Александр Левинтов: На картошку!

Loading

Борис Федорович резок на вкус, захватывает дух не хуже чистого спирта (мы уже немного знакомы) и несет неистребимой химической вонью. По пищеводу Борис Федорович летит торпедой, обжигая все подряд на своем пути и укладываясь горячей плюхой в животе. Бригада гуськом потянулась в столовку на обед, зажрать из металлических тарелок трехрублевым (сталинками 1947 года) харчем гнетущую влагу. Слегка подташнивает — не то с грязных щей, не то с вязкой солянки и сочащейся пузырями сардельки…

На картошку!

Александр Левинтов

Предисловие

Так устроена психология советского человека — чем меньше ему платят, тем с большей охотой он работает. На этой этической догме вырос ГУЛАГ — как коммунизм в действии. И ведь, правда, если когда коммунизм победит (а такое в пёстрой истории человечества уже случалось — чем, например, не коммунизм был в Кумранских пещерах на берегу Мертвого моря в течение ни много ни мало трехсот лет?), то бесплатный труд превратится в высшее удовольствие и охотку.

Все эти субботники, овощные базы, работа в колхозах и прочая подневольная добровольная барщина — как это было нелепо и прекрасно!

Я вообще думаю, что если мы выживем и если при этом не потеряем память, то все народы будут втайне завидовать нам и нашему необыкновенному опыту над самими собой: “Надо же! Такое над собой позволяли и такое вытворяли, а с виду — ну, вполне нормальные люди, и даже салфетками пользуются по назначению, и книжку умеют читать…”.

“Трудное” детство

Четвертый класс я кончил всего с одной четверкой и более так хорошо никогда в школе не учился, вы, конечно, уже догадались: совместное обучение сильно измениломои жизненные интересы и направило их в неестественное, но только для наук, русло. Пионерское лето что-то не шибко задалось в этом году — страна переходила к слиянию мужских и женских школ, а потому эта внешкольная система на год рухнула: в раздельные пионерлагеря не принимали, а совместных ещё не сделали.

“Вместо того, чтоб шататься и драться, пошел бы лучше поработал в колхозе” — как-то сказала мама, и я эту идею воспринял на ура. Измайлово тогда кишело всякими сельхозпредприятиями: поля колхоза “Красная нива” начинались прямо от детской поликлиники на 5-ой Парковой, но там выращивали совершенно невкусные колосовые и морковку, а та вызревает только осенью. Дальше — у Щелковского шоссе за 16-ой Парковой был садоводческий совхоз X-летия Октября, но там никого из посторонних не принимали на работу, в долине Серебрянки на уровне 1-ой Парковой, между Первым и Вторым лесом выращивали овощи на торфе и навозе — на фига она мне, эта вонища? Сразу за трамвайным кругом на 16-ой Парковой начинался цветоводческий комбинат, девчоночья мечта. Дальше всех распола­гался, все за той же 16-ой Парковой плодово-ягодный совхоз “Первомайский” — вот туда-то я и намылился.

Условия были такие: сдай восемь четырехкилограммовых решет чёрной смородины, потом можешь есть ягоды, сколько влезет. Оплата — раз в неделю.

Норму я выполнил до обеда, а после обеда просто объедал кусты, как тля.

Так продолжалось пять дней. На шестой день должны были закрывать наряды и выдавать зарплату.

А меня от переедания ягод, густо наперченных дустом ДДТ, наконец-то пронесло, да так, что ни о какой работе и речи быть не могло. Мама потом пыталась выручить мою зарплату — да разве кто отдаст? Чёрную же смородину я после этого своего первого трудового опыта смог поесть спустя лет двадцать — видеть её не мог!

На этом кончилось моё “трудное” детство без девочек под рукой и за соседней партой. Судь­ба и крестьянские гены крикнули во мне и во всем остальном лишь слегка урбани­зированном народе “На картошку!” — и мы рванули: на целину, на базу, разгружать вагоны, пасти скот, пропалывать сорняки от овощей, а навстречу нам жадно потянулись колхозные аграрии, занимая наши рабочие места, которыми никто не дорожил по причине их крайней дешевизны.

В разгаре стоял 1955 год, Сталина уже нет, культа личности ещё нет, зато в изобилии раки, вобла и крабы в банках.

Собинка

Это уж мы в классе седьмом были, и до нас дошла очередь строить наш школьный турлагерь, о котором ходили по школе легенды, а герои входили в школьную историю и мифологию. Нет, не отличников, медалистов и таланты помнила вся школа, а как Горшок выиграл у Боба спор на какаву.

Спор был такой: кто больше какавы выпьет, а проигравший обязан был выпить ещё одну пол-литровую кружку. После тринадцатой знаменитый проглот Боб вывалился в кусты расставаться с какавой, а тщедушный Горшок допил тринадцатую, потом четырнадцатую, потом пятнадцатую, довел мировой рекорд до семнадцати и заснул, как Бог в субботу, над пустым ведром.

Попал в сонм героев и я, складывая небывало прочные печки. Но не это вошло в историю, а то, что, согласно мифологии, я просил на замес по тридцать яиц, которые шли не в раствор, а пропивались мной, без соли. Картошкой клянусь! — не пил я тех яиц, и печки мои знаменитые не только на скорлупе замешаны!

В тот год все лето шли дожди, и наш отдых заключался в основном, в том, что мы кормили комаров. Но как только прояснялось, мы отправлялись в соседний колхоз на прополку моркови и капусты.

Что значит — в соседний? До него десять километров лесной топкой дорогой. Мы, юные лоси, неслись наперегонки туда спозаранку, а вот как возвращались — убей, не помню, в забытьи, что ли? И ведь была у нас своя, школьная бортовуха, для которой сами построили гараж из силикатного кирпича, (теперь там столовая дурдома, которому отдали здание нашей школы, самой старой в Измайлове), но ею мы не пользовались, бензин, наверно, экономили.

На солнцепеке, под безжалостными оводами, почти до слез, мы пололи жесткие и колючие сорняки от нежных культурных ростков. До колхозных норм и трудодней нам было далеко. Естественно, за работу нам никто не платил и даже не думал и не собирался. Это входило в царившую тогда концепцию трудового политехнического образования и сделало нас в конце концов всех большими мастерами неустроенной и небогатой жизни.

И ещё мы, городские пацаны и девчонки, дети бежавших из деревень, каждый сам себе, не вслух, но твердо, сказали: “нет! Лучше любой завод и стройка, чем эта колхозная каторга!”

На заводе

В рамках той же педагогической концепции политехнической трудотерапии мы весь девятый класс проработали на Московском трансформаторном заводе на Электрозаводской. Теперь он — часть Электрозавода. Я так предполагаю, что вся эта концепция возникла из чисто демографических соображений: не хватало рабочих рук, особенно бесплатных, потому что, с одной стороны, ГУЛАГ с его халявой для государства почти кончился, а с другой стороны, в трудоспособный возраст вступалa хилая и маломощная поросль военных лет.

То есть, мы, конечно, учились — три дня в неделю, а три дня работали, да ещё после девятого класса месяц проработали. Чего-то мы там делали, что-то мы и в школе проходили. Но немногое: у нас не было уроков по химии, истории, анатомии, черчению, астрономии. Зато были автодело, предвоенная подготовка, труд — как же мы все-таки учились? И чему? И ведь всем классом, за двумя несчастными исключениями, поступили в ВУЗы — уж больно нам не хотелось попадать на завод или в армию.

А от своей заводской карьеры я запомнил только два эпизода: как мы пили всей бригадой очищенный на наших зачарованных глазах опытным бригадиром клей БФ-8 и наставление молодого рабочего Расческина после принятого стакана.

Как я стал слесарем (15 лет)

— Расческин, кончай читать свою муру, все равно в институт не поступишь! Слетай в материалку! Возьми два ведра Борис Федырыча!

— Чего это опять я? Пусть салага летит.

И посылают меня, ученика девятого класса, проходящего всесоюзный эксперимент по политехническому образованию и работающего три дня в неделю на заводе совершенно бесплатно — стране надо выполнять пятилетку, начинать выполнять семилетку, разоблачать культ личности, словом, нести огромные расходы, а где взять доходы?

Обычно я беру в материалке ведро клея «БФ-7» для вальцовки никелевых сердечников морских трансформаторов (очень секретная продукция!), но теперь надо тащить два ведра.

За полчаса до обеденного перерыва бригада слесарей 17-го экспериментального цеха Московского трансформаторного завода имени, кажется, Куйбышева собирается кружком вокруг одного из ведер. Бригадир высыпает в темно-коричневую бурду пачку соли крупного помола, наворачивает на струганную палку кусок ваты и бинта, взятых в медпункте, и вкруговую энергично намешивает в ведре. Подставляется другое ведро, куда сливается верхний просветлевший слой, а сбившийся до состояния загустевших соплей осадок идет в слив. Теперь мастер добавляет в полведра марганцовку и новым колтуном шурует в ведре. Получившееся сверху почти прозрачно и переливается в трехлитровый стеклянный баллон. Бригада напряженно ждет окончания сложной процедуры. На сей раз бригадир сыплет в жидкость столовую ложку молотого кофе и вновь интенсивно разгоняет синхрофазотрон. Опять густые, теперь совсем белесые хлопья выпадают в осадок, верхнее сливается в другой трехлитровый баллон, остается чуть более половины, а ведь было целое ведро!

Аршин на всех один. Мастер пьет первым, потом стакан гуляет по кругу. Последний — я. Мне достается столько же, сколько и всем остальным: у мастера глаз-алмаз и высокое чувство справедливости, за что его и любят рабочие.

По примеру других я, приняв свою дозу, утираю губы рукавом телогрейки. Борис Федорович резок на вкус, захватывает дух не хуже чистого спирта (мы уже немного знакомы) и несет неистребимой химической вонью. По пищеводу Борис Федорович летит торпедой, обжигая все подряд на своем пути и укладываясь горячей плюхой в животе. Бригада гуськом потянулась в столовку на обед, зажрать из металлических тарелок трехрублевым (сталинками 1947 года) харчем гнетущую влагу. Слегка подташнивает — не то с грязных щей, не то с вязкой солянки и сочащейся пузырями сардельки, не то в самом деле с клею. Спасает от тошноты порошковый кисель.

Россия — это такая страна, что без коллективной пьянки не освоишь ни одной профессии.

До конца смены я продолжаю крутить через поливаемые клеем валки никелевые сердечники, а Коля Расческин сидит рядом и рассуждает, поучая меня:

— Теперь ты понял, что всё, что угодно, только не завод? Здесь ты не человек — технология. Я, дурак, думал сразу после десятилетки поработаю годик, стаж заработаю — и в автомеханический! Хрена! Я каждый день эти дурацкие учебники читаю — и ничего не понимаю. Три года на заводе: полный атас. Теперь отсюда не вырваться. Пока отец-инвалид жив, я от армии забронирован. А помрёт батя? — Армия хуже тюрьмы. Отслужу, женюсь и — всё. Точка. Полная деревяшка. Понимаешь — никуда. Только от одного станка к другому. Я на целину не поеду — там, говорят, в одну зиму сдохнешь. И все эти великие сибирские стройки. Кино все это. Учись, салажонок, или сдохнешь, так и не пожив, заживо сдохнешь, как я. Разве это жизнь?

И он осмотрелся.

А вслед за ним я.

Меж всяких железяк висели яркие, как губная помада нашей соседки, на всё Измайлово известной блядуньи, плакаты по технике безопасности вперемешку с гвардейцами и ударниками пятилетки. Поперек цеха висел узкий длинный транспарант «СЛАВА РАБОЧЕМУ КЛАССУ», а у закутка мастера пришпилен машинописный приказ директора о сокращении расценок по основным операциям и увеличении плановых норм выработки за смену: за ту же зарплату теперь надо делать всё быстрей и больше, равняясь на показатели этих самых гвардейцев пятилетки, которых живьем никто никогда в глаза не видел.

— План не надо перевыполнять? — спросил я. — Надо учиться, учиться и ещё раз учиться?

— Соображаешь. Давай после смены ко мне.

Разумеется, мы не стали изучать теорию прибавочной стоимости — это я стал делать сам, молча, ни с кем не делясь познаниями в «Капитале». Мы просто посидели во дворе, за столиком для козла, порассуждали о политэкономии социализма:

— Ты, очкарик, видно умный, хотя и свой парень, учись и никогда не попадай на завод. Что хочешь делай, а на завод не иди. Вот, видишь плакат: “Выполняй план на 110%” — кто сделает такое, всем цехом бить морду будем. Один гад план перевыполнит, а нам всем потом нормы выработки поднимут либо расценки снизят. План надо выполнять на 100.1%, чтоб не приставали и премиальные платили. Вот тебе и вся политэкономия социализма… У нас, как отменили закон прибавочной стоимости, так все не так пошло. Ты думаешь, мы что-нибудь прибавляем здесь к стоимости? Посмотри, сколько после каждого стружки остается, сам же каждый день её убираешь. Тот металл дороже наших деталей получается. А ведь ещё — учетчики, бухгалтера, заводоуправление, завком, стружка хоть в металлолом идет, а они все только снижают стоимость металла. Да и металл тот дешевле руды и угля — там свои отходы, свои учетчики, свое заводоуправление. Вот и получается, что у нас закон убавочной стоимости — чем больше работаешь, тем меньше остается после тебя чего-нибудь стоящего.

Так я приобщился к профессиональному сообществу слесарей и миру национальных коктейлей и напитков. И начал учиться, как завещал наш всесоюзный дедушка.

Студенческая картошка

К концу развитого с московских вокзалов первого сентября уходят спецэлектрички, увозящие студентов-первокурсников в гетто колхозных полей. Ни романтики, ни веселья. Ребята друг друга практически не знают. Сопровождающие преподаватели злы и несговорчивы. Студенты ещё не знают, что это — не только помощь селу, но и естественный отсев, после которого можно протащить своих и нужных, чудом не прошедших по конкурсу или подзадержавшихся на летних отдыхах.

Впереди — месяц каторжных работ и барачного быта, с пьянками, отравлениями, простудами, трахом в неестественных условиях, сломанными целками и подхваченным на заморозках триппером.

Эта экзекуция и трудотерапия была более чем эффективна, не экономически, разумеется.

Затхлый смрад обсыхающих и теряющих дождь телогреек, прель шерстяных носков и сапожной резины, сильно проветриваемый гальюн с обосранными дырками, утренний ледок в рукомойнике, сажная грязь быта — все это создавало картину подлинности жизни на уровне земли, а городская среда — лишь декорация этой подлинности. И они, бывшие молокососы и будущие интеллектуалы, грязно ругались матом, а потом этими же руками ели хлеб, как любила говаривать самая изысканная из них матершинница. Настоящий русский интеллигент может не догадываться, кто такой Бертолуччи, но обязан знать запах животноводческого дерьма во всех его смрадных тонкостях.

А ещё студенческая картошка — вернейшее средство сколачивания групп и передача им, с песнями и прочей дежурной задорной романтикой, традиций, нравов и обычаев. Это очень напоминает прижигание тавром — одного хозяина, всему стаду.

В наше время, к счастью, нас не калили с такой методичностью, хотя всё было так же, с тем же фальшивым романтизмом динозавров (мы так и звали этих горластых романтичек — “динозавра толстозадая”). Мы ездили на строительство МКАД и других непонятных и непривычных объектов. Нас, географов, вообще, не баловали этими глупостями — у нас были полевые и палаточные практики, чего вполне достаточно…

Долина Смерти

За Некрасово, что чуть южнее Минского шоссе, на стыке трёх областей — Московской, Смоленской и Калужской, расположился бедный колхоз с неопределенной специализацией — что вырастет, то и вырастет, а их городскими шефами был недолгое время наш академиический институт, существующий и по сей день по тому же принципу: что вырастит, то и вырастит.

Место это — достаточно глухое издревле — где-то здесь, на литовской границе сидел Гришка Отрепьев в кружале. Сюда, до освоения Сибири, ссылали за разбой и воровство. В здешних холмистых лесах жил последний медведь Московской области, каждый год навещавший свою супругу в Калужской области.

Места эти живописны до необычайности. Особенно хороша узкая долина Протвы, напоминающая описания французских долин в “Шуанах” Оноре де Бальзака. Стереоскопические эффекты, возникавшие в пьяном от сентября воздухе, делали самые далекие дали зримыми и доступными — рукой подать, и ты там, в желто-голубой дали, плывешь средь облаков.

Стояла чудесная золотая осень, по ночам мы либо занимались сушкой незначительного зерна, пугая задорных мышей, либо, живя одним гуртом в заброшенной школе, мирно пили и пели. Грибов даже по обочинам лесов и дорог была пропасть, и мы не голодали, даже роскошествовали. Иногда нас просили привезти комбикорм с ближайшей станции Дровнино, что за Бородино. Мешки были легкие и вкусно пахли — самому захотелось быть нежным телей. По возвращению машину с комбикормом тут же разворовывали по хозяйствам — вот тогда я и понял, что колхозы превратились в сгустки воровства и декоративного производства. Что посеешь, то и пожнёшь: ни к чему другому коллективизация и не могла привести.

Ночью хорошо было сторожить и заготавливать по мешкам зерно на току. Под звездным небом славно врутся всякие истории и небылицы, редкий бригадир или председатель заедет за парой мешков, ничто не мешает философствовать и перебирать горячее зерно.

Я был влюблён — и в это местечко и в Верочку, такую же знойную и горячую, как денек сентябрьского лета. Наш роман только начинался, никуда не продвигаясь и в этой неге долгого пути ухаживаний и кокетств ничего не хотелось форсировать, мечталось о чистой влюбленности без продолжений.

Однажды я, восхищенный красотой долины Верхней Протвы, стал сравнивать её с Верхней Роной, где ни разу не был и вряд ли буду. Лежавший рядом со мною на мешках с комбикормом приятель не выдержал моих врак:

— В сорок первом здесь отступали наши, в основном ополченцы, безоружные. Немцы поставили два пулемета с двух сторон долины, вон там, наверху, и они косили людей. Один немец не выдержал и застрелился. В Мокром памятник стоит, что здесь погибло 30 тысяч человек. Никто не знает, во сколько раз больше. С тех пор она зовется Долина Смерти.

Я заткнулся.

А тут ко мне приехал приятель, и мы решили прокатиться хотя бы до Минска. Чего не съездить?

Мы сели в Можайске на поезд и добрались до Витебска, кажется, всего за пятерку, данную проводнице. До Минска мы добирались попутками, довольно быстро, пошлялись по Минску и, сев на фирменный “Вюнсдорф-Москва” (поезд, специально пущенный между штабом ГСВГ — группой советских войск в Германии, а в переводе на нормальный язык, оккупационной армии — и столицей) и благополучно вернулись через три дня в Можайск.

И где бы ни были, мы видели только эту, одну, огромную Долину Смерти, на тысячу километров, отмеченную и неотмеченную памятниками и братскими могилами.

И нетихо стало на душе и на совести. Навсегда.

Бисексуальные страсти на Яхромской пойме

Вскоре мы стали шефами богатейшего хозяйства на Яхромской пойме — совхоза “Дмитровский”. Эта плодороднейшая пойма давала неизменно высокие урожаи, достававшиеся совхозу крайне дешево. На нас они почти не тратились: зарплата имела вполне символический характер, жили мы в институтских палатках, что было почти для всех нас делом привычным, готовили мы сами, совхоз же привозил нам только воду и дрова.

В академической среде пить помногу и часто не принято, поэтому вечера проходили в обстановке трезвости или декоративной выпивки (бутылка вина на всех), вокруг костра, с песнями и танцульками в кедах и сапогах. Деревенские нас не досаждали — кому охота тащиться пять километров раскисшей грязью по абсолютной темени и с неизвестными результатами?

Помимо нас, на этой же лужайке паслись ребята из соседних, не менее академических институтов: знакомства, рассказы, разговоры, анекдоты, профессиональные споры, легкий флирт.

В отличие от большинства других, полевые профессионалы: геологи, географы, почвоведы спокойно относятся к выбытию из дома и не бросаются во все тяжкие только потому, что оказались в компании на лоне природы. Поэтому флирт тут был не повальный, а, главное, далеко не заходящий.

У меня же — всё не как у людей.

В меня влюбился симпатичный пухлый пацан из соседнего института. Разумеется, я об этом не догадывался.

Он приготовил дивные почки сотэ, прямо на костре. Мы сидели в палатке вдвоем, о чем-то болтали, незаметно разговор перешел на сексуальную тему, и он стал меня расспрашивать о моем брачном опыте. Мало-помалу он придвигался ко мне, затем, не прекращая расспросов, залез в брюки и пытался расшевелить и моё воображение и его материальное следствие. Увы, воображение моё занято было только одним: чего он, собственно, хочет? Если он актив, то мне в пассивах — не с руки, а если он пассив, то меня это не вдохновляет. Все остальные, вполне естественные варианты продолжения, совсем вылетели из моей головы и, несмотря на старания, ничего у бедняги не вышло с моей аппаратурой. По-видимому, я совсем никак не приспособлен для скупой мужской любви, ни в каком качестве и ни в какой функции.

Остаток вечера парнишка весело смешил публику африканскими танцами у костра, я хохотал вместе со всеми, лишь изредка ловя его виноватый и грустный взгляд.

Мы расстались друзьями, как ни нелепо звучит эта банальность. В Москве он несколько раз приглашал меня к себе домой (“Мама так вкусно готовит!” — парень хорошо узнал мои слабости), но я вежливо отнекивался и увертывался от его, теперь откровенно влюбленного взгляда.

А мой роман всё продолжался — собственно, он продолжается и по сю пору. Но дальше поцелуев мы так за эту жизнь и не прошли, придётся отложить все серьезные намерения до следующей реинкарнации.

Тогда же, я помню, был без ума и даже почти готов был на развод: если бы у нас что-нибудь состоялось, я бы точно развёлся бы и женился на ней. Но ничего этого не произошло.

Я как-то приехал к ней на пойму, мучимый разлукой. Мы наплевали на её работы, пошли в дальний лес, до которого — три-четыре километра. Лежали под деревом, дребезжащем на солнце ожелтевшими ветками, пили белое крымское вино “Пино”, ласковое, как сентябрьское солнце, смотрели в ситцевое небо с мелким горошком облаков и бесконечно болтали всякую чепуху — ну, кто нам мешал заняться чем-нибудь более ответственным?

Спустя много лет я вновь посетил эти места, все таким же спелым сентябрем. Под пеплом прожитых лет вдруг запылало жаром тех любовей, и я понял, что тогда прошёл разом мимо двух своих судеб…

Окская пойма

Тоже — богатейшая пойма. Сюда мы выезжали несколько раз на летнюю прополку капусты — кажется, всю Москву выгоняли на эту прополку в пойму.

Урок был простой: становишься в начале грядки и чешешь по ней за горизонт. Через час выясняется, что ты и ещё пара таких же профессионалов — далеко впереди всех. Начинается гонка-соревнование. Полоть надо чисто, чтоб спор был спортивным. Ты первым заканчиваешь свою грядку, где-то за седьмым горизонтом от старта, помогаешь проигравшему, двигаясь навстречу ему. Урок выполнен! Основная масса, пелетон, ещё не доползли и до экватора, в очередной раз перекуривая на жаре, а мы бодро бежим к пруду, что твоя графиня, но не топиться, а купаться. Потом лениво собираем колосовики в заповеднике: после урока все начнут долгий обед с поддавоном, а нам и без поддавона хорошо, и вообще сидеть на жаре в родном коллективе — аморально.

Хорошо бродить одному-вдвоём лесом, изредка перебрасываться какими-то фразами или даже мыслями с реальным или воображаемым собеседником, а главное — припоминать — из этой ли, из прошлой или из будущей жизни. Мы ведь многое помним о будущем, потому что уже были несуществующими, теми же мертвыми, а мертвым дано знание будущего. Конечно, социально выраженные формы этих воспоминаний пугают окружающих и радуют врачей: они называют это дежавю и долго зарабатывают на бесполезном лечении.

Все мы — коллаж из осколков уже прожитых жизней и проживших свою плоть душ. Они, эти души, несут на себе осколки прожитого опыта, что составит потом нашу совесть или непомнящую себя память о прошлых реинкарнациях, но они также, пребывая между жизнями в Духе, приобщаются к духовному времени, текущему в обратном направлении, а, стало быть, помнят будущее. Воплощаясь в нас, наши души — не настоящие, это плоть у нас — действительная и настоящая, а душа — что мнимые числа относительно действичельных, охватывает всё, кроме тончайшего лучика настоящего времени — всё громадное прошлое и всё не менее огромное будущее, которые разнятся между собой только тем, что будущее — всеобще и однообразно для всех, а прошлое индивидуализировано частным набором реинкарнаций. Вот почему у нас такое разнообразие версий истории и мы обычно так единодушны в чаяниях будущего.

А потом пошли воспоминания об Окской пойме, не очень приятные.

В первый же рабочий год после университета нас, меня и жену, разбросало по разным колхозам. Только я вернулся из-под Можая, угрызаемый собственной влюбленностью, как жену отправили под Коломну.

И я решил навестить её.

Добрался только к ночи. В огромном бараке, разделенном на мужскую и женскую половину, было темно, холодно, по тюремному неуютно. Мы выпили немного и пошли вместе со всеми в местный клуб в кино. Не помню, что смотрели, потому что мы практически ничего не видели: деревенская шпана, практически наши ровесники, дико безобразничали и бедокурили в клубной тьме. И чем дальше шло кино, тем безобразней и наглей они вели себя, не встречая отпора со стороны городских, собранных из разных мест и не знающих друг друга.

Это продолжалось и после кино и после после кино, практически всю ночь. Они рвались на женскую половину, требовали выдать им баб и так до полного пьяного упоения души. Утром мы все вышли на работу — на необозримое свекольное поле. Здесь были и деревенские — но только старые бабки. Вся эта молодая гнусь отсыпалась до вечерних гулянок и дебошей. Они ненавидели нас, городских, за то, что через две недели мы будем опять жить в человеческих условиях, а они останутся в этом дерьме. Они презирали нас, потому что нас сняли с нашей работы, чтобы мы работали за них, а они никогда не будут работать.

Потом некоторые из них станут лимитой, грязной индустриальной плесенью городов, во втором-третьем поколении они станут горожанами и их погонят в колхозы — на месяц или неделю. И только тогда, может быть, с их глаз спадет пелена ненависти и презрения к горожанам и они впервые идентифицируют себя с городом и городской жизнью.

На ветренном окском приволье хорошо мечтается о прошлом и вспоминается будущее. Но надо возвращаться.

На обратном пути мы, разновозрастная молодежь, горланим нестройные песни:

Союз нерушимый республик свободных,
я из лесу вышел, был сильный мороз,
да здравствует созданный волей народов
лошадка, везущая хворосту воз!

Это были те времена, когда сидящий здесь же секретарь партбюро ещё не подпевает, но и не обрывает, молчит, точа недавно вставленный протезный мост на запевалу-крикуна. Скоро — гласность и мощный блок беспартийных и коммунистов по отовариванию месячных талонов на сахар, табак и водку.

Песнь об Елгозине

— Это бабье лето простоит без единого облачка все две недели! — возбужденно пророчествую я в “Икарусе”, везущем нас в совхоз “Елгозино”, что в двадцати двух километрах к западу от Клина. Возбуждение вызвано тем, что я впервые еду бригадиром, а главное, рядом, прямо передо мной, неслыханной красоты девушка, Натали. Наш бурный коротенький роман завершится долгой, на много лет, дружбой и взаимной приязнью. Но мы пока ничего этого не знаем.

Кто-то, потом он окажется Юркой Ветровым, хорошим приятелем на несколько лет, объявляет принцип: “Ешь — потей, работай — мёрзни!”.

И так оно и случилось. Мы сменили предыдущую бригаду, дружно выпив с ними отвально-привальную. Вечером были танцы с шампанским. Каждым вечером. Это стало нормой.

Утром заядлый рыбак Кирилл уходил на рыбалку, и к завтраку у нас всегда была жареная рыбка. После завтрака трое уходили в лес за грибами, двоих я ставил на ток, на сушку зерна, двое отправлялись спозаранку пастухами, я крутился на ферме — кормачом, скотником, помощником ветеринара при родах, вакцинациях телят и осеменении коров. После обеда на ток выходило ещё три человека, из тех, что собирали грибы, а их сменщики шли по грибы, я закрывал настоящие и липовые наряды, договаривался со столовой (зав. — дочка тети Маруси, что бригадиршой на току), заодно забирал свои любимые вываренные мослы, обеспечивал закупку шампанского, шоколада и других закусей в сельпо. Пять-шесть резервистов, сонно болтавшихся в нашей избушке, использовались для левых нарядов: сбор картошки в огороде бригадирши тети Маруси, пилка и рубка дров у непросыхающего агронома Сафоныча, передвижение кучи угля за столовой (захоронка завстоловой), починка мотоцикла в машцехе по просьбе главного инженера Михалыча (“сынок, мать его!, раздолбал в Высоковске по пьянке!”), перевод технической документации с английского для главного экономиста Лоры Павловны, которая вообще-то имеет виды на меня, а потому пропускает порой такие наряды, что ни одному Хрущеву не снилось). Самый диковинный наряд — от зав. молочно-товарной зверофермой Маркелыча (зимой он помер с пьянки, замёрз) — сорок целковых в счет убитого и списанного нам телка за вовремя принесенную бутылку водки с яблоком, кою он и выжрал после подписания наряда, аккуратно закусив хрумким штрифелем.

Фактически мы были всё время при какой-то халтуре — на себя или дядю-тетю, игнорируя интересы совхоза, план по разным там ранним колосовым, яровым и крупным рогатым парнокопытным. Погоды стояли необыкновенно тёплые и ясные. Мы все были влюблены — кто во что мог, Юрка Ветров крутил безрассудный роман с красавицей Светой (они потом поженились, бросив предыдущие семьи), у меня была возвышеннейшая любовь с Натали, вплоть до ночных купаний в пруду и душераздирающих стихов к каждому вечернему рауту.

Наше безоблачное счастье тянулось и тянулось — и когда пролетели эти две сумасшедших и восхитительных недели, мы так и не смогли очнуться. Всю дорогу домой мы пили и рыдали, не забывая при этом прикупать вдоль дороги яблоки и картошку по рублю за мешок. Кстати, в этом абсолютнейшем, можно сказать, бездельи мы везли примерно по сто рублей чистыми на брата, после всех пропоев и проплат ( для многих из нас это было больше, чем зарабатывалось в институте за месяц) и по нескольку трехлитровых банок солёных грибов высшего (моего) качества.

В институте мы долго не могли расстаться и разлепиться. О нашей смене поползли слухи — от восторженных до самых грязных. Конечно, меня потащили в партком на разборку, но письменная благодарность предусмотрительно состряпанная мною, подписанная директором совхоза и проштемпелеванная печатью, спасла нас.

Весной, перед началом сезона в “Елгозине”, ко мне стали подходить члены нашей бригады, а также рекомендованные ими малознакомые сотрудники…

То был не первый мой заезд в “Елгозино”. Осень 1974 года была очень суровой. К тому же наша смена была затыкающей, перед ноябрьскими, мы спасали на току безнадежное зерно, практически круглосуточно. Работали с каким-то остервенением и небывалым самопожертвованием. Я тогда не был бригадиром, но каким-то образом оказался в роли комиссара, олицетворяя собой ум, честь и совесть. Та суровая смена также кончилась крепкой мужской дружбой и не менее крепкой женской любовью. Но прошла та смена незаметно для окружающих, как это и положено настоящим делам.

А вот после волшебного бабьего лета 1975 года я зачастил в “Елгозино”.

Первая смена начинает обычно перед майскими. Начинать сезон всегда тяжело: жилье за зиму и обшарпалось и разворовалось, посуды нет, холодно. К тому же все “Елгозино” на майские пьет до дня Победы. А потом ещё пару дней приходит в себя. А коровы-то жрать хотят, доиться хотят, да и навоз производят, как обычно. На ферме же, кроме нас, никого.

Был у нас там арочный коровник, на триста тёлок. Подвязался я как-то вычистить его от накопившегося за зиму. Три дня вычищал: когда до дверей кучу дотаранил, она выше меня оказалась. Сбросил я все это вниз, в промоину между арочным и большим коровниками. Народ приходил подивиться. А через пару дней в том дерьме трактор утоп. Тракторист спьяну въехал, так его с крыши кабины снимали.

Кормить скотину в мае нечем. Привезли с овощной базы квашеную капусту. Дух от неё… Доярки ворчат: “над скотиной издеваются”, а коровы, нажравшись этой гадости, в драку пили потом воду из своих кормушек. Вообще, смотреть на голодную скотину жалко невыразимо: висит ночью разнесчастная буренка на цепи, мычит, а во влажных глазах — слёзы с кулак. Выгонять их в поле бессмысленно — там ещё ничего нет. Лишь к середине мая коров начинают выгонять с матюками и дрынами на пастбище. Бедные коровы лезут друг на друга в голодном сексуальном раже, сатанеют от шалого ветра и запахов, совсем дуреют, хотя и до того интеллектом не блистали. И ведь слова доброго они от людей не слышат во всю свою короткую жизнь — один мат-перемат, да тяжёлые удары.

Растолкать народ в институте в начале сезона очень трудно — и начальство начинает упрашивать нас остаться на вторую смену. Отчего ж не остаться? — И лучшие бойцы остаются. Осенью — та же песня. Иногда ещё и летом, после отпуска. чем голодать без денег в ожидании зарплаты, заскочишь на пару недель в Елгозино. Так и набегает два-два с половиной месяца в году колхозного стажа. В институте я проработал шестнадцать лет. Набежало, таким образом, около трех колхозных лет: я за эти годы не только всех их специалистов пережил, но и уже твердо знал, каковы нормы высева, сколько и каких удобрений положено под разные культуры, все расценки знал и мог калькулировать наряды не хуже любого экономиста в конторе, лечил телят один, без ветеринара, мог принять у коровы роды, на пару с зоотехником, молоденькой девчонкой, за смену мог осеменить за 3.15 триста коров (девчонка ходит со спермой, а я в резиновой рукавице по плечо), знал, куда надо закапывать прошлогодние минеральные удобрения от нагрянувшего районного начальства, знал, кто на ком женат, кто с кем спит, кто кому кровная родня, а кому — кровный враг, был на короткой ноге со всей деревней и, когда нас присылали в Елгозино читать лекции, срывал апплодисмент у доярок и телятниц, привыкших видеть меня не в галстуке, а в телогрейке и сапогах.

Грибами Елгозино не скудело, и на зиму я всегда был при солёных и сушёных грибах.

Годы спустя, бывало проезжаешь мимо полей и пажитей Калифорщины, увидишь в поле кучку мексиканцев на самом солнцепёке, согбенных над артишоками или клубникой,так и заноет сердце: как-то там в Елгозине сеянные травы? Неужто опять не взошли?

На плодоовощных базах

Не то в шестом, не то в седьмом классе нас погнали на овощную базу. На счет колосков и пионеров, собирающих их, мы были уже научены, а потому “овощегноилище” было для нас реальностью, а не тем, что станет сказкою и былью.

Кстати, хоть эти заведения и назывались плодоовощными базами, нас допускали, в основном, к овощам, к последним и самым дешевым, храня плоды для себя.

Работы на овощных базах были организованы самыми разнообразными способами: были случаи, когда людей отправляли туда на месяц, были ночные смены, недельные сроки. Выбирались для работы “привлечённых” самые худшие времена и условия — гнилая капуста в буртах, не менее гнилая и мерзлая картошка, морковь, в мороз и в слякоть, в пыли и грязищи. Никакая барщина и никакой Герасим не сравнятся с нами, несчастными Муму, на этих базах.

Помимо местного начальства, здесь зверовали райкомовские инструктора, шнырял ОБХСС и менты.

Всякая подневольщина неэффективна: мы были беспощадны к инвентарю и оборудованию, к продуктам и “спецодежде”, к рабочему времени и качеству труда.

Если можно было пофилонить, выпить или просто затянуть перекур до конца смены, мы пользовались этим. Если урок задавался не на время, а на результат, то результат этот достигался самым быстрым способом, например, просто уничтожением “урока”.

Помимо работы “за себя”, мне приходилось работать и за жену, и за брата, и за жену брата, и за любого, кто нуждался в замене, поэтому прошел десятки баз — городских и загородных.

О том, что рабский труд — самый дорогой, небольшой эпизод с квашеной капустой на Ховринской плодоовощной базе, в самом конце проспекта Му-Му, как мы прозвали Коровинское шоссе, в пятидесяти минутах езды до любого метро (все эти базы располагались у черта на кулишках). Мы затаривали стодвадцатикилограммовые бочки квашеной капустой, цена которой в магазине — 16 копеек за килограмм. Набиваешь капустой бочку, ставишь четыре бочки на тележку, отвозишь на весы, начальник взвешивает каждую по отдельности, мы снова ставим бочки на тележку и отвозим ещё на двадцать метров — к бондарю.

Сколько мы, четыре старших научных сотрудника, сделали за смену этих бочек? — восемь тележек, менее четырех тонн, розничная цена всей той кислятине, если её вообще не отправили на корм скотине, — чуть более 600 рублей.

А я возьми, да нечаянно урони одну бочку на ногу.

После смены, естественно, слегка вмазали. Еду домой — боль в сапоге ужасная. Заехал в травмпункт:

— Да тут и без рентгена ясно, что перелом, плёнку тратить жалко.

Без снимка сердобольная и экономная врачиха запеленала мне ногу и выписала бюллетень: перелом последней фаланги мизинца левой ноги.

Бюллетень родной институт, конечно, оплатил, сам получил реверсом выплаченные мне деньги с овощной базы (с объяснительной, правда, ездил туда я сам). Длилась эта история три месяца: при зарплате в 250 рублей я сделал те три тонны золотыми. А ведь участвовали мы в ничего не значащей и даже ненужной операции, а сколько их таких — ненужных, бездарных и чреватых — над каждым кочаном!

Традиция выпить во время или после работы на базе была неистребима и более, чем оправдана. Но…

Проторчав восемь часов на холодрыге и хоть немного физически напрягаясь, конечно, устанешь, а с устатку водка берёт быстро. К тому же на овощную вставать приходится спозаранку, вот в метро и закемаришь, а от тебя — гнилью разит, ты в сапогах и телогрейке, в полубеспамятстве мотаешься на скамье: самое время брать тебя в медвытрезвитель.

И многие из нас гремели после овощной в это заведение, где, помимо потери денег (один штраф — 25 рублей, да счёт за пребывание — не меньше), теряешь ещё многое — звание ударника комтруда (а без него забудь о премиях на три-четыре года!), отпуск летом, продвижение по службе, тебя будут склонять и упоминать во всех речах и докладах и так далее.

Однажды я загремел на Павелецкой в вытрезвитель на Щипке, и стоило большого труда и приличных денег отбояриться от телеги на работу.

Так как труд этот был абсолютно бесплатен, то люди старались унести домой хоть что-нибудь. Где-то на это смотрели сквозь пальцы и допускалось унести два-три вилка капусты или пакет картошки — всё это на тридцать-сорок копеек. Где-то шмонали только сумки, где-то — и по карманам.

И на наших глазах гибли практически все сто процентов осенне-летнего завоза. Даже нормативы потерь были потрясающими — 80-90%!

Какой же это всё-таки был бред!

Москворецкая плодоовощная шарашка

На Автозаводской существует невзрачная контора Моспогруз — биржа сезонных грузчиков. Здесь идет приём на работу и увольнение, разбор трудовых конфликтов, начисление и распределение заработков.

Много лет я подрабатывал в Моспогрузе, но первый год полностью посвятил работе на Москворецкой плодоовощной базе, ближайшей к дому (меньше часа езды двумя автобусами), и только потом вкусил прелести Южного порта, Шинного, Очаковского винкомбината и других точек, обслуживаемых Моспогрузом.

По сравнению с привлечёнными с предприятий, мы — в привилегированном положении: у нас есть раздевалка (правда, без душа и туалета, а в карманах лучше ничего не оставлять, да и приличную одежду также не стоит оставлять) и мы работаем только на погрузо-разгрузочных работах, включая обработку контейнеров и поддонов.

Распределение по бригадам проходит довольно стихийно, но некоторые устойчивые ядра бригад складываются довольно быстро. Минимальный размер бригады — 4 человека, максимальный — более двадцати (сразу на 5-6 вагонов картошки или на полный склад солёных огурцов). Бригадиры также возникают достаточно стихийно. Так как я быстро стал почти постоянным бригадиром, то знаю, что от него требуется: уметь организовать работу бригады (расставить людей и следить, чтоб не было волынщиков и любителей доехать до коммунизма на чужой спинке минтая) и вести отношения с кладовщиком-работодателем. Последнее не так просто, как кажется.

Первое: наряд должен быть закрыт по пятерке на рыло или около того. Не хватило фронта работ на полную смену — кладовщик должен написать сбор-разбор контейнеров или уборку территории или ещё какую фикцию, а если он этого не сделает, то приличная бригада к нему никогда не пойдёт.

Второе: наряд может быть нулевым, если допускается воровство. Ясно, что не картошки — дорогих и редких фруктов и плодов.

Чаще всего эти два условия совместимы: за три четверти смены делаем картошку на пятерку, а концовку проводим на разгрузке вагона с яблоками, персиками, виноградом или сливами.

Вагон картошки кидаем вчетвером за смену, вагон винограда — за полтора-два часа. Самые тяжелые работы — арбузы и солёные огурцы. Арбузы надо либо кидать либо ловить, а это хорошо первые полчаса, потом просто руки отваливаются, арбузы скользят, разбитый же арбуз — почти ЧП. Огуречные бочки весят от 80 до 200 килограммов, все разные, их надо по скользким и узким покотям вкатывать в четыре уровня и там ровнять, чтоб все было устойчиво и, не дай Бог, не развалилось: убытки, травмы, а то и смерть. Мы безжалостно вскрываем бочки в поисках корнишонов, корнишонную бочку отставляем на разграбление, а остальные вновь заколачиваем.

Более или менее легально воруется только своё. Но можно воровать и не своё: у приятеля в соседней бригаде или просто то, что плохо лежит и слабо охраняется. Практикуется и обмен: мы на арбузах, к нам приходят гонцы соседней бригады и предлагают виноград — от чего ж не разрешить им арбузы? Есть и более сложные обмены — с одной стороны база отделена забором от рыбкомбината, с другой — от пивзавода. Ты туда — пакет огурчиков килограмм на 5-6, тебе оттуда — вяленых лещей или ящик пива. Ты туда — ящик винограда, тебе оттуда — ящик копченых сардинок или ящик пива.

Были и ходоки. Их охотно брали в бригады (но я ими брезговал). Они фактически не работали, а промышляли: упрёт ящик слив, протащит ведомыми ему путями к магазину, продаст, а на вырученные деньги купит портвишка на всю бригаду. И так несколько раз за смену. Одного такого виртуоза я знал: он ящик слив или винограда поставит в пустой вагон и гонит этот вагон за ворота — никакой охране в голову не придёт, что внутри ворованное, а он этот вагон через час опять толкает мимо поста, теперь уже с бутылками.

Вот, кстати, здесь же, к месту, две истории. Первая из них — анекдот:

На завод приняли выпущенного из тюрьмы. Начальник охраны ему говорит: “Ты — вор, и я лично буду проверять, что ты воруешь”. Вот катит этот чудак через проходную тачку, накрытую “Правдой”. Начальник ВОХРа поднимает газету — ничего. В следующий раз — то же самое. И так всю неделю. Начальник не выдержал, спрашивает: “Вот, нутром чую, что ты воруешь, а что — не пойму. Признайся — ничего тебе не сделаю” — “Так я тачки ворую”.

Вторая — из жизни. Нам для халтуры понадобился лист оргстекла полтора метра на полтора. А оргстекло — дефицит, в магазинах не продаётся. У нас на ЗИЛе знакомый художник работает. Там этого оргстекла — сколько хочешь, но как вынести? Однажды художник звонит: “Подъезжайте в перерыв к проходной на машине, не забудьте ведро с водой и тряпку!” Подъехали. Художник тащит через проходную мимо охраны в растопыренных руках здоровенный лист оргстекла, подтаскивает его к машине, а на стекле аршинными красными буквами “СЛАВА КПСС”: “Ведро с тряпкой привезли? — смывай, это — акварель”.

Своровать на базе — не проблема. Проблема — вынести. Через проходную — опасно, только если ночью, под утро. Через дырки в заборах — муторно и далеко, но менее опасно. Зато там может ловить ОБХСС. А эти гады что придумали: если украдено немного, то оно должно просто изыматься, но если более, чем на 50 рублей: уголовное дело можно завести; одному на пятьдесят рублей практически не унести физически, так они, сволочи, ловят целую бригаду, взвешивают и оценивают задержанное — тут уж почти всегда набегает на пятьдесят рубликов — план по хищениям выполнен! А то, что мужикам год впаяют и всю жизнь поломают судимостью, этим засранцам плевать.

Более всего мы любили склад мелкооптовой торговли: чего тут только нет! И все наряды — короткие, за них платят мало или вообще не платят. Зато: подъезжает “сапожок” из какого-то ресторана. За рулем не шоферюга, а сам директор. Сует он тебе два-три рубля, а то и пятерку, за то, что ты забиваешь его “сапожок” самым отборным, без единого брачка. Зачем мне наряды, если я живые деньги за получасовую работу получаю?

Я часто работал по две-три смены: утреннюю отстоишь на картошке. После смены заныкаешь мешок отборной картошки (крупная, продолговатая, плоская, без глазков и повреждений), потом в вечернюю смену на огурцах отстоишь и килограмма 3-4 в целлофановом мешке заныкаешь. В ночную кинешь три-четыре вагона груш или винограда — влёгкую. Через безлюдную проходную под утро тащишь килограммов 30-40, буквально надрываешься. Ловишь такси и — за рубль до дому, а то и просто за кило отборных слив. Фруктов-овощей в дом притащишь рублей на 20-30, да ещё через неделю наряд закроется на 12-15 рубликов. В неделю таких дней — 4-5 (выходные плюс библиотечные или отгулы), за месяц набегает около полутысячи, а зарплата — 105 рублей, да я и будучи уже старшим научным сотрудником на 250 рублях Моспогрузом не брезговал.

На работе пили не все, но многие, а это опасно: техники безопасности никакой и никто не будет оплачивать тебе травму по бюллетеню. После работы пили практически все. На пропой у меня уходило по рублю, не более, но я видел, как мужики спускали на выпивку всё только что заработанное. И на хрена тогда уродоваться?

Начинался Моспогруз с июля-августа, а заканчивался уже под снегом, к ноябрьским.

И грустно так прийти к пустым и брошенным вагонам, замерзшим колеям и лужам, разбросанным контейнерам. Ни за что работает на базе сотня-другая привлеченных, а мы, Моспогруз, уже не нужны…

Один день аспиранта

Сто рублей в месяц — это и одному маловато, особенно, когда получаешь не по схеме «аванс-получка», а только 23-го числа. А у меня — полуторагодовалая малышка, жена после декрета уже больше года не работает, и однушка кооперативная: квартплата плюс паевые плюс свет — четверть стипендии навылет. К первому числу деньги расходятся без остатка. А дальше — долги, бесконечные и нарастающие долги. Унизительно и безнадёжно.

Еле дотянули до лета, а в начале июня я поехал в родной Моспогруз на Автозаводской. Я там начал подрабатывать ещё студентом. И в Южном порту, и на Шинном, и даже однажды на Очаковском винзаводе, но больше всего я люблю Москворецкую плодоовощную базу на Варшавке: и до дома сравнительно недалеко — двумя автобусами минут за сорок и есть, что тырить. Конечно, мы все воровали то, что разгружали — обычный наряд за смену составляет всего пятерку, ещё пятерку (если повезет с грузом) выносишь домой натурой.

Меня здесь знают и не, чтобы любят, а вполне доверяют: и работаю много и не пью, как многие. Мне это вообще непонятно: зачем горбатиться в Моспогрузе, если половину всего зарабатываемого тут же пропивать. А, кроме того, это же опасно. Тут и на трезвую голову устаканивать 100-200-килограммовые бочки с солёными огурцами на третий-четвертый ярус по покотям опасно, а спьяну, да ещё с портвейна или вермута? — насмотрелся я на этих алканавтов-травматиков. Смертей, конечно, не было, но переломы и ушибы — очень часто. И бюллетень таким выписывает белый, без оплаты, и от базы или Моспогруза никакой компенсации — мы для них даже не временные, скорее вообще никто.

Ну, и мужики меня всегда в бугры ставят: опыт есть, все склады и работы знаю, со всеми начальниками знаком, умею и за себя и за бригаду постоять, умею договариваться по-хорошему, в нарядах разбираюсь и считаю в уме очень быстро.

Солёные огурцы, конечно, одна из самых тяжелых работ, но мы такие наряды ловим: оплата хорошая, и солёный огурец — это не картошка.

Бочку надо уметь выбирать, на звук. Если почти не булькает, ставишь на попа, снимаешь верхний обруч, выбиваешь крышку. А там — корнишоны, сама прелесть и шарман. Ну, пару-тройку сожрёшь, а главное — целлофановый пакет набил и в похоронку, чтобы домой после смены вынести. И каждый в бригаде отоварится, а ведь нас 10-12 человек: пол-бочки как ни бывало. Из шланга холодной водой заправишь, крышку вколотишь, обруч набьёшь — и все дела. По ГОСТу, который всегда тщательно соблюдался, в солёные огурцы полагается двадцать приправ и пряностей, многих вообще в магазинах не бывает. Жаль, что рассол лучше не пить — потом обопьёшься, а работать надо.

Первые две-три недели работы мало, многие уходят — иногда навсегда. А начиная с июля — нарядов невпроворот и можешь выбирать и хорохориться с завскладом.

Мой любимый был 17-ый, мелкооптовый: здесь были только редкости и деликатесы: ананасы, грейпфруты, даже манго. Работал 17-ый почти исключительно на рестораны и внутриведомственные банкеты высшего уровня. Редко погрузка шла на борт грузовика — чаще в пикапы или микроавтобусы. Здесь воровать было нечего и невозможно, но работа — наилегчайшая, завскладом дописывал в наряде сборку-разборку контейнеров, чтобы обосновать пятирублёвую выводиловку и щедро угощал нас своей продукцией. Конечно, были отморозки, пытавшиеся воровать и здесь — но только не наша бригада.

Деньги мы получали раз в две недели и, если бухгалтеру конторы казалось, что кто-то много заработал, он сильно урезал, скорей всего в свой карман. Я не стеснялся ездить на Автозаводскую и, предъявив корешки нарядов, возвращать свои кровно заработанные.

В четверг у нас в институте — присутственный день для всех, включая аспирантов: собрания, заседания, просто околачивания углов и груш в тесноте: сорок человек на двадцати квадратных метрах.

После работы я, не заезжая домой, отправился на овощную базу. Хотелось жрать: я уже давно питался в обед стограммовой пачкой печенья «Привет» за 14 копеек, но что толку ехать домой, если и там жрать нечего, кроме черного хлеба? «Привет» надо не жевать, а сосать, размачивая этот сухостой собственной слюной. Этот способ хорош ещё и тем, что ешь-сосёшь медленно, а потому и насыщаешься в большей мере.

К пяти я уже был в раздевалке и сколотил бригаду (костяк — это костяк, но всегда есть и люди со свободными валентностями, а наша бригада была одной из привлекательных).

Наряд нам выпал средней паршивости: пять вагонов картошки навалом. Работа пыльная, но сложная: подгребаешь совковой лопатой на роликах картошку к жёлобу бункера, она сама туда сыпется, а внизу, в хранилище кто-то следит затем, чтобы лоток не забивался. Ну, и, конечно, отбираешь картошку для дома, килограмма два-три, не больше — её же ещё надо суметь пронести через проходную.

Отбирать надо не крупную — в крупной часто попадаются чёрные пустоты, иногда огромные, в пол-картошки. Средняя, продолговатая, слегка сплюснутая, без повреждений, неровностей и вмятин: такое встречается нечасто. По внутреннему борту вагона ставишь отобранное, а после того, как подмёл веником в вагоне, собираешь свой урожай в целлофан. Через проходную надо нести свою добычу, либо накинув телогрейку на плечи, не всовывая руки в рукава, либо всунув только одну руку. Охрана, если это не ОБХСС, делает вид, что не замечает либо просто спит.

Вагоны с картошкой мы раскидали часа в три. Идти домой? Кто-то так и сделал. А мы, человек 5-6 остались и правильно сделали: пришел редкий по удаче наряд на разгрузку рефсекции (пять вагонов, один из них, центральный, технический, не грузовой. Виноград, персики, сливы и абрикосы. Груз тарный, ящичный. Разгружать — одно удовольствие. Стивидор-экспедитор зорко следит за нами, но мы-то тоже не лыком шиты: своё и вынесли из вагонов и унесли.

А времени уже два часа. Домой — либо на такси, либо километров шесть пёхом. Народ разбрёлся, а я напарником остался. Поснедали сливами. Улеглись прямо на полу, укрывшись собственными телогрейками и подложив под головы чьё-то вонючее и пропотевшее тряпьё. Было уже сильно после трёх. А в шесть нас разбудили: пришли первые арбузы из Астрахани.

Вдвоём разгружать очень тяжело: один бросает, другой ловит и аккуратно укладывает, через полчаса меняемся. После девяти стали подтягиваться вновь пришедшие. Оказывается, наряд на все восемь вагонов. Уйти нельзя: я — бригадир, да и из списка выкинут, как будто тебя здесь и не было.

Мы проуродовались до пяти вечера. В перекурах слопали пяток самых крупных арбузов. Три смены кряду — это тяжеловато. На ногах в раскорячку абрикосов. Примерно прикинул, что закроют мне чуть не двадцатью рублями и вынес почти на червонец.

Кое-как добрался до дому.

А там Люська с Колькой, моим закадычным, ждут меня с уже почти совсем опустевшей бутылкой сухого «ркацители»

— Ну, где тебя так долго мотает?!

Я выложил добычу и пошёл в ванну. Сначала горячая и с мылом, потом холодная, пока усталость не начнёт стекать к подошвам.

Вышел из совмещённого. До дивана — пять шагов. Как голова стала падать, ещё помню, а как она упала на подушку — нет.

Микоян

Зимой это было. Как всегда, нужны деньги, и я пошел подрабатывать на мясокомбинат Микояна, по следам и наводке своего приятеля.

Грузили мы коровьи трупы и свиные полутуши. Ох, трудная работа! Одры промёрзшие, мосластые — крюк не вобьёшь, Тащить скотский труп надо вдвоём по наледи враскорячку до подвального лаза, а он не лезет, зараза. Нога не вмещается. И так и эдак его крутишь, пока пройдёт и загремит вниз. Со свиными полутушами чуть легче.

Колбасу горячую грузить, конечно, полегче, но воняет она! Один батон с приятелем на двоих порвём и сожрём тут же, один батон водитель под сидение спрячет — это норма на фургон, вполне естественная и незамечаемая убыль (колбаса при перевозке остывает и теряет в весе, поэтому возить её надо на максимальных скоростях, чтоб те два батона действительно вошли в норму естественной убыли).

Импортное мясо в стакинетах приходит, таких специальных вешалках-крюках с целлофановой оболочкой — одно удовольствие тягать новозеландских поджарых овец.

Насмотрелся я на микояновскую грязь, вонищу, огромных крыс, заработал свой червонец, а воровать отсюда ничего нельзя, только разве что машинами, но… куда мне машина колбасы?

На грибах

Я однажды заготавливал грибы в костромских лесах. Должен сказать, работа эта адова: шесть часов — сборщиком, шесть часов — грибоваром, шесть часов — на подвахте (погрузка-разгрузка, готовка, уборка, хоздела) и шесть часов на сон — целый месяц.

Организация работ была такова, что халтурить или нарушать технологию приготовления, что многим в бригаде очень хотелось, было невыгодно — работу не принимали. Пьянствовать также было некогда и невозможно, зато набор специй и пряностей был изумительный. У меня до сих пор солёные грибы получаются отменнейшие, самопросящиеся на вилку да к водочке.

Очаковский винкомбинат

Вот адская шарашка!

Условия работы здесь только для человека без воображения кажутся нормальными: утром ты сдаешь на проходной паспорт, а после смены получаешь его там же, а в паспорте — червонец.

До проходной ещё надо добраться. Но даже если тебе удалось преодолеть этот немыслимый барьер, главное испытание — сразу на выходе: буквально в двух километрах от проходной находится Очаковский медвытрезвитель, неизменно выигрывавший все соцсоревнования среди медвытрезвителей Москвы, даже привокзальные, собирая клиентуру не по территории, а в одной точке: у проходной Очаковского винкомбината.

Я это точно знаю — мой сосед по коммунальной квартире на Седьмой Парковой в Измайлове и почти одногодок Босисей (так в детстве мы звали его, будущего Бориса Алексеевича) был начальником этого заведения и однажды спас меня от телеги на работу после ночи в медвытрезвителе на Щипке.

Я всего один раз работал на Очаковском и больше рисковать и испытывать судьбу не решался.

Работали мы на портвейновом конвейере, самом адском участке — машины подходят под погрузку так же часто, как и под водку, но ящик водки весит 21 килограмм, а ящик портвейна — 31. В фургон входит примерно 600 ящиков — две тонны. Все это штабелировать надо. Кинешь одну машину — руки отваливаются, а тут уже другая разворачивается к эстакаде. После трех машин любой отползает. Передышка просто необходима. И как тут не хлебнуть стакан? Прямо из горла? — Сил, вроде бы, после этого прибавляется, усталость, она потом придет. Никуда не денется. И так навалится с последним стаканом — до проходной не дотянешь.

После обеда (нам, Моспогрузу, столовые не полагаются, вообще ничего не полагается, даже обеденный перерыв, это уж наша самодеятельность) узнаём, что на другом этаже наши кореша коньяк грузят. Ну, мы им ящик “Кавказа” по транспортеру отправили, ждем, чем ответят: коньяк-то не только раз в пять дороже, но и вообще в открытой торговле почти не бывает.

Гремит назад по транспортеру ящик — пятизвездочного армянского, все двадцать бутылок. Ну, только псих не приголубит хоть пару увесистых глотков, так, чтоб не забыть совсем уж вкуса этого продукта.

Я коньяк хорошо знаю, можно сказать, с раннего детства и пьянства: это бомба замедленного действия, берет не сразу, но надолго и тяжело. Поэтому я только раз и приложился, чтоб вкус коньяка в себе освежить. Это меня и спасло.

К пяти кончили, вышли из-под навеса, а на солнечном свету — настоящее пекло.

Поплелись к проходной. Двое опытных сразу отстали (тут, если заховаться, то можно до утра отлежаться, утром паспорт выдадут, но без червонца и без права работы, по крайней мере в этом сезоне). Можно, конечно, ещё поискать дыру в заборе, но — опасно, дыры сторожит не местная вохра, а ОБХСС (так раньше налоговую полицию называли), те ещё бандиты.

Кое-кого из расслабленных выпустили с паспортами, но без червонцев, мне повезло — с червонцем вышел. Напротив — автобусная остановка, наискосок — хмелеуборочный комбайн Очаковского медвытрезвителя. По совершенно пустой дороге кто-то пилит на велосипеде, по-китайски быстро перебирая ногами. Засмотрелся я на него с завистью и дорогу не перешел, а менты уже, видно, укомплектовались и ждут, как я пойду: брать или не брать? А я всё стою. А у них план — через полчаса следующая бригада будет выходить, из-за одного очкарика можно целый выводок потерять. Плюнули они на меня, хлопнули неприглашающе задней дверью и рванули в свой овраг, на базу. Велосипедист просеменил мимо, а я, независимый и гордый, перешёл дорогу, дождался-таки автобуса и вскоре смешался на Юго-Западной с такой же, как я, полупьяной толпой — всех не отмедвытрезвляешь!

И с тех пор, как увижу эмблему Очаковского комбината, называемую в народе “три пиявки”, так сразу вспоминаю ту июльскую жару, коньячно-портвешковое марево в голове и этого, велосипедствующего.

Окончание здесь

Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Александр Левинтов: На картошку!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.