Михаил Садовский: Эйшет хаиль

Loading

Михаил Садовский

 Эйшет хаиль[1]

Одинокому кажется, что мир стал огромным и ненужным. Когда рядом с тобой освобождается вдруг место, которое долго, нет, всю жизнь было занято любимым, его невозможно заместить. Пространство будто бы и затягивается банальным и повседневным, а место не замещается. Пустота существует в заполненном пространстве… это странно… может, там молекулы раздвигаются и оставляют пробелы для чувства вечной потери, тоски и неприкаянности.

Но человек, не задумываясь, а следуя натуре, пытается выправить, одолеть, выжить и начинает неспеша суетиться… неспеша… всё время его преследует несопоставимое, бесконечное, неотвязное и… пустое… пока он вдруг не обнаруживает нечто, кажущееся ему спасением.

Когда прошёл год и настало время ставить памятник, Хаим зашевелился, забегал, засуетился – вышел из оцепенения… Он словно вернулся к тому, что умел делать, и неважно кому и по какому поводу… но всё оказалось беспрепятственно просто.

«Хаимке, — слышалось ему, — Ты придёшь навестить меня?»

— Форштейцах! Конечно! Их вел кумен!.. Я приду! Форштейцах… Милая моя, дорогая! – он останавливался посреди улицы и бормотал себе под нос, но ему казалось, что голос его звучит гулко и раскатисто как под сводом синагоги…

Эйшет хаиль миимцо верохок мипминим  михрох.
Ботах бох лейв балох вешолом ло эхсор.
Гемоласху тов вело ро кол емей хайехо.
Доршох тцемер уфиштим ватаас бехейфец капехо…[2]

И он отправился на кладбище. «Хорошее местечко… высоко, сухо… вон он Манхеттен совсем рядом… когда такое солнце, видно даже окошки в небоскрёбах… здесь неплохо лежать! Не зря я заранее позаботился и купил это место…

— Ой, Хаимке, а клок аф мир! – услышал он вдруг голос матери, — Хаимке, мы пропадём тут! Мир дарфмен эссэн унд шлофн, ой вейз мир! Хаимке… Вос велт мир тон? Что нам делать… – а разве он знал что делать? Что делают местечковые мальчишки в двенадцать лет? – Ой, Хаимке, а клок аф мир!

Машина подъехала бесшумно, и три здоровенных парня с широченными выгнутыми спинами ловко и неторопливо сняли с кузова камень и поставили на приготовленное место…

— Вы не беспокойтесь! Мы всё сделаем, как договорились, и потом позвоним Вам…

— Я не беспокоюсь… просто… мы привыкли быть вместе…

— Не понял? – переспросил рыжий

— Я с Цилечкой столько лет прожил, что привык… вместе…

— Хм… — крякнул другой рабочий и подтолкнул рыжего… – Вы только надпись ещё раз проверьте…

— Надпись, что надпись! – заговорил вдруг Ефим, — Вы же умеете на месте выбить несколько цифр, чтобы не таскать камень туда-обратно… он же тяжёлый!

— Ну, конечно! Конечно!..

— Я уже заплатил! И счёт в конторе… так что, когда я умру, останется только добавить число и год… вот сюда…

— Ну, напрасно Вы так… Бог сам знает, кому сколько отпущено… не волнуйтесь…

— Разве я Вам помешаю?

— Нисколько! – запротестовал рыжий…

— Так я с ней побуду! И мне легче, и ей спокойнее…

«Хаимке! Не сиди на камне!» – Чей это голос? – вздрогнул он. – Маме, ду бист до? – «Хаимке, ты совсем потерял голову! Так же нельзя! Кто за тобой ходить будет? Не сиди на камне…»

Но уже стучали колёса, как звонкие молотки по камню, и он бежал на станцию к составу с красными крестами на вагонах, из открытых дверей которых раненные бойцы предлагали свои пожитки… он бежал, потому что теперь от этого зависела их жизнь… вся жизнь была в этих последних ста рублях, которые он взял у матери и  должен из них сделать двести и триста, и может, тысячу, но надеяться больше было не на кого, и в голове его в ритме колёс стучало: «Дарфмен лебен! Дарфмен лебен!» – Мама по русски говорила плохо, зато она хорошо рожала, и все они  шестеро мал мала меньше высыпались сюда из теплушки, потому что те, кто остался и попал под немца, уже никуда не спешили… и камня над ними никто не поставил… а он бежал к вагону, а потом от  вагона, но уже с мешком, в котором лежали армейские ботинки почти неношенные и две пары ненадёванных кальсон. Он никуда не убегал, и никто за ним не гнался – но в затылок ему, как холодное дуло, упёрся голод, и он бежал со своим мешком на толкучку, и по дороге присел отдохнуть на камень, потому что хотелось есть и тошнило, оттого что кружилась голова… «Хаимке, ты встанешь с камня? Ду форштейст нихт?» — Циля, откуда ты знала, что мне говорила мама в детстве? – «Ой, а клок! Где ты достал это? Хаимке!…» – Надо же жить как-то! Всех же кормить надо! А я всегда был старший… так вышло… даже когда ещё во время войны сильно израненный отец вернулся, я был старший… у него были руки балэголэ и сердце равина, он хорошо делал детей и не думал, на кого их оставит… разве тридцать семь это возраст чтобы умирать? Но когда я через много лет сам решил жениться, я хотел только такую, как мама… Ой, Хаимке, а клок аф мир!

Он встал и смотрел, как они уносят инструмент обратно в кузов, как сгребают и увозят лишние просыпашиеся крошки застывшего бетона, мелкие осколочки гранита и разравнивают запылившуюся белым цементом землю… когда он хоронил отца, не так было… там, далеко… не так было… он всю жизнь, кормил, доставал, вывозил, устраивал… так вышло – у каждого своё дело в жизни, и он любил своё дело. Любил, хотя никто не мог сказать, кто он? Люди были инженерами, врачами, художниками, а он доставал, менял, кормил, делал деньги… и никому никогда не говорил нет, потому что всю жизнь всем чего-то не хватает и что-то надо… и он любил, когда ему люди говорили спасибо, радовались и ещё удивлялись: «Где вы это взяли? Это же невозможно достать!» Эти ампулы с лекарствами, банки с краской, канистры с маслом, серёжки с изумрудами и сапоги с мехом… и когда его дети оставляли недоеденный кусок – у него болело сердце… не потому что он был жадный, а потому что этого куска не хватило кому-то из его братьев и сестричек там, далеко далеко в продутом войной и горем чужом доме, который невозможно было натопить, и этого дарящего тепло и жизнь куска не оказалось на дне серой аллюминиевой миски…

«Хаимке, что ты сидишь тут? Алц обгемахт! Всё сделано… унд ду кенст геен… и ты можешь идти… мне сегодня будет спокойнее, потому что ты не будешь нервничать и волноваться, что они что-то не так построили… и зачем ты приделал уже своё фото? Мне же его всё равно не видно… ты торопишься ко мне… о, я помню, помню твоё нетерпение… мой дорогой…»

«Хаимке, где ты достал это?» – перебил материнский голос

— Не волнуйся, мама, я не украл! Ты же дала мне сто рублей, мама!

«Дост кост цванцик мол бай хундерт! Это стоит двадцать раз по сто… это… Хаимке, тебя не заберут за это?»

Теперь здесь тихо. И все голоса из прошлого слились и все вопросы неожиданно и бесправно объединились…

Только… кто же на них ответит?

Кто поймёт этого чудака, который приходит сюда каждый день и сидит на холодном камне перед плитой, на которой два портрета, два имени, две даты рождения и одна дата смерти, а после короткого тире нет ничего – пустота на полированном граните… он сидит и смотрит на него, и ему кажется, что он читает там эти самые главные для него слова:

Многие женщины достигали успеха, но ты превзошла их всех!
Обманчива прелесть и преходяща красота, —
Лишь женщина, боящаяся Господа, достойна похвал.
Восхвалите её за дела рук её!
И пусть прославится она деяниями во всём городе!


[1] «Эйшет хаиль»  (Мишлей, 31:10-31, «Сидур кол йосеф»)

[2] Кто найдёт себе жену столь совершенную?
Дороже жемчуга она ценою.
Уверенно в ней сердце мужа её. Заработанное не будет растрачено.
Воздаст она ему добром, а не злом во все дни жизни своей…

Print Friendly, PDF & Email