отошел.
Шкет, толстый, с коротким торчащим хвостиком ничейный щенок, попал под грузовик перед домом, и дворник хотел выбросить его на помойку. Но мальчишки забрали щенка и похоронили под забором.
— А знаешь, что было неделю назад на еврейском кладбище? Нет? Так молчи и слушай! — с апломбом продолжал Нюмка (он всегда все знал). — Один жлоб пришел туда вечером и говорит: «Возьму вот и насру на жидовскую могилу». Сел, снял штаны, а как кончил — не может подняться. Что-то ухватило и не пускает. Хочет крикнуть — не может, его все тянет и тянет. Он и так, он и эдак, но только рот открывает, а ни звука не слышно, и морда синяя совсем.
— Да ты откуда знаешь? Ты, что — был при этом?
— А с ним были еще двое. Они вместе выпили бутылку, а как его схватило — убежали. Сейчас весь Подол об этом говорит, — мгновенно нашелся Нюмка.
— Ну, и что же с ним, с твоим жлобом стало? — спросил Мишка.
— А ничего не стало. Утром нашли мертвым и все.
— Что же его держало?
— Как — что? Мертвец, конечно, кто же еще!
— Да врешь ты все! Не надоело врать? Ну, забожись!
— Мати-бати не видать, если вру, — зверски оскалившись, Нюмка поддел зуб ногтем большого пальца так, что послышался щелчок, затем провел по горлу указательным и продолжил:
— Хочешь, поедем в выходной на кладбище? Я и могилу покажу. Я был там с пацанами из 15-го номера, — самозабвенно врал Нюмка и глаза его вдохновенно блестели.— Там и бутылка лежит пустая…
— Конечно, он покажет, — иронично улыбаясь, сказал Фимка. — Покажет могилу, бутылку, и этого жлоба, который до сих пор сидит…
— Без штанов! — подхватил Мишка, и все захохотали, но Яшка Кац, как всегда миролюбивый и положительный, предложил:
— Пацаны! А почему не поехать? Этот трепач Нюмка, конечно же, врет, но все равно интересно съездить.
По мере приближения выходного дня спеси у Нюмки становилось все меньше, и в субботу он стал совсем шелковым. В воскресенье мальчики поехали на четвертом номере трамвая до конца, а дальше пошли пешком.
— Давайте купим цветы, а то не пустят, — сказал Яшка, и они купили у старушки букетик фиалок, но сторож даже не взглянул на ребят.
Странное дело: злорадное предвкушение неминуемого Нюмкиного позора моментально улетучилось, едва они миновали кладбищенскую калитку. Строгие каменные надгробия с непонятными древними письменами окружили мальчиков. И никому не хотелось вспоминать из-за чего пришли. Склеп с колоннадой и круглым куполом. Внутри темно и прохладно. Пахнет землей и прошлогодней прелой листвой… Обелиск над белой мраморной плитой. На плите барельефом руки с расставленными по два пальцами. Еще на одной такие руки, и еще. Что они означают? Громко, нараспев причитала по-еврейски женщина, и голос ее далеко разносился в кладбищенской тишине. Причитания прерывались рыданиями и переходили в колыбельный напев, но лицо оставалось совершенно спокойным, глаза сухими. Увидев мальчиков, женщина умолкла и продолжала деловито поливать из детской лейки цветы на могиле. Детские грабли и лопатка лежали у ее ног.
Чем дальше шли мальчики, тем скромнее становились могилы. Изредка встречались надгробия из черного с синими искрами лабрадорита, мраморные деревья с обрубленными ветками. Больше стало простых, цементных, приподнятых в изголовье плит с надписями на русском. И все ближе выгравированные на памятниках даты. Вот и 30-ые.
… «Фрида Гутман. 1881-1938. Спи спокойно, дорогая сестра». «Врач Яков Брон. 10.5.1876-15.12.1940». «Здесь похоронен Давид Самсонович Полевой». Никто не напоминал Нюмке о злополучной могиле, и напряженное, испуганное лицо его стало постепенно проясняться. На совсем свежем холмике памятника еще не было, только увядшие цветы и дощечка с надписью: «Даня Гликман. 12.3.1929 — 6.6.1941». И фото: большеглазый мальчик с короткой светлой челкой. «Такой, как мы, — подумал Мишка. — Как это случилось? Не старик, не взрослый — совсем мальчик! Почему он умер? Значи, умереть может каждый? И я?.. Вот я стою, а он уже два дня лежит прямо у меня под ногами. Как в это поверить?» Мишка глянул на ребят: тот же вопрос застыл в глазах и у них. Яшка шагнул вперед и положил фиалки на горку увядших цветов.
— Пошли, — сказал он, — посмотрим, что там дальше, за кладбищем.
И они пошли под шепот листьев, птичье пение, сквозь тот торжественный покой, который бывает только на кладбище, и вскоре вышли на открытое место. Густая, до пояса трава цеплялась за ноги, мешая идти. У крутого обрыва мальчики остановились и замерли, пораженные необыкновенной панорамой. Слева, до горизонта тянулась темная зубчатая полоса лесов. Прямо поднималась гора, на которой белела окруженная домиками церковь — Вышгород. Гора круто обрывалась к востоку — к Днепру, светлой лентой перерезающему обширную, окаймленную темно-синими лесами равнину. Сказочно прозрачный воздух приближал горизонт, отчего домики Вышгорода, прибрежные ивы и далекие леса видны были с ясностью необыкновенной. Ближе, справа, утопали в садах улицы Куреневки . А глубоко внизу светился белый песок развороченного тележными колесами карьера. Но как это место называется — не знал никто, даже Нюмка.
— Должно быть у него какое-нибудь название, — сказал один.
— Так ведь здесь уже не город! — отозвался другой.
— Имя есть — Бабий Яр, — раздался вдруг позади старческий голос. Старый еврей, с белой бородкой, в картузе и с палкой в руке стоял перед ними. Никто не видел, как он появился. — Красиво здесь, правда? — продолжал он. Мальчики переглянулись.
— Поехали? — сказал кто-то.
— Вы уже хотите уйти? И правильно, на вашем месте я бы тоже ушел. Я знаю, вы думаете: зачем он нам нужен, этот старик? Но иногда и старик может рассказать что-то интересное. Я отпущу вас скоро, не бойтесь. Давайте посидим здесь немного, ладно? А теперь послушайте, что я скажу…
Они присели в густой траве. Мишка лег на живот и смотрел на старика.
— После кладбища я всегда прихожу к обрыву, — начал он. — Тишина, мир и покой наполняют мне сердце. А там… — он протянул руку в сторону кладбища, — лежат мои родители. С ними я приходил на могилу деда. Приходил на их могилы, когда жила моя жена. И всегда заставал тишину, мир и покой. Теперь мне уже немного осталось, и когда я лягу в землю, все будет, как раньше. Сейчас вам смешно. Но пройдут годы, и кто-нибудь из вас придет сюда, вспомнит, что я говорил, и подумает обо мне… Перед кладбищем, — он оглянулся, — больница. Ее построила еврейская община, лечили в ней только евреев, и хоронили умерших здесь, в роще. Так началось кладбище. Кто знает, сколько оно просуществует, но здесь можно похоронить весь Киев (не дай, конечно, Бог!) — лучше места не найти…
«Чего он разошелся? — подумал Мишка. — Наверное, с приветом этот дед…» Но уходить не хотелось. Было что-то подкупающее в негромкой речи старика. Говорил он не спеша, вдруг останавливался в середине фразы и удивленно оглядывался. Когда умолкал, левая рука с желтыми от никотина пальцами слегка дрожала.
— За свою жизнь я повидал многое, — продолжал старик. — Помню погромы при царе Александре III и в 905-ом. Я жил в Киеве, когда судили Бейлиса, а через несколько лет стоял под пулями гайдамаков и деникинцев. Моих родных вырезали григорьевцы. Теперь над нами нависла рука Гитлера, и тень от нее уже падает на ваши головы. Тысячи лет льется наша кровь, но скажите: кто разбогател на ней? Кому она принесла счастье?.. Где Петлюра? Может быть, вы мне скажете, где Петлюра? Нет? Так я вам скажу: его нашел в Париже одесский часовщик Шварцбарт и застрелил прямо под этой их башней. Пуля в живот — вот что заработал на евреях Петлюра. Вы думаете, атаман Григорьев заработал больше? Или Струк, Тютюнник, «Добрывэчир», «Панибудьласка»? Все они получили свое: кто пулю, кто «белую горячку».
Старик умолк. Вдалеке просвистел невидимый паровоз. Божья коровка раскачивалась на травинке перед глазами у Мишки, распуская и вновь складывая прозрачные, шелковистые крылышки. А снизу волнами налетал зной — песок накалялся на солнце.
— Да… Все они получили свое: кто в Киеве, кто в Балте, а Петлюра в Париже. Сейчас в Париже Гитлер, — старик понизил голос. — Он теперь наш друг. Нашли себе друга. Но, поверьте мне, это ненадолго. Не уйдет от своей судьбы и он.
Говорить никому не хотелось, да и что мальчишки могли сказать старику?
— А сейчас признайтесь — на кладбище обманывать нельзя — зачем вы пришли? У вас здесь кто-то похоронен? Или просто поиграть? Ведь я вижу — хорошие еврейские мальчики вдруг пришли на кладбище. Что вам тут делать одним?
И тогда Мишка, сам не понимая, как это вышло, заикаясь от волнения и чувствуя себя последним предателем, рассказал, что привело их сюда. Старик слушал внимательно, не перебивая. Краска пятнами шла по Нюмкиной физиономии, и он с ненавистью глядел на Мишку. Не выражали особого одобрения и лица остальных. Когда Мишка кончил, старик внимательно оглядел ребят:
— Я знаю, — сказал он Нюмке, — это ты привел их на кладбище.
— Да, — ответил Нюмка, — я.
Наступило молчание. Все смотрели на старика. Он выпрямился и как будто стал выше ростом. Скорбное, еврейское лицо его, каких в Киеве тысячи, вдруг преобразилось. Морщины разгладились, блеснули глаза, брови тяжело опустились и сомкнулись на переносице, губы сжались в четкую, суровую линию. Перед мальчиками стоял совсем другой человек. Он шагнул к Нюмке и положил руку ему на плечо.
— Ты хороший мальчик, — сказал он, — и, конечно, это правда. Бог карает тех, кто оскверняет могилы. Так было. Так есть… И так будет.
Бег трусцой
Вот и снова суббота. Как быстро она наступила.
Теплое, влажное осеннее утро. Пусто. Тихо. Тяжелые капли скатываются на тротуар с наполовину уже облетевших деревьев, но на мостовой сухо. Шуршат под ногами осенние листья. Низко нависли неподвижные облака. Как тепло! Почему раньше не замечал этого? Иду, постепенно ускоряя шаг. 100 метров, еще 100, еще. Пора. Перехожу на бег. Спокойный, небыстрый. Что может быть лучше пробежки в такое вот теплое осеннее утро! Никто не обращает на меня внимания. Даже собаки. Теперь все бегают, за всеми не угонишься. Вот и улица. Слева из открытых ворот ГАИ один за другим выезжают желто-синие «жигули», набитые милиционерами. Им и сегодня работать. А мне-то что? Пусть себе работают.
Однако работают сегодня не только они: вижу хмурые лица рабочих, спешащих на мотоциклетный завод. Странно — месяц только начался. Ладно, беги, беги — не твое это дело. Четыре шага — вдох, шесть — выдох. Поворот. Тяжелый самосвал ползет навстречу, и синее едко пахнущее соляркой облако волочится вслед за ним. Черт тебя носит с утра. Недели целой мало! Замедляю шаг, но воздух неподвижен, неподвижно едкое облако, и, задержав дыхание, пробегаю сквозь него. Снова поворот. Справа военное кладбище. У ворот автобус, курсанты с автоматами, венки. Опять, наверное, полковник в отставке умер. В «Красной звезде» каждый день некролог. Если по одному в день, только за год умирает 365 полковников. А сколько живых? Зачем им столько?
Слева тоже кладбище, Лукьяновское. На нем с войны не хоронят. Сквозь ограду видны уходящие в тень аккуратные ряды памятников и крестов. У ворот старушка с цветами. Я знаю ее давно. И прикорнувшего у ног старого рыжего пса. Но девушку раньше не видал. Присев на корточки, она выбирает цветы. Для кого? Что ей, красивой, стройной, делать здесь на кладбище среди мертвых, безжизненных астр? Терпеть не могу астры.
А ноги сами собой переходят с расслабленной трусцы на свободный, длинный шаг африканского охотника. Но все-таки оглядываюсь. Старушка, пес и так и не взглянувшая на меня девушка застыли над чахлыми букетами, разложенными на мокром асфальте.
Справа гордость нашей столицы — телевизионная башня. Она выше Эйфелевой, но сегодня видны только опоры — туман. И выбрали же место — сплошные кладбища вокруг. Как только земля ее держит? А вдруг грохнется? Беги, беги — уже 12 минут прошло, а ты только сворачиваешь к кооперативному гаражу «Автолюбитель». В стороне от дороги, укрытый деревьями и кустами он уютно расположился над прекрасно спланированным парком. Но вот гараж позади и слева становится виден Памятник. Да, сплошной туман сегодня: даже не разглядишь украинскую вышивку на рукавах у женщины, венчающей группу подпольщиков и пленных моряков…
За памятником кафе. Когда-то там и тир стоял. Тир «Бабий Яр» — отличная идея! Убрали, слава богу. Интересно, что за мишени там были? А травка-то, травка! Ну, прямо изумруд! Как пружинит она под ногами! А ведь уже ноябрь. Однако теперь надо побыстрее — на улице Мельникова полно машин и воздух насыщен бензином.
Передо мной элегантная дорожка из плит, и между плитами травка. Вдоль дорожки элегантные, стройные фонари. Здесь уже совсем никого. Никого? А эти в кустах? Они ждут — не дождутся открытия большого гастронома напротив. Что может быть отвратительнее, чем эти синие рожи, да еще ранним осенним утром, когда все живое бережет его свежесть и чистоту. Теперь бегу по тому самому месту, которое когда-то называлось «Бабий Яр» и где все это и произошло. И овчарки тогда тоже рвались на поводках, как те вот, в кустах, подальше, где собираются собачники. Они уже стоят, обсуждая достоинства своих догов и фокстерьеров. Такого рая для собак и не найти больше в городе. Несколько лет назад здесь даже собачью выставку устроили.
И вдруг залп! Еще один! И еще!.. Собаки неистовствуют. Что это — галлюцинации? Машина времени? Тьфу ты, черт! Да это же на военном кладбище полковника в отставке похоронили. Скорее отсюда, скорее! Четыре — вдох, шесть — выдох…
Дорожки теперь двойные. И уже чернозем для клумб завезли. Да, хороший будет парк. Сворачиваю вправо.
Над самым обрывом беседка. Видно из нее далеко-далеко. И близко тоже. Все видно — Вышгород, Днепр, новую Оболонь. И рощу прямо внизу, выросшую после того, как засыпали прорвавшуюся в 61-м дамбу. Но теперь везде дорожки, скамейки, урны, скульптуры для фонтанов. Рядом здание без окон и стрелка с надписью «Фильмохранилище». И никаких следов того, что случилось в 41-м. А может, и не было ничего? И вообще туман сегодня… Мимо, мимо.
***
— А тебе не стыдно здесь бегать?
— А им не стыдно строить здесь тир, кафе, играть в футбол, выбивать ковры?
— Но ты же знаешь что здесь произошло.
— А они не знают?
— Но это же они. А ты ведь не такой. Молчишь? Ну, беги, беги дальше. Четыре — вдох, шесть — выдох…
***
Дорожка спускается среди мокрых черных акаций. То здесь, то там мелькнет крест, ограда или просто холмик. Но это не кладбище, а какие-то отдельные захоронения. Впереди склеп братьев Качковских. Один — студент, другой — профессор. Но что это? Стена выломана, и надписи уже нет. Кому он мешал, этот склеп? Понятно — здесь тоже прокладывают дорожку. Вон сколько деревьев спилили и завезли уже скамейки. А рядом построили туалет. Мужской и женский. Ну, их к дьяволу, эти дорожки! Лучше свернуть на тропинку, уходящую в густые заросли боярышника. Но и здесь могилы. Заброшенные, забытые всеми. Только на одной новая табличка: «ТерАрутюнян. 1883-1920». Как ты попал сюда, Тер-Арутюнян? И кто всегда приносит свежие цветы на твою могилу? Отдыхай до весны, а там проложат и над тобой дорожку, и прорастет между плитами травка, нежная такая, тоненькая… Дальше, дальше. Скорее отсюда, вниз на поляну. Четыре — вдох, шесть — выдох…
Художник уже здесь. Неделю назад на холсте только небо, такое, как сегодня — серое, низкое, теплое. Он не спешит, этот парень: только несколько веточек, черных, чеканных, как на гравюре — вот и все, что появилось за неделю. Ну, что ж, кому — портвейн, кому — породистая сука, кому — бег трусцой, кому — несколько веточек на холсте, а кому — парк на костях… А вот и йог. Сколько я здесь ни бегал — он, закинув ногу за ногу, всегда стоял на голове. Но сегодня стоит на ногах. Потому, что рядом с ним девушка. Они замерли, как все вокруг, лица спокойны и серьезны, и только губы неслышно шевелятся… Беги, беги — жизнь идет и нет никому до тебя дела.
Теперь передо мной поляна, окруженная старыми дубами и хорошо знакомая тропинка под ними. Круг… второй… третий… шестой.
Как прекрасно вокруг. Чувствуешь, как обновилась кровь? Дышится глубоко, и тело обрело легкость. Однако пора. Пора возвращаться. Снова тропинка петляет среди кустов, и снова впереди могилы. Но эти уже совсем другие. Плотно, одна к одной, так, что негде поставить ногу, лежат старые, потрескавшиеся плиты. И ни на одной нет надписи. Чьи-то жестокие руки трудились здесь не один год, отнимая у мертвых имена.
Это старое еврейское кладбище. На нем, как и на Лукьяновском, с войны не хоронят. Сколько же лет прошло? 35? Однако как сильна природа! Еще немного — и джунгли, да, осиновые джунгли, затянут, обволокут, и ничего не останется. Но кто, искалечил плиты? Немцы? Нет, им нужны были живые. Немцы такими пустяками не занимались — еврейские кладбища стоят в Германии и теперь. Разве свастику иногда намалюют для скандала, да и то, говорят, по указке из Москвы… Мимо, мимо. Беги, не теряй темп. Уже немного осталось. Четыре — вдох, шесть — выдох…
Справа овраг. Зеленые фигуры курсантов с планшетами в руках застыли на склоне. У них занятия по топографии. Здесь, в двух шагах от училища, отличный рельеф. Курсанты внимательны и серьезны — иначе нельзя на занятиях, да еще среди могильных плит. Эти плиты получше — гранит серый и розовый, черный лабрадорит. С них надпись молотком не собьешь. Но опять чьи-то руки трудились не один год. Здесь не было кранов и бульдозеров — просто руки. И день за днем, месяц за месяцем, год за годом трудились они, сбрасывая полутонные плиты в овраг. Так и лежат сейчас застывшим каменным водопадом, и увидеть это можно только когда листва опадает. Как обозначат их курсанты на своих картах?
Дальше, дальше — но теперь помедленнее, потише, еще потише, расслабься… совсем расслабься. Впереди здание санэпидстанции. Его возвели совсем недавно, рядом с партархивом. И тоже на кладбище. Тогда окрестные мальчишки вертелись на стройке — что с них возьмешь? Интересно ведь, когда острый нож бульдозера вскрывает могилы. Сынишка тоже бегал сюда. И принес мраморный диск со звездой Давида — мальчишки катили его по шоссе.
Ну, все, час прошел. Перехожу на шаг. Дорога (собственно, это уже улица Герцена) идет вверх. Надо бы пульс проверить: 105. Для сорокалетнего совсем не— плохо. Можно бы побегать еще, да боюсь: вдруг все-таки не выдержит сердце.
Киев, 1977
P.S. Прошло 30 лет. Мы снова в Киеве. В первый же день направляемся в Бабий Яр. Пробравшись среди плотного автомобильного стада, озираясь на новые высотки, проходим по вымощенному плиткой проходу. Перед нами небольшая менора — подарок президента Израиля. Слева, окруженные бетонной бровкой несколько могил. Над ними далеко вокруг простираются густые заросли кустарников и осин. И это все, что осталось от еврейского кладбища. Проходим по узкой тропе к тому месту, где находился расстрельный овраг. В стороне слева виден установленный в 60-х Памятник подпольщикам и пленным морякам. И направо далеко вниз до самой Кириловской церкви простирается роща. Не осталось склепов и оазбросанных среди деревьв могил. Только в парке через улицу Оксаны Телиги стоит трогательтный памятник погибшим детям. Правда, каким именно детям можно только догадываться. Кто знает — поймет, чьи мальчики покрывают голову кипой. Указать национальность все-таки не осмелились.
Советские правители Украины остались бы удовлетворены.
Мне понравился «Бег трусцой» — до 5-строчного диалога с самим с собой. Наверное, этот рассказ-зарисовку вполне можно было закончить словами «мимо, мимо». Дальше читатель с воображением без труда всё додумает. А некоторая недосказанность, на мой взгляд, всегда на пользу и прозаическим, и поэтическим текстам.