Александр Левинтов: Экстремальные истории

 179 total views (from 2022/01/01),  1 views today

«Правдами и неправдами люди возвращались в родные города, иногда не домой, а к пепелищам». — «Хуже пепелищ — когда твоя квартира разграблена, а того хуже — в ней уже кто-то живёт, поважней тебя. Особо поэтому задерживали не жителей московских или ленинградских окраин, а тех, кто имел несчастье жить в центре».

Экстремальные истории

Александр Левинтов

Перед вами небольшая трилогия, трёхактная драма, многосюжетная, со множеством персонажей и пластов содержания.

Это не совсем театральная драматургия, точнее, совсем не театральная драматургия, скорее киношная, нечто вроде литературного материала к сценарию. Надо сильно исхитриться, чтобы вытащить это на сцену. Но ведь и Шекспира, если честно, трудно себе представить на сцене — его интересно читать, а ставить его массово начали только после Гёте, объявившего Шекспира гениальным драматургом. Это я вовсе не к тому, что данный текст близок к трагедиям и комедиям великого англичанина.

К тому же здесь совсем мало женских персонажей, а ведь у нас на одну актрису — четвертушка, а то и осьмушка актёра.

Все три акта объединены только одним — историчностью, история — это не хронология событий, история в своей социальности любит повторяться и потому, как ни странно, ничему нас, любителей и профессионалов наступать на одни и те же грабли, не учит. Тем веселей и азартней нам жить на этом свете.

Жизнь человеческая и жизнь каждого человека — это поиски Бога: в себе и в мире. И эти поиски возникают и сопряжены прежде всего с экстремальными ситуациями и условиями. Я случайно, почти наугад, выхватил из исторического потока всего три таких случая.

Всё это нелегко поставить или снять, тяжело читать, но зато писалось легко — в самый разгар коронавируса, в конце марта, за четыре дня, в условиях приятной самоизоляции на дружеской даче за Пущино на Оке.

Действие первое. Кто есть истина?

  • Иисус из Назарета — Сын Божий
  • Понтий Пилат — прокуратор Иудеи
  • Каиафа — первосвященник, сопредседатель Малого Синедриона
  • Варрава — разбойник
  • Гестас — разбойник
  • Дисмас — разбойник
  • Никодим — свидетель
  • Иосиф из Рамы — свидетель
  • Гамалиил — свидетель
  • Иуда Искариот, любовник Понтия Пилата
  • Массовка (толпа, стражники, легионеры, апостолы)

Сцена 1. В Гефсиманском саду

Небольшая толпа вышла из города и стала медленно продвигаться вдоль высокой городской стены. Люди несли факелы, но потом решено было погасить их, чтоб не обнаружить себя раньше времени. Потаенно, во тьме, они двигались по неровному склону, минуя кусты и деревья. Шла смена второй стражи. По камням тихо и неровно стучал ручей, будто их сердца. И каждый чего-то боялся, но никто не мог объяснить, чего. Каждый чувствовал страх и мелкую дрожь, во всем теле, которая была и от страха и от возбуждения одновременно. Они вступили в темный Гефсиманский сад, под угрюмые тени оливковых дерев. «Нет мира под оливами» вспомнилось почему-то одному из них, и он перехватил свою кривую палку из руки в руку.

В глубине сада — поляна, на которой те, кого искала толпа. Они спали, лежа вповалку. И только один из них стоял спиной к толпе и, по-видимому, молился или разговаривал Сам с Собой.

Когда они приблизились, он повернулся к нам лицом, а остальные вскочили и схватились за оружие. Их мало, гораздо меньше людей в толпе. Чтобы лучше увидеть происходящее и предстоящее, один из толпы, раб первосвященника Малх, сделал небольшой шаг вперед. Самый высокий из окружённых, левша, выхватил свой меч и ударил этого человека.

Малх боли не почувствовал, но что-то горячее обильно и густо потекло по шее за ворот хитона, пульсируя словно ночной ручей. Правое ухо повисло на одной только мочке, и он застыл, боясь пошевелиться.

Тот, что стоял лицом к толпе, Иисус из Назарета, протянул руку, поднял надрезанное почти до конца ухо и приставил его на прежнее место. Кровотечение вмиг прекратилось, а боль так и не успела прийти.

Христос (Петру): Вложи меч в ножны ибо все, взявшие меч, мечом погибнут.(левая рука Христа описала дугу и остановилась, поднятая верх. Все, кто был с ним, тут же побросали свое оружие) (обращаясь к начальникам толпы) Как будто на разбойника вышли вы с мечами и кольями, чтобы взять Меня. Каждый день бывал Я с вами в храме, и вы не поднимали на Меня рук.

Те переглянулись: зачем нас так много, чтобы взять одного из немногих? И почему — ночью?

Христос: Теперь — ваше время и власть тьмы.

Эти слова потрясли Малха: не только глаза, но и уши его прозрели, и он явственно стал видеть, что стоит за этими словами, увидел наше темное время и власть тьмы над людьми этого времени. И он, раб первосвященника, прозрел, что эта власть тьмы распространяется не только на господина, других первосвященников и начальников храмовой стражи, но и на всех людей, и на него тоже.

Малх (шёпотом): Власть этой тьмы — не от мира сего, но от его исподнего и смрадного, а потому власть тьмы падает и на господина, и на раба, гнетет и господина, и раба, делает их равными перед тьмою и злом. И нет мира под оливами, пока стоит эта темень.

Все в недоумении внимают Христу, лишь Малх явственно и с болью в душе понимает говоримое.

Христос (сделав шаг вперед): Да сбудутся Писания.

Малх (тем же шёпотом): Я тотчас же увидел слова Писания, говорившие именно об этом мгновении, и сказал себе: Свершилось.

Все, кто был при Христе, отступили в темень и побежали в глубь Гефсиманского сада, кто к городской стене, кто по ручью вниз, кто в самый дальний угол старых олив.

Малх (выйдя на авансцену и громко, в зал): Я никогда не усомневался в нашей вере и Учении, но навсегда запомнил слова того Человека и, хоть и не дано мне говорить внятно и убедительно, но во всяком разговоре с разными людьми, ближними или дальними и случайными, я просил их выйти из тени тьмы к свету и бросить свои мечи.

Сцена 2. В интиматах иерусалимской резиденции Понтия Пилата

Они давно знакомы — и накоротке.

Их последняя встреча произошла в восьмой день месяца ниссан, в предпраздничную субботу, в резиденции прокуратора, в саду, где обычно Понтий вел наиболее доверительные беседы, будучи уверенным, что ни одно любопытное и лишнее ухо не ловит слабые шевеления воздуха, называемые человеческой речью.

Пилат: Иуда, мой неосторожный друг, опять ты за свое! Как мне весомо доказать тебе всю мою ненависть и презрение к вашему гортанному роду?

Игемон: Мой игемон… позволь мне называть тебя этим чудовищным греческим титулом, поскольку ты — киттий, столь же беспорочно ненавидимого мною племени, сколь и я — представитель ненавидимого тобой.

Пилат: Кажется, ты — единственный, для кого я делаю исключение.

Иуда: Как и ты. И мне не надо спрашивать, за что ты так лют с нами: будь наша воля и сила, мы истребили бы вас с неменьшим ожесточением.

Любой разговор между ними когда-нибудь, на каком-то витке, но возвращался к этой теме, порою ею же он и заканчивался, в очередной раз придя в привычный тупик. Оба никак не могли понять и смириться с мыслью — зачем нужен этот, другой народ. Пилат был абсолютно убежден: иудеи — откровенный срам и поношение истории и империи, они, кичливые ничтожества, не несут в себе ничего, кроме раздоров, ни к чему не приспособлены и не нужны, их нелепая и несуразная религия — неотфильтрованная смесь чужих историй и собственных заблуждений, вся их ученость — лишь перепевы одной и к тому же не очень удачной книги, написанной неизвестно когда, неизвестно кем и неизвестно зачем. Следование иудеев каждому слову этой книги казалось Понтию скучным анахронизмом, мешающим этим людям открыть глаза на мир, чтобы убедиться в очевидном — в проявленности Божественного.

И эта боязнь света делает их просто смешными — галдящая толпа мнит себя носителем единственной на свете истины, они чураются воевать — и вечно грызутся со своими соседями, они презирают торговлю — но только этим и занимаются, они утверждают себя великими тружениками, но их земля еле-еле в состоянии прокормить их, они кичатся своим образованием — но не желают знать ничего, что выходит за рамки их страны или веры, что, строго говоря, для них — одно и то же.

Пилат: Скоро это наваждение кончится, они уйдут в песок и растворятся — меж греков, римлян, сирийцев, египтян и прочих народов, и мне не надо будет больше быть в этой душной и вонючей стране, я вернусь в благоуханные сады Рима и больше никогда-никогда, ни разу не вспомню этот край и его людей. И никто — пройдет всего несколько лет — не вспомнит эту Иудею, потому что помнить здесь нечего, даже и особенно их несуществующего, непроявленного Бога, не имеющего ни образа, ни лика, ни голоса.

Иуда: я признаю за римлянами только одно превосходство — в организации военной машины, безупречно уничтожающей любые города, преграды и народы. Римские легионы могут существовать самостоятельно, без всякой связи с Римом, Сенатом и Цезарем: по собственным законам, грабя и сокрушая округу, устанавливая свой оккупационный режим и порабощая целые страны. Риму достаточно знать, что все идет хорошо, в том смысле, что грабеж протекает нормально и что кесарева часть награбленного отправляется в Рим с календарной точностью и пунктуальностью. Все остальное — формальный контроль и еще более формальная связь. Разумеется, Рим — это не империя, поскольку империя — это, прежде всего, экспорт культуры и цивилизации в обмен на импорт товаров и денег, а именно по части культуры и цивилизации римляне, киттии — голодранцы и варвары, время пребывания которых в истории скоротечно, а само пребывание исчезнет бесследно, как только Рим рухнет и падет под ударами еще больших варваров, чем сами римляне. Туда им и дорога.

Мой славный Понтий, давай больше не будем вспоминать эту грустную тему, хотя бы сегодня. Как славно общаться с тобой здесь, под зыбкой и серебристой тенью олив. Я бы предпочел поговорить о чем-нибудь другом?

Пилат: О чем, мой друг?

Иуда: Не велишь ли подать вина? Только, умоляю тебя, не кипрского, не здешнего и уж, конечно, не греческого.

Пилат: Какого же?

Иуда: Если еще есть в твоих запасах: помнишь, мы как-то пили дивное вино, привезенное не то из Ялоса, не то из Херсонеса, с берегов Эвксинского Понта? В этом вине таится загадочная ясность. Каждый раз, когда я пью его, я чувствую, что стою на пороге открытия и познания всего мира и всего замысла его творения.

Пилат: Этого вина осталось немного: ты знаешь, как часто гибнут корабли в проливах и страшных понтийских штормах. Но я согласен с тобой: таврические вина — лучшие в мире.

Через несколько минут на холодный мрамор низенького стола перед скамьей, где расположились Понтий и его тайный друг Иуда, легли вяленые фиги, сушеные финики, миндальные орехи и тонкий сухой хлеб, а также два легких кубка и тяжелый потир с вином далекой Таврии.

Они уже насладились любовью друг к другу и теперь возлежали, немного утомленные, порознь, вновь и вновь восхищаясь: один — зрелой мужественностью, другой — юношеской красотой своего любовника.

Пилат: Так о чем ты хотел поговорить со мной, мой прекрасный Иуда?

Иуда: О наших судьбах.

Пилат: Говори!

Иуда: Мы никогда не знаем и, верно, не узнаем, какова истинная миссия, с которой мы приходим в этот мир. Мы что-то делаем, что-то, как нам кажется, очень важное и нужное, ты, например, управляешь целой провинцией самого могущественного (как тебе кажется) государства в мире, я — надеюсь стать самым богатым и потому могущественным человеком в своей стране…

Пилат: Я надеюсь, тебе это удастся и, верь мне, я постараюсь помочь тебе в этом.

Иуда: Спасибо, мой Пилат, я ни мгновения не сомневаюсь в этом. Я могу продолжить свою мысль?

Пилат: Разумеется, нежнейший из Иуд.

Иуда: Но может так оказаться, что все, что мы думаем о себе и о нашем призвании здесь, всего лишь дым и тлен, что мы в игре времен и судеб призваны лишь к какому-то, для нас незначимому слову или жесту, необходимому — не нам, но театру по имени жизнь. Мы подспудно знаем свою роль и даже безупречно играем ее (или уже сыграли, или еще только нам предстоит сыграть ее), но мы не знаем в какой пьесе мы играем, кто играет рядом с нами, это комедия или трагедия. Потом, много потом, когда нас уже никогда не будет, люди будут оценивать нашу игру или нашу роль, признавать их образцовыми и достойными бессмертия (или полного забвения), но за что мы обречены на бессмертие или забвение — мы не знаем и не узнаем никогда.

Пилат: Возможно, ты и прав, мой прелестный Иуда. Но зачем в твою, такую прекрасную и юную голову приходят такие странные и взрослые мысли?

Иуда: Ты все еще считаешь меня мальчишкой?

Пилат: Признаться, да, мой мальчик. Но поясни мне свою мысль на каком-нибудь примере.

Иуда: Ну, хорошо. Вот, например, вчера, я был в Вифании, в одном доме. Хозяин дома, Лазарь, праздновал свое выздоровление. Он — человек бедный. Его сестры накрыли довольно скромный стол. На праздник был зван некий лекарь, который, собственно, и вылечил его. Ну, ты знаешь, сейчас по Иудее много ходит всяких проходимцев, шарлатанов и самозванцев-самоучек. Этот-то хоть что-то умеет, а есть такие, что научились лишь ловко выуживать деньги из людей. Лекарь же пришел не один, а со всеми своими друзьями и учениками, целой дюжиной мужиков, один другого голосистей и прожорливей, что уже было более, чем накладно для бедного семейства Лазаря. Мария, сестра Лазаря, так была довольна и счастлива благополучным выздоровлением, что извела на того лекаря целый фунт драгоценного миро.

Пилат: Ну, и что?

Иуда: Ровным счетом, ничего, я только позволил себе заметить, предельно вежливо и корректно, что она напрасно извела на одну голову столько миро, что на этом можно было бы сделать и хорошие деньги и помочь большому кругу людей. Знал бы ты, как они все ополчились на меня!

Пилат: Не понимаю, какое это имеет отношение к твоей мысли.

Иуда: Я потом, весь вечер и сегодня все утро думал, опечаленный: а вдруг это мое невинное и вполне разумное замечание — это и все, что останется от меня. Что ради этого ничтожного эпизода я и родился, и живу, и уже ничего серьезного в этой жизни у меня не будет? Вот ты, возможно, еще не сказал своего единственного слова в этом спектакле, а моя роль уже сыграна. Как жаль!

Пилат: Какой вздор! Ты так молод, красив, умен — у тебя все впереди! А мне — мне уже нечего сказать ни цезарю, ни народу.

Иуда: Ты в этом уверен?

Пилат: Ни тени сомнений!

Иуда: А мне все кажется и мнится… послушай, мой Пилат, а, может, все дело в этом лекаре?

Пилат: Чушь! Дался тебе этот бродяга! Хочешь, я заточу его в Антониеву башню, и он исчезнет и сотрется из памяти всех и из твоей.

Иуда: За что? Он ни в чем не виноват.

Пилат: Так забудь о нем! И не ходи больше в Вифанию. Ты, кстати, действительно зря туда ходишь. Неспокойное место.

Иуда: Лазарь — мой дальний родственник.

Пилат: Вы, иудеи, все друг другу родственники, что еще раз доказывает: вы не народ, а шайка.

Иуда: Так вот, назло тебе, я поцелую его.

Пилат: Кого?

Иуда: Того лекаря. Ведь поцелуй — еще не измена?

Пилат: Несносный мальчишка!

Иуда: На днях этот лекарь будет в городе, ведь скоро)–(праздник. Я найду способ дать знать тебе, и пусть кто-нибудь из Претории засвидетельствует этот поцелуй.

Пилат: Иди сюда, я сейчас жестоко накажу тебя!

Иуда: О, как ты ревнив, мой Пилат!

Сумасбродный юноша исполнил свое обещание. Несчастного бродягу тут же арестовали и представили перед Пилатом.

Прокуратор долго терзался ревнивым сердцем, но, будучи честным старым солдатом, вынужден был признать, что человек этот ни в чем не виноват перед ним, что все это — проказы и шалости капризного Иуды. Утром он поговорил и с женой своей, и та, питая ревность к Иуде, сказала, что лекарь ни в чем не виновен и достоин пощады, хотя и иудей.

По традиции на праздничной неделе толпа должна была освободить одного из преступников от заслуженного каждым из них наказания. В общем-то, Пилат уже привык к тому, что эта толпа всегда освобождает самого опасного преступника и отдает на смерть самого безвинного, лишь бы подчеркнуть Риму и ему лично, прокуратору, свое презрение. Так случилось и на сей раз. Раздосадованный очередным издевательством выбора, Понтий крикнул в толпу: не виновен я в крови Праведника Сего. (Мтф. 27.24) и умыл руки в поднесенной воде.

Иуда, узнав, что случилось, из Храма «вышел, пошел и удавился» (Мтф.27.5)

Понтий (возмущённо): но всё было не так, совсем не так! Никакого Иуды у меня не было, но я слышал другую версию — от людей, которым доверял всегда.

Иудино дерево

Последний поцелуй —
прощания, прощенья,
когда любимец Петр
уж в третий раз предал:
Учителя ведут
на суд Синедриона,
Иуду без суда
решили удавить.
и в темной мгле без звезд
нашли — корявей нету —
пустое, без листвы,
как умершее, древо,
и вздернули, боясь,
что этой казни тайна
взойдет с зарей —
ведь казнь
в Пасхальную неделю —
великий, тяжкий грех.
Удавленное тело
все в той же тьме
поспешно, подло, татно —
укрыли меж камней,
собакам и воронам
дав смрадный пир
Закону вопреки.

Но ночь прошла,
ночь смерти и печали,
и Гефсиманский сад
навеки опустел.
Один взошел на путь
мучений и Голгофы,
другой позор принял
за верность и любовь.
И горько-черное — взошло
кровавыми цветами,
тревоги древо, совести и зова.
Оно кричало всем:
смотрите — это чудо
свидетельство невинности
того, кого вы все
предателем назвали.
Ведь кровь в Святые дни,
на пятый день от Пасхи —
неслыханный позор,
ведь даже просто ухо,
отрезанное в стычке у солдата,
войдет в историю,
а эта смерть… судите!…

Уж два тысячелетия прошло,
Иуду в самый центр ада,
на дальний от Престола край
впаяли в лед. Но каждую весну,
но в каждое, перед Распятьем, время
Иуды древо миру вопиет:
«Не предавал он! Вот —
Его невинности багрянец!»

(к Пилату присоединяется Иуда Искариот)

Иуда: Да, дорогой, всё было совсем не так — и не так, как тут показано этим людям, не знаю, откуда и зачем их столько набежало. Всё было совсем по-другому. Послушай меня:

Он сказал мне, что превзойду всех, если предам его плоть, если смогу и посмею это сделать.

Я долго думал об этом, потому что искренне верил в Его Божественную сущность, в то, что Он — Сын Божий, и, стало быть, должен повторить — не все, но многое — из уже свершенного Творцом.

Кажется, я понял, почему Он выбрал меня как свершающего жертвоприношение Им. В Книге Бытия также говорится о жертвоприношении, не принятым Богом, но свершенным с Его ведома, ибо Он вездесущ и всезнающ и того, что было, и того, что будет. Авель принес жертву скотом, которого пас и который — от трудов его, Каин же принес жертву бескровную, земными растениями, выращенными им. И Бог не принял жертвы Каина, а лишь Авеля, потому и до сих пор и во веки веков принимал, принимает и будет принимать в жертву именно агнца. Дело, значит, не в том, что жертвуется, а в самом жертвователе. Каин был избран для гнева Божия. Каину было внушено, что его жертвоприношение растениями недостаточно, что надо пожертвовать чем-то большим — братом — он и пожертвовал, и убил Авеля совершенно бескорыстно, безо всякой пользы и выгоды для себя, а лишь бы угодить Богу и предоставить Ему повод для изливания гнева.

Так и я должен теперь предать Его, но не Его Суть, а лишь плоть — на казнь и страдание, и задуманное Богом ни отменить, ни переложить на чужие плечи нельзя.

И я согласился — с тяжелым сердцем, скрепя сердце — на данную мне роль и выполнил ее, как Каин, совершенно бескорыстно и безо всякой пользы и выгоды для себя, и выплаченные мне деньги, совсем, кстати, небольшие, вернул жрецам как ненужные мне. И, так как роль моя была этим предательством Его тела на казнь и поругание исчерпана, то и жизнь моя потеряла для меня всякий смысл и значение, а дальнейшее ее продолжение — всякую для меня привлекательность, отчего я и удавился, о чем засвидетельствовало дерево, названное потом моим именем, ибо распустилось не после казни Христа, а после моего повешения.

Бог предостерег каждого, кто посмеет тронуть Каина мукой более горькой, чем муки Каина. То же стало и со мной: каждый и всякий, кто гонит хулу на меня или мой род, подвергается испытаниям и мукам куда горше моих или мук рода моего.

В награду же за предательство Сын Божий дал мне узреть мир таким, каков он есть на самом деле, а не по своей видимости. И душа моя узрела этот мир, и возликовала, и взошла в него по путеводной звезде еще при жизни тела моего, пустого и бездушного, которому и было поручено предать Его.

Сцена 3. Малый Синедрион

Толпа и стражники вводят Иисуса в помещение Малого Синедриона, явно заполненного, по случаю ночи, не полностью. Председательствуют первосвященники Каиафа и Анна, однако Анна в течение всего разбирательства хранит молчание.

Каиафа: Как тебя зовут?

Иисус: Я вижу тут несколько знакомых лиц, эти люди знают меня и могут подтвердить, что я — Иисус из Назарета.

Каиафа: Говорят, ты учинил безобразия в Храме, зачем-то опрокидывал там лавки менял. Что сделали тебе эти тихие люди, зачем ты это сделал? Почему?

Иисус: слишком много вопросов. Потому что я — истина.

Каифа (в ужасе и разрывая на себе одежды): вы слышали? Вы все это слышали? Это — неслыханное святотатство! Чего нам ждать ещё? Каких ещё доказательств его вины и преступления?

Голос в толпе: Этот человек произнес в неположенном месте и в неположенное время самое грозное имя Бога — и остался жив, с его головы не пал ни один волос, и Бог не испепелил Его в своем гневе. Значит, правы неясные и робкие слухи о том, что он — первосвященник не по их чину и чреде, а по чину Малхиседека, установителя первой скинии на месте будущего храма.

Голос в толпе: Только в Святая Святого Храма, только на Песах, только в урочный час, только в строжайшем одиночестве только шёпотом и только первосвященник установленного чина и очереди может произнести это сокровенное имя, но и он рискует быть поражённым за раскрытие самой великой тайны. Нам же даже подумать это имя страшно.

Голос в толпе: Лишь однажды некий Учитель Праведности нарушил эту строжайшую церемонию и вынужден был потом бежать и скрываться в неприступных горах и пещерах Кумрана на берегу Мертвого моря вместе с кучкой своих последователей, называемых ессеями.

Иисус: даже эллины, откровенные безбожники и дикари, знают: изначальным очагом мира, раскалённой каплей была Гестия, Истина. В результате Великого взрыва она сначала распалась на пространство и время, а потом стала делиться на всё более мелкие осколки и фрагменты Истины. И мельчайшей искоркой Истины являются люди, каждый человек, хотя эту истину можно называть и талантом. И душой, и долей. И судьбой, но мы все, мы все — носители истины, мы все — дети истины, и я, как и каждый из вас — сын Божий. И какой бы мнимостью мы не окружали себя, свою жизнь и свой мир, мы можем и должны быть истинными — по праву и обязанности сыновей Божьих. Что вы судите меня за это? ведь вы тем не меня судите, а Бога, а, заодно и стало быть, и себя.

Голос в толпе: Ему, безвестному бродяге и сомнительному врачевателю, якобы первосвященнику по чину Малхиседека, дано построить новую скинию, новую церковь, заключить новый завет с Богом?

Каиафа: В Преторию, к Понтию Пилату! Пусть тот его судит, а мы не будем осквернять себя в этот праздник.

Сцена 4. Пилат и Иисус

Утром, во время еще неурочное, раннее, к Претории подошла толпа иудеев во главе с жрецами. Внутрь они не вошли, сославшись на свой очередной праздник, не позволяющий им даже переступать порог государственной резиденции как к месту, по их верованиям, нечистому.

Пилат (на авансцене, обращаясь в зал): Это оскорбительное для меня, Цезаря и Рима пренебрежение и даже брезгливость бесцеремонно и нарочито подчеркивается именно теми, кто по своему положению обязаны хранить и поддерживать порядок и послушание в стране, кишащей бунтовщиками, заговорщиками и преступниками государственных законов и устоев.

Они привели ко мне на суд человека, уже достаточно помятого и побитого ими. Обвинения их оказались нелепыми и никак не относящимися к компетенции государственного права.

Основное обвинение состояло в том, что этот Человек объявил себя царем, иначе Мессией — спасителем. По своим иудейским верованиям они действительно ждут этого спасителя и уже порядочно много веков. В наше время, когда для достижения счастья и процветания этому народу необходимо только одно — послушание перед подлинным спасителем этой страны раздоров и внутренних войн, ожидания каких-то мессий нелепо, но что здесь не нелепо?

Разумеется, разбор того, кто тут у них мессия, кто имеет право объявлять себя мессией и кому этого делать нельзя, никак не укладывается в рамки Римских государственных уложений.

Второе обвинение показалось мне более существенным и касающимся непосредственно моих прерогатив и полномочий. Этот человек обвиняется в смущении толпы и развращении народа отказом от оплаты пошлин и налогов.

Я потребовал уточнить суть обвинения в деталях.

Оказалось, он позволил себе нечто вроде шутки, держа сестерций и показав толпе изображение Цезаря на аверсе монеты и изображение Юпитера на ее реверсе: «Богу — Богово, Кесарю — Кесарево».

По моему разумению, это — очень точное и тонкое замечание, свидетельствующее о достоинстве сестерция и как государственного мерила стоимости и как божественного мерила ценности, о неразрывности власти Цезаря и Бога, каковым Цезарь, несомненно, и является.

По крайней мере, это обвинение мною было снято.

Я еще раз передал жрецам, что вопрос о мессиях и самозванцах в мессии, из уважения к религиозным порядкам и нравам в стране, я решать не берусь и не собираюсь.

На что жрецы мне стали возражать: в праздник они не могут принимать судебных решений, могущих привести к смертному приговору и пролитию человеческой крови, тем самым давая мне понять, какой суровости приговора от меня ожидают.

В толпе я заметил двух людей, которые показались мне подозрительными. Один из них непрерывно что-то писал, что уже само по себе имело основания для задержания и выяснения содержания записей. Другой был явно смущен происходящим и то и дело посматривал на арестованного с очевидным сочувствием и состраданием. Я дал знак стоявшему неподалеку от меня старшему соглядатаю, чтобы тот попристальней проследил за этими юношами. Я вынужден был взять под стражу приведенного ко мне.

Что касается тех двух подозрительных участников толпы, то один из них вернулся с толпой жрецов в храм и, после недолгого разговора со жрецами, удалился и повесился, как показалось моему соглядатаю, безо всяких на то причин и мотивов.

Другой был задержан и представлен мне. Он оказался бывшим мытарем, сборщиком налогов, дезертировавшим с государственной службы по каким-то религиозным соображениям. Изъятые у него записи были представлены мне и оказались довольно сумбурным и даже немного фантастическим рассказом о происходившим и происходящем с неким учителем. Сняв копии с этих записей, я вернул их бывшему мытарю и отпустил его, так как не увидел в его действиях и записях ничего предосудительного или угрожающего порядку.

Конечно, я мог вести допрос и внутри Претории, но мне важна была гласность, ведь Рим — rexpublicum, мы живем в демократическом государстве, где правит народ, а народ должен править открыто. Только тираны и трусы вершат свое правление тайно и молча от народа.

Мне противна привычка иудеев на вопросы отвечать как эхо, ведь я ничего не утверждаю, только спрашиваю, но ответ на мой вопрос звучит всегда так, будто я нечто утверждаю: «ты сказал» — это раздражает. Порой это терпимо, порой — невыносимо, потому что выходит за рамки привычной логики. Мне кажется, это происходит потому, что иудеи слишком часто и слишком подолгу общаются со своим невидимым Богом и часто путают из-за этого, кто тут вопрошающий, а кто ответственный. Они слишком похожи на своего Бога.

Для меня молчание обвиняемого — в пользу обвиняемого. Если человек не оправдывается, значит, он и невиновен. Виновный же всегда ищет оправдания и защищается.

(На помосте перед Преторией — Пилат и Иисус, толпа — внизу и с ропотом слушает допрос)

Пилат (Христу): Битый час уже я спрашиваю тебя, ты же упорно молчишь. Ты хранишь тайну, честь и жизнь другого человека? Если это так, то это похвально, даже, если тот другой человек в чем-то виновен.

Иисус: я в чём-то обвиняюсь?

Пилат: вы, иудеи, каждый ответ превращаете в вопрос. Как это вам удаётся?

Иисус: Я ни в чем не виновен.

Пилат: Разумеется, обвиняемый, по моему разумению, ты должен понести наказание, уже хотя бы за то, что на рассмотрение твоего дела было затрачено столько сил и времени. Наказание же это должно быть легким, не бойся, уж никак не смертная казнь: я еще не устал быть милостивым, в отличие от вашего бога.

Иисус: Этот мир неистинен и мним, но каждый может пребывать в истинном мире и в этом мире каждый — Царь, независимо от того, один ли он там или таких много. Истинно то, что сказано любым человеком, если нет иного мнения, противоречащего ему. Мнение же большинства или даже всех может быть и неистинным. О чем-то подобном говорили и ваши мудрые эллины.

Пилат: Что есть истина?

Иисус: Я долго не понимал тебя, теперь ты не понимаешь меня — что нам обсуждать и о чём спорить? Истина не бывает «что», она — человечна или божественна, что, в сущности, одно и то же.

Пилат (страже): Уведите его, к тем трём.

Сцена 5. В тюрьме

В тюрьме Претории еще три узника, не считая Иисуса. Все трое проходили по одному делу: это были мятежники, учинившие в Иерусалиме смуту и убившие двух римских легионеров.

Римляне, киттии ненавистны иудеям, настолько, что главарь смутьянов Варавва со своими приспешниками, святотатственно проливший кровь человека в праздник Пасхи, для них — герой, а не преступник. Для иудеев римляне — даже не люди, а скот. И пусть римляне завоевали их страну, пусть правят в ней — тем сладострастней иудеям показать, что римляне — скот, что убийство римлянина даже и в праздник Пасхи — вовсе не грех и не преступление. Варавва, стало быть, — герой. А герой выше закона, даже иудейского, даже для иудеев. Два других разбойника — всего лишь сообщники главного преступника. И если бы на месте Иисуса оказался невинный младенец, еще не умеющий говорить и лгать, то иудеи и его бы потребовали к распятию ради спасения Вараввы, ради открытого и публичного унижения прокуратора, Цезаря и Рима.

(Два легионера вталкивают Иисуса в тюрьму)

Варрава: Вежливо… а нас взашей. Стукач?

Иисус: Нет, я пока только задержанный — не осуждённый. Иисус из Назарета.

Варрава: Не слыхал, плевать. За что?

Иисус: Ни за что.

Варрава: Ни за что казнят на месте.

Иисус: по рекомендации Малого Синедриона. Я говорю вам — будьте мирополны, и это будет спасительным для вас. Очень важно, чтобы вы спаслись. Мне есть, что поведать вам важное не только вам, но и всем другим, потому что вы последние, кто может услышать эти слова. (сел на каменный пол, и остальные окружили его, заговорил тихо и внятно) Я умру первым из вас — это уже решено и неисправимо.

(заключённые меж собой удивились, потому что все трое уже были осуждены и знали свою участь на кресте. Он же был только задержанным — суд и решение еще предстояли. Он был так уверен в своих словах, говорил с такой ясностью и простотой, что не поверить было невозможно).

Иисус: Слушайте, ибо хотя бы один из вас спасется, пусть ненадолго, и должен поведать миру о случившемся здесь и о предстоящем всюду.

Дисмас (он получил самые тяжелые побои и может только усмехаться на услышанное: рот и губы его были разбиты так, что даже медленное и осторожное питье причиняет ему невыразимые муки. Менее всех он может надеяться, что выживет и доживет хотя бы до восхода солнца): гы-гы.

Гестас (все эти дни и ночи державшийся уединенно и сосредоточенно на своих мыслях, впервые прервал свое одиночество. Было видно, как в глазах его мелькнула мутная надежда).

Иисус: Я пришел к вам […], чтобы сообщить: готовьтесь к долгому и мучительному пути, люди. Не ждите спасения и избавления, но приготовьтесь идти долгий и страшный путь. (Он остановил свою речь, то ли подыскивая слова, то ли решая, стоит ли вообще говорить дальше).

Иисус (обращаясь к Гестасу): Вот ты, чем ты провинился и чем заслужил свою мучительную казнь?

Гестас: Я не знаю, я не считаю себя виновным, потому что я защищал свое желание жить по-человечески, а не в нищете и бедности, я хотел жить тем, что я умею, у меня были сильные кулаки, но не хватало ума усваивать знания или навыки. Это не моя вина, ибо таким меня сделал Создатель. И если Богу угодно видеть среди людей каменщиков, хлебопеков […] и толкователей, то, значит, Богу угодны и разбойники, без которых люди станут беспечны и высокомерны.

Иисус: Знай, что люди целую тысячу лет будут жить в грубости и невежестве, как прожил свою жизнь ты. И будут покойны и счастливы в своей грубости и невежестве, как и ты. Они будут испытывать натиск других людей и народов, как ты испытываешь гнет и путы своим телом. Но не духом, ибо дух твой тобою же и храним. Люди поверят в Слово и будут верны не себе, но Слову, чего бы это им ни стоило. Это будет суровая, но прямая жизнь. Целое тысячелетие. Люди будут чувствовать себя рабами и искать себе господина, но не господин будет собирать их воедино. Истинно, истинно: в несвободе найдут они свое счастье, как и ты, […] но в вере, ибо вера не освобождает, но обязывает и обуживает. (Христос замолчал, с жалостью и участием глядя на Гестаса, вновь впавшего в свои раздумья и размышления. А затем обратился к Дисмасу) Гордыня гложет тебя, гордыня и любопытство. Пытлив и проницателен твой взгляд, полон злобы и ненависти. В сражениях и драках провел ты свой век — и тысячу лет проведут люди в войнах и междоусобицах, будут убивать и грабить друг друга во имя Божие, терзать себя и природу, выпытывая ненужные и страшные, губительные для себя тайны […] (Дисмас с недоверием смотрел, но не было у него сил возражать и протестовать — тем яростней сверлил его взгляд толщу стены, за которой скрывалось для него далекое и огромное пространство Второго Тысячелетия). Красота будет вести и прельщать тебя, в похоти пройдут ночи, годы и века твои, человек. Ты будешь творить красоту видимую, чтобы скрыть ею невидимую. И, сотворив, обольщаться ею, называя Божественной. Гордыня бросит тебя в пучины морские и в дебри непролазные, и в теснины недр земных, и в неверные потоки ветров и бурь, и ничто не сможет остановить тебя и указать тебе — вот путь. Дорог будет много — и все беспутные. Все быстрей и быстрей будет течь жизнь, и закружит и завертит людей, и потеряют они, куда идут и куда хотели идти, и начнут спрашивать о том друг друга, не слушая ответа, ибо каждый будет нести у себя за пазухой свой ответ, и все — неверные […] будто ветреный вихрь.

Варрава: А что со мной? И что будет в Третьем Тысячелетии?

Иисус (смотря пристально и отчужденно, говорит устало): Не будет — ни тебя, ни третьего тысячелетия. Не дано. Вы оба будете последними, но только и именно вы и умрете, подлинно и навсегда умрете […].

Мятежник Варавва, уличенный в убийстве двух римских легионеров, был отпущен Понтием Пилатом из Претории по настоянию толпы и освобожден от казни на кресте. Через несколько дней он вновь будет схвачен римскими легионерами на месте преступления недалеко от Иерусалима и будет тут же казнен. За эти несколько дней свободы он успел записать услышанное им от Иисуса и передать эти записи в надежные руки. Армянская секта последователей Христа долгие годы хранила эту реликвию. Среди них некоторыми считалось даже, что Варавва и есть Иисус, чудесно спасшийся от позорной казни. Во времена византийского присутствия рукопись Вараввы пропала, копий с нее не сохранилось и постепенно память об этом документе стерлась. В самое недавнее время археологам случайно удалось обнаружить свиток с этим текстом. После долгого и тщательного восстановления рукопись была прочитана, но), (по решению Церкви, запрещена к публикации и объявлена недавней недобросовестной подделкой. Купюры в тексте точно соответствуют лакунам в оригинале, заполнить которые не представляется возможным.

Сцена 6. Ночной разговор — первые круги по воде

Иосиф: Не думал я, ох, не думал, что не первым лягу в этот гроб, а ведь я его совсем недавно для себя вытесал в скале Черепной Горы. Мне ведь скоро самому пора будет уходить. Вы знаете: близость мёртвого и смерти придаёт нам прозорливости, ведь мёртвые, совсем забывая своё прошлое, даже самое близкое, живут будущим и в будущем, которого никогда не было, нет и не будет среди нас живых. Сдаётся мне, быть пустым этому гробу до скончания веков и времён.

Никодим: И я, как и ты, Иосиф, прозреваю далекие дали времен, не по своей воле, ибо заглядывать в будущее запрещает закон (,) и Иисус учил не думать и не заботиться о дне завтрашнем и всех последующих. Я понял, что будет, в силу близости к его телу. С болью необыкновенной я вдруг почувствовал, подумал и понял, что мы с тобой двое — последние, кто узрел его мертвым, что более уже никто и никогда не сможет этого сделать, хотя тело Христа еще не погребено. Отчего я подумал так? И почему мне дано такое почувствовать, подумать и понять?

Гамалиил: Жаль, конечно, что меня не было на том Синедрионе — я бы, верно, отстоял его, мы бы, Никодим, вместе его отстояли.

Иосиф: Да, Пилат разрешил мне похоронить его — нельзя же оставлять тело до субботы, никак нельзя, даже римлянин это понимает. Я завернул тело в саван, там ещё две женщины, плакальщицы, Мария из Магдалы и ещё одна, тоже, кажется, Мария. Странные у меня были ощущения, когда я касался его тела: оно одновременно и остывало, как это обычно бывает после смерти, и как бы оживало, тянулось к жизни. Чуднò…

Никодим: Знаете, я узнал его совсем недавно, в тот день, когда он раскидал скамьи и лавки менял во дворе Храма. То, как и что говорил он, было поразительно, но непонятно. Это была совершенно свободная речь совершенно свободного человека, как будто над Ним — никого и ничего. Это не было речью древних пророков, неистовой, но невнятной, будто не по собственной воле, а по чьему-то настоянию и наущению: он говорил от себя.

Он стоял и говорил, окруженный очарованной толпой, спокойно, без гнева и страсти. Так разговаривает со своими учениками хороший учитель, который больше надеется на сообразительность своих учеников, нежели на свою внушительность и наставительность. И потому, что он ничего не утверждал, а просто говорил — внятно и доходчиво, его слова казались истинными и никак иначе.

Говорил он по-арамейски, что выдавало в Нем галилеянина, но разве в Галилее живут иные люди и им не дано говорить истинное? Не только я, многие были смущены его речами. Это заставляло задумываться над простыми и привычными вещами, настолько простыми, что казались давно забытыми. А иные его слова казались настолько ходовыми и ходячими, что смыслы их давно утеряны, а теперь вновь ожили. Он говорил нашим языком, но совсем иное.

И многие подходили ко мне и спрашивали меня, что я думаю об этом человеке и не надо ли его задержать и убить или дать ему говорить дальше. Я знаю, мое слово для многих в городе высоко значит, ведь я не только член Синедриона, и от моего слова порой зависит судьба или жизнь человека, его успех, слава или унижение, признание или изгнание.

Но я стоял и молчал в смущении.

Ведь он — совсем молодой человек.

Гамалиил: Знаете, я всё думаю о его словах про истину. Ведь она, по нашей смерти, не покидает нас, поскольку она и есть то, что каждый из нас есть. Она остаётся — уходит только лукавая плоть. А если это так, то истины, что жили в людях до нас и будут после нас, никуда не уходят, они остаются среди людей и, может быть, даже после людей, когда нас всех не будет и не станет. Мы все умрём, а они останутся и именно они и сохранят собой, своей множественностью мироздание Господа, он вновь соберёт эти искорки в одну огненную каплю, чтобы из неё начать творение нового, иного мира, под новыми, ещё никому неведомыми небесами, на новой, ещё никому неведомой земле, в новом, ещё никому неведомом Иерусалиме. И мы вновь превратимся в искры и преобразимся. Простите, я плачу…

Иосиф: Мне скоро умирать. Но мне нравятся проповеди Иисуса и более всего — его обещание скорого прихода Царства Божия. Мы все соберёмся вновь. И вновь услышим и увидим его. И потому совершенно безразлично — он ли к нам вернётся или мы догоним его. Мир тронулся и мы теперь все)–(в пути.

Никодим: А ночью я пришел к Нему, чтобы поговорить наедине о том, о чем он громко говорил при всех. Я пришел с надеждой, услыхав во второй раз, быть может, то же самое, понять глубже и яснее его мысли, отлитые в слова.

Мы проговорили до третьей стражи, кажется. Говорил почти все время он, я же лишь изредка вставлял свои вопросы. Я видел перед собой доброго человека и к тому же честного и умного, что почти невозможно в наше время, потому что много и честных и добрых, но неумных, немало и честных и умных, но недобрых, а еще больше добрых и умных, но нечестных, в одном же лице все три качества почти уж и не встречаются.

На другой день мы вновь собрались у Храма и вновь заговорили о нем. И многие стали говорить, что Его надо арестовать и судить как смутьяна и словами и делами.

Я возразил и сказал, что, не выслушав его, какое мы имеем право судить о нём? Люди надо мной стали насмехаться и говорить, что не было и не бывать пророку из Галилеи, что давно кончились и иссякли пророческие времена, а остались лишь шарлатаны, смутьяны и самозванцы.

Гамалиил: Последние его слова были, как мне шёпотом передали: «Свершилось!» и «Отче! В руки твои предаю дух мой». Вот, поистине, благая смерть. Он умер в полном сознании и разуме, не как мы, трусливые, хотели бы умереть: во сне и зажмурившись.

Иосиф: Мне стоило больших усилий получить внеурочную аудиенцию у прокуратора Понтия Пилата, однако, когда он выслушал меня, то отнесся ко мне и моей просьбе отдать мне тело Иисуса для погребения с чрезвычайным сочувствием. Я понял, что он, как и я, был возмущен и казнью, и тем, что его, против его воли, ввязали в это неправое дело.

Наутро вновь собрался Малый Синедрион, теперь уже нарочно без меня, потому что они узнали, что я перенес тело Иисуса в свою гробницу. Неслыханное дело — собрание в субботу. Но они собрались и пошли в Преторию, и просили установить стражу на Черепной горе, но он, видно, видеть уже не мог и ответил им, мол, хотите стеречь мёртвое тело — сами и стерегите.

Еще более невероятным для меня было то, что, получив отказ у прокуратора, они сами выставили в субботу стражу, что было таким нарушением субботы, какого никогда доселе не было. Да и подумать странно, что в моем частном владении и без моего спросу и ведома могли появиться стражники; ведь я человек известный и уважаемый, член Синедриона. И как, и куда, и зачем им понадобилось на чужой камень накладывать печать, уму моему непостижимо. А к вечеру сами же сняли стражу, незнамо зачем и почему.

Никодим: Почтенный Гамалиил, позволь мне перебраться твой загородный дом. Я раздам все свое богатство и имущество бедным и нуждающимся, ибо нести свою мысль налегке несравненно проще и правильнее.

Гамалиил: Будь по-твоему, Никодим. Я предлагаю нам всем троим принять крещение у учеников Иисуса, раз уж мы не успели это сделать от него. Тем мы укрепим его маленькую секту и не дадим ей распасться. Наш авторитет пусть сыграет им на пользу и во благо. Времена наши тяжёлые, но предстоят ещё более горшие времена — помните, как он плакал, что Храм будет разрушен. И, значит, он будет разрушен, и нам уже сейчас надо начинать возводить новый Храм и новый Иерусалим, потому что не может рухнуть Храм, чтобы не рухнул и Град.

С утра ползет из океана
волна лилового тумана,
пришелец из Таймыростана
взирает на фига-моргану
И по всегдашнему ненастью
Все люди — братья по несчастью.
Восход кипит, волна ярится
дорога — раненая львица,
куда-то между дюн катиться
велит тому, кому не спится,
кто не боится за ночь спиться.
Рассвет, портьеру разодрав,
встает, качаясь облаками,
предупреждая, как Минздрав,
что все мы смертны, между нами,
что мы — лишь тени на заборе,
в поносе дел и слов запоре,
что мы — отрыжка. Наше горе,
что мы, к несчастью, вор на воре.
И слов — все менее в носильном словаре,
все чаще сушится мочало на дворе,
картинок рябь как в детском букваре
и мы — никто, никак, нигде.

(Конец первого акта. Занавес)

Действие второе. Квартирный вопрос

Сцена 1. Жилищный психоз

1922 год. Квартира в московском доходном доме, бывшем доходном. Теперь это жилтоварищество. Четвертый этаж шестого подъезда. Звонок в дверь.

Покровский: Открываю, открываю!

Входят трое.

Сыромяткин: Гражданин Покровский? Сергей Анатольевич? Ознакомьтесь и распишитесь.

Покровский: Что это?

Сыромяткин: Ордер на отселение.

Покровский: Какой ордер? Кто вы такие?

Сыромяткин: Я — новый председатель жилтоварищества «Интенсивный труд», Сыромяткин Иван Игнатьевич. А эти товарищи со мной: представитель ВЧК Сиротский Вячеслав Савельевич и представитель ЧЖК Блюмкин Захар Абрамович.

Покровский: А, читал… как же, чижик, вот он, значит какой. А почему, позвольте спросить, меня на отселение?

Сиротский: Вот протокол собрания, вот резолюция и решение.

Покровский: Позвольте, но никакого собрания не было, и объявления о собрании не было.

Блюмкин: Мы, трое, — собрание.

Покровский: Как это — мы, трое?

Сыромяткин: Да вы, гражданин Покровский, успокойтесь. Мы уполномочены законом.

Покровский: Ничего не понимаю. Каким законом?

Блюмкин: Да вы что, газет не читаете? Законом о 10%-ном натуральном жилищном налоге. Ей-богу, как с луны человек свалился.

Покровский: Ну, раз налог… снимайте налог… эти ваши 10%

Сыромяткин: Вы только дурочку-то из себя не делайте и нас за дураков не держите: как мы у вас изымем 10%? Налог на всё домовладение накладывается.

Покровский: Вот и накладывайте на всё домовладение.

Сиротский: Вот, мы и наложили на всё домовладение

Покровский: Вот и накладывайте, а я-то тут при чём?

Блюмкин: Да вы успокойтесь, гражданин Покровский (заглядывает в бумаги), Сергей Анатольевич. Мы строго по закону. В вашем жилтовариществе 80 квартир — так?

Покровский: Не знаю… наверно… не считал…

Блюмкин: Вот мы 10%, то есть 8 квартир и изъяли. В том числе и эту, № 64, бывшую вашу.

Покровский: Почему бывшую мою?

Сыромяткин: потому что она не ваша, она изъята строго по закону о натуральном жилищном налоге.

Покровский: И куда ж теперь я?

Сиротский: Ну, не на улицу же, товарищ. У вас пока хороший большой выбор: подвал под третьим, нет, четвертым подъездом, он сухой, и свет есть, и даже вода, и площадь — вдвое большей вашей бывшей. Или чердак, тоже сухой, печку к зиме успеете поставить. И там площадь — ого-го, не то, что здесь. Ну, или, если хотите, в 35-ю, к Змеюковичам, мы их в прошлом году не уплотняли, так в этом году непременно уплотним.

Покровский: И когда… съезжать?

Блюмкин: Да мы вас, собственно, не торопим, гражданин Покровский (опять смотрит в бумаги) Сергей Анатольевич. Пару часиков, я думаю, вам хватит. Можете забирать все носильные вещи, свои и всех, кто здесь был прописан, ну, и мебель тоже, но только не более, чем по одному предмету каждой мебели. Посуду тоже забирайте, хоть всю. У вас, кстати, сколько тут прописано?

Покровский: Со мной — пятеро.

Сыромяткин: Вот и славно, и все переезжайте, только не забудьте в три дня в контору жилтоварищества явиться, чтобы сделать перезапись в домовой книге и перерасчёт по квартплате — метраж-то у вас теперь будет другой.

Сиротский: А квартиру бывшую вашу мы прямо при вас, как только вы вынесете отсюда всё вам необходимое, опечатаем, а ключи сдайте председателю жилтоварищества товарищу Сыромяткину.

Сыромяткин: Мне, то есть.

(все четверо покидают квартиру. Покровский уходит выбирать новое жилье. Дальше разговор идет на лестничной площадке у лифта)

Сыромяткин: Ну, вот, все восемь квартир и изъяли. 12-ю и 21-ю передаём в партшколу, 32-ю, 41-ю, 44-ю и 72-ю — заводу «Красный пролетарий», 17-я — ваша, товарищ Сиротский, и эта — товарищу Блюмкину, как и было вчера решено.

СПРАВКА:

В 1922 году на жилтоварищества был наложен 10%-ный натуральный жилищный налог. Эта мера оказалась более драконовской и вызвала куда более ужасные последствия, чем продразверстка — ведь хлеб еще может вырасти на следующий год, а жизненное пространство такой способностью к воспроизводству не обладает. К тому же хлеб увозился, и крестьяне больше его не видели, квартиру или комнату — не увезешь…

Для целей изъятия жилья была создана ЧЖК (Чрезвычайная Жилищная Комиссия, ее сотрудники тут же были прозваны бойкими на язык москвичами чижиками), которая совместно с ВЧК реквизировала из примерно 150 тысяч московских квартир 12668. Жилищный психоз, о котором писали тогда газеты и который обсуждал Булгаковский Воланд на сеансе в Варьете, был вызван не самим актом изъятия, а распределением изъятого:

  • выделено рабочим — 5658 (44.7%)
  • совслужащим — 1524 (12.0%)
  • слушателям ВУЗов — 942 (7.6%)
  • партшколам — 707 (5.6%)
  • РОНИ — 223 (1.8%)
  • … нечистой силе — 3614 (28.3%)

Эти квартиры имели двойное назначение: в них жили чекисты или их агенты типа Блюмкина, а ещё они стали явочными и допросными.

Так как практически никакого жилищного строительства в эти годы не велось, то человеку, чтобы решить свои жилищные проблемы, не оставалось ничего другого, как идти в эту ненавистную квартиру с анонимкой на свалившегося на его голову неожиданного соседа (либо этому соседу настучать на своего вновь обретённого ответственного квартиросъемщика). Так в стране быстро был установлен тотальный социальный стук: треть людей стучала, треть сидела, треть стерегла сидящих или хватала ещё не севших.

Сцена 2. Урбанизация

Конец декабря 1932 года, кабинет начальника Управления жилищного и коммунального хозяйства НКВД, он сидит за массивным письменным столом с зеленой настольной лампой. К столу начальника примыкает длинный стол для проведения заседаний. Все стулья заняты, но большинство заседающих не выступают и не подают реплик, лишь что-то записывают в своих блокнотах или рисуют там чёртиков, в углу — стол секретаря с несколькими телефонами и такой же зеленой настольной лампой.

Начальник: А теперь послушаем нашего немецкого товарища Эрнста Мэя.

Мэй (говорит свободно по-русски, но с заметным акцентом, особенно, когда произносит с запинкой географические названия): Благодарю вас. Наша группа в составе 17 архитекторов работает в СССР уже три года. Мы участвуем в проектировании и строительстве 20 соцгородов

Начальник: Вы не могли бы назвать их?

Мэй: Разумеется. Вообще-то мы начали свою работу ещё в Германии и создали рабочие районы и кварталы во Франкфурте на Майне, за пять лет мы построили 12 тысяч домов в Германии и на этом основании были приглашены в СССР. Здесь мы проектируем и строим, в основном, на Урале поселок «Уралмаша» в Свердловске, который уже сейчас больше самого Свердловска, посёлок «Уралвагонзавод» в Нижнем Тагиле, который также больше самого Нижнего Тагила, поселок «Локомотивстрой» в Орске, поселок при строящемся Челябинском тракторном заводе, город при Магнитогорском металлургическом заводе, город Новокузнецк при местном металлургическом комбинате (это в Сибири) и другие объекты.

Представитель Госплана: Так это вы участвуете в проекте УКК, Урало-Кузнецкого комбината? Что-то не очень видны результаты вашей деятельности

Мэй: А я не понимаю, от кого зависит утверждение генпланов Магнитогорска и Новокузнецка. Мы представили проекты ещё в 30-ом году.

Начальник: Утверждает ВСНХ, рассматривают Госплан СССР, Госстрой СССР, ГлавАПУ, мы, НКВД.

Мэй: Так рассматривайте! Уже 32-ой год заканчивается и вся ваша пятилетка заканчивается

Начальник: В пятилетний план вписан Магнитогорский металлургический комбинат. Комбинат работает?

Мэй: Работает, но люди…

Начальник: Люди потом, потерпят, главное — индустриализация!

Мэй: Когда шёл набор, людям обещали паспорта выдать, высокую зарплату, приличное жильё, а выполнили только одно — паспорта, да и то не всем

Начальник: Интересно, кому это не дали паспорта?

Мэй: Из 30 тысяч строителей Магнитогорска 12 тысяч — заключённые. И так практически по всем объектам

Начальник: ну, этим и не положено. Об этом контингенте мы вообще тут не говорим. Кстати, сколько их сейчас по Уральскому экономическому району? Есть тут кто от ГУЛАГа

Представитель ГУЛАГа: Информация закрытая… только примерно, потому что динамика высокая, в смысле… динамика смертности… (роется в своих бумагах) вот, по сводке на 1.1.32-го 175 и 6 десятых тысяч. В основном, конечно, 58-я. Если б не смертность, их бы надолго хватило, там срока приличные.

Мэй: Они хоть в бараках живут, пусть и чудовищных, но бараках, а эти, что из деревень бежали…

Начальник: Не бежали, не бежали — по оргнабору, добровольно.

Мэй: Они же — вы знаете, как они живут, до сих пор? — в норах, в каких-то землянках, «чингизки», как они их называют. Юрты наоборот, основанием вверх. Верблюжьими шкурами обложили яму и сверху накрыли этими же шкурами — это невозможно назвать жильём!

Начальник: А никто и не называет, это же временно, незаконный самострой, нахаловка, это всё — временные трудности, мы их будем уничтожать и уже начали строить временные бараки облегчённого типа

Мэй: Вы их видели? Они даже хуже этих землянок — и холодней, и ни воды, ни канализации, ни электричества.

Начальник: Вам трудно понять нас со стороны; они же временные — мы… знаете, как у Маяковского: «Через четыре года здесь будет город-сад!» Это, правда, про Новокузнецк, но и Магнитогорск будет таким же, мы же для того вас и пригласили

Мэй: И мы для этого уже два с половиной года назад свой генплан Магнитогорска представили. И по другим соцгородам такая же ситуация.

Начальник: Наши люди всё понимают, и в решения партии верят, и, если надо, потерпят ещё немного. Скоро всё будет, Скоро такая жизнь настанет — умирать не захочется… А трудности? Они всегда есть и были, и ещё будут.

Мэй: Между нашими делами и нашими планами, с одной стороны, и реальностью, с другой, огромная, непреодолимая и всё увеличивающаяся пропасть.

Начальник: Поясните, пожалуйста, о чём речь.

Мэй: Мы мыслим кварталами, районами, а реально совершенно стихийно возникают какие-то селитебные клочки с дикой топонимикой, например, с производственной: Бетонитовый посёлок (Бетонитовый комбинат), Больничный городок, Известковый посёлок (Известковый карьер), Доменный городок, Станция и Элеватор, Туковый и Ново-Туковый, Старо-Туковый поселок, поселок Железнодорожников, Вагонный участок, не то поселок, не то хутор Трамвайного Парка; Телеграфный и Учебный городок. Есть по месту расположения, по характерным особенностям местности: Центральный спецпосёлок, посёлок Берёзки, он же Березка, Березовая, Березовка, посёлки Старо-Магнитный, Магнитный и Ново-Магнитный, станица Магнитная, посёлки Северный, Старо-Северный и Ново-Северный, Восточный посёлок (часто упоминается как нацменский), Средне-Уральск, Горняцкий, он же поселок Горняк и Горный поселки, поселок Дальняя Гора, Ежовка, поселки Ай-Дарлы и Новый Ай-Дарлы, Сухая речка, Верхнекизильский, Большой Шанхай. А ещё есть национальные посёлки: Казахский посёлок, Башгородок, Американский городок, он же Американка или Берёзки; а ещё есть районы и поселки, названные в честь партийных деятелей, писателей и военачальников: Кировский (он же Соцгород), Орджоникидзевский и Сталинский районы, поселки — имени Блюхера, имени Каширина, имени Максима Горького, Чапаева, Некрасова, Дзержинского, Димитрова, Фрунзе; а ещё — советской символики: Первомайский, Первооктябрьский, Рабочий, Коммунальный и Ново-коммунальный поселки, Социалистический городок, имени 8 Марта, он же бывший Малый поселок Ежовки, он же поселок Большой Шанхай; и, наконец, производственные аббревиатуры, которые я просто порой не понимаю: РИС, Изопропункт (Изоляционно-пропускной пункт), ЦЭС (Центральная Электростанция)… я не утомил присутствующих?

Начальник: Вы, немцы, дотошны, но вы не понимаете: одно — официальные названия, другое — народное творчество. Вон, у нас улицу Миклухо-Маклая в Москве народ назвал Большой Людоедской — и ничего с этим не поделаешь, это — наша культура, дух народный, с этим надо считаться

Мэй: Подождите, я ещё не всё, оказывается, назвал. Есть названия по строительным материалам: Щитовой посёлок, Каркасные дома, а также железнодорожные станции: Сортировочная, 5-й пост, перегон Ежовка, 1-й пост, Гранитная, Гумбейка и Старая Гумбейка, Флюсовая, Угольная, Северный поселок, Плотина, Сосновка, Заводоуправление, Вокзал, Американский городок, Ежовка; трамвайные остановки: Гортеатр, Заводоуправление, Портновская мастерская «Уралшвей», Клуб, Павильон санитарии и гигиены, Парикмахерская (артель «Энергия»), Мастерская, Северный проезд Соцгорода, Угол Северного и Восточного проездов, Звуковое кино (Звуковое кино «Магнит», либо просто — Звуковое), 2-я машина, РИС, Карадырский проспект, Орджоникидзевский райком, Горное управление, «Башик», Кировская, Кировско-Карадырский проспект, кольцо 3-го квартала, ДОК и так далее — полный топонимический и топографический хаос. Конечно, никакой это не город, а разрозненные спальные цеха металлургического комбината. Ничего близкого Генпланом не предусмотрено.

Начальник: Вот видите — это ваша недоработка, жизнь идёт быстрей вас, архитекторов и проектировщиков, и это, честно, по-партийному, здорово!

Мэй: Да и чёрт с нами! Но ведь если жилищное строительство катастрофически отстаёт от промышленного, то социокультурная сфера отстаёт от жилищной — даже не катастрофически, а просто запредельно. Острый дефицит детских садов, школ, магазинов, сервисов, кинотеатров. Я не знаю, как, но эти люди размножаются!

Начальник: Я примерно догадываюсь как.

Мэй: Нет! Даже вы не догадываетесь! В целом по Магнитогорску обеспеченность жильём составляет пол квадратных метра на человека.

Начальник: Не может быть! А сколько у нас считается по ГУЛАГу?

Представитель ГУЛАГа: Вообще-то, информация закрытая… по нормативу полтора метра полагается.

Мэй: Вот! А кладбищенская норма — 2 квадратных метра, а тут, не только в Магнитогорске и по всему фронту индустриализации — полметра. Что это реально означает? Это одна койка на троих и при ней-либо одна тумбочка, либо три гвоздя в стенке, и спят — посменно. И при этом ещё размножаются!

Начальник: Да мы с таким народом не то что коммунизм построим — мы горы свернём и пустим все реки вспять! А вам, уважаемые немецкие специалисты, большое спасибо — и за вашу героическую работу, и за нелицеприятную критику, и за вашу интернациональную помощь СССР — первой стране трудящихся, строящей коммунизм и социализм!

(Сразу после Нового 1933-го года Эрнст Мэй покинул СССР; будучи евреем, он не мог вернуться в Германию и до конца Второй мировой войны проработал в Африке, в комфортных, в сравнении с СССР, условиях; в Магнитогорске же в годы войны значительную часть Центрального района застроили военнопленные немцы — теперь это фешенебельное и престижное жильё).

Сцена 3. Качели «эвакуация-реэвакуация»
(несостоявшееся интервью)

(Сразу после ХХ-го съезда КПСС по поручению соответствующего отдела ЦК КПСС и Госкомитета по радио и телевидению было взято интервью у одного бывшего крупного хозяйственника аппарата ЦК КПСС, хорошо знавшего историю эвакуации и реэвакуации в ходе Великой Отечественной войны; интервью, однако, не было опубликовано и оказалось засекреченным. Спецкабинет звукозаписи обит звукопоглощающими материалами. Журналист — молодая женщина, читающая вопросы, подготовленные для неё заранее и явно ей ещё незнакомые. Хозяйственник — пожилой человек. Держится напряжённо и отвечает также по бумажке, лишь изредка отрываясь от текста перед собой, Впрочем, к концу оба разговорились и уже не читали).

Журналистка: Иван Петрович, расскажите, пожалуйста, кто и что подлежало эвакуации в первую очередь?

Хозяйственник: Совет по эвакуации был создан в первые же дни войны, во вторник, 24 июня, а Постановление ЦК ВКП (б) и СНК СССР «О порядке вывоза и размещения людских контингентов и ценного имущества» было принято в пятницу, 27 июня. Совет возглавлял Лазарь Моисеевич Каганович, руководитель НКПС. Так как события развивались стремительно, было принято решение никакие документы и архивы не вывозить, чтобы не попали к неприятелю при перевозке, а сжигать на месте, вывозу подлежали библиотеки, прежде всего политическая и идеологическая литература, материальные и денежные средства, принадлежащие государству, например, музейные экспонаты особой ценности. Среди населения первоочередной эвакуации подлежали квалифицированные рабочие, ИТР, партийные и советские руководители и ответственные работники, юноши предпризывных возрастов, начиная с 15 лет. Население, если и предполагалось к эвакуации, то не в первую очередь. Поэтому те, кого принято называть беженцами, это — инициатива самих людей. К слову сказать, это было, пожалуй, самым рискованным решением: немцы бомбили прежде всего дороги и всё что по ним движется. И таких рискованных было, относительно всего населения, очень немного. Массовая эвакуация населения началась, только когда немцы подошли к Москве и Ленинграду. Хотя, из Москвы эвакуироваться начали ещё летом. Сразу, 23 июня, как вы знаете, была объявлена всеобщая мобилизация, и неявка в райвоенкомат для призывных возрастов автоматически означала дезертирство. Это очень важно для понимания момента: сначала всеобщая мобилизация по всей стране — потом и весьма постепенно — эвакуация.

Журналистка: были ли ещё какие-нибудь решения или постановления на этот счёт?

Хозяйственник: 5 июля вышло сов. секретное постановление «О порядке эвакуации семей руководящих партийных, советских работников и семей начальствующего состава Красной Армии, Флота и Войск НКВД из прифронтовой полосы», где всем этим людям создавались привилегированные условия эвакуации при выборе места жительства, мат. обеспечения на всём протяжении всем необходимым в пути, право на расселение и первоочередное трудоустройство в местах эвакуации. В тот же день вышло другое сов. секретное постановление — «Об эвакуации рабочих и служащих эвакуированных предприятий». Там говорилось, что эвакуация рабочих и служащих должна производиться по указанию СНК (для эвакуации семей руководящих партийных, советских работников и семей начальствующего состава армии, флота и НКВД из прифронтовой полосы специального разрешения не требовалось). Наконец, тем же днём сов. секретное постановление «О порядке эвакуации населения в военное время» возлагало осуществление эвакуации населения на местные органы советской власти. В документе упоминалось о создании эвакопунктов и организации отделов по эвакуации населения. Предполагалось, что решения об эвакуации должны принимать Совет по эвакуации или местное военное командование. Собственно, советская власть от этого вопроса была освобождена, а сами представители этой власти эвакуировались в первую очередь. Военным же, честно, было не до эвакуации населения.

Журналистка: Эти постановления касались всей страны или только Москвы?

Хозяйственник: По факту — только Москвы, формально — для всей страны.

Журналистка: А почему Ленинград стал поздно эвакуироваться?

Хозяйственник: Решение Госкомитета обороны по Ленинграду было принято аж 11 июля, но сама эвакуация пошла с задержками, в основном, из-за ошибок местного руководства. К началу блокады, то есть к 8 сентября, в городе оставалось более 70% гражданского населения, в том числе 400 тысяч детей. Более миллиона ленинградцев умерли — от бомбёжек, от голода и болезней. Это были преступные ошибки ленинградских властей. До блокады было эвакуировано менее 800 тысяч человек, а всего эвакуировали 1.7 миллиона ленинградцев. Но у ленинградцев были небольшие привилегии: они могли вывозить до 50 килограммов багажа на каждого человека, чего, конечно, не было. И у них был свободный выбор мест эвакуации в Вологодскую, Кировскую, Пермскую, Ивановскую и Челябинскую области, а также в Башкирию, Чувашию и Удмуртию. Кстати, ленинградских писателей эвакуировали в Татарию, в Чистополь, ещё раньше туда эвакуировали московских писателей. Вместе они стали головной болью этого маленького городка. Театры, киностудии, композиторов, художников, словом, все творческие союзы и объединения отправляли в глубокий тыл: на Урал, в Алма-Ату, Ташкент, Новосибирск и так далее, Ленина перевезли в Тюмень, правительство — в Куйбышев, Сталина — в Горький, но он очень быстро вернулся.

Журналистка: А сколько же было эвакуировано?

Хозяйственник: А кто ж его знает, милая? Если вместе с беженцами, то примерно от 6 до 25 миллионов, но это очень недостоверно, особенно, если учесть, что были и принудительные переселения в ходе войны: немцев Поволжья и из других районов, весь Северный Кавказ, крымские татары — этих куда и кем считать?

Журналистка: А ГУЛАГ тоже эвакуировали?

Хозяйственник: Приказ об эвакуации тюрем поступил по ВЧ-связи 23 июня, в понедельник. Впервые осуждённых за прогулы, мелкое воровство, административные нарушения приказано было просто отпустить, особо опасных, прежде всего 58-ю статью, расстрелять без суда. Таких уничтожили более 10 тысяч. Эвакуировано было 27 ИТЛ и 210 колоний — около 750 тысяч человек. Гнали их, в основном, пешим строем, на расстояния более тысячи километров. Совершенно дикая история произошла в Иркутской области и Бурятии. Там объявили о добровольном призыве в армию и отправке на фронт. Набралось более 2000 человек. Их посадили на огромную баржу и утопили эту баржу у Покойницкого мыса. Поступили так, чтобы вы (я) вить тех, кто с оружием может перейти на сторону врага. Я этого не понимаю.

Журналистка: А что происходило с оставленным жильём?

Хозяйственник: Изначально считалось, что люди сохраняют право на жильё независимо от того, платят они квартплату или нет, но потом это решение было отменено, что имело очень тяжёлые последствия при возвращении. И, конечно, в оставленном жилье хозяйничали мародёры, которых было во множестве, везде.

Журналистка: Как складывались отношения приехавших в эвакуацию с местными жителями?

Хозяйственник: Очень напряжённо — началась борьба за рабочие места, к тому же эвакуированные получали заметно больше местных, цены на рынках сразу подскочили, жилищные условия заметно ухудшились у очень многих, культурная и этническая несовместимость — вся эта идеология об интернационализме и дружбе народов быстро улетучилась. Особенно тяжело было положение уехавших в Поволжье: местное население ждало немцев и держать у себя в доме неизвестно кого, особенно семейства коммунистов, комиссаров, евреев было опасно. В целом эвакуированные также испытывали пресс со стороны местных уголовников и хулиганов, особенно женщины и дети.

Журналистка: А как и когда началась реэвакуация?

Хозяйственник: Первые реэвакуанты в Москву были отмечены уже в декабре 41-го. Это не поощрялось. Потом стихийная реэвакуация вспыхивала и затихала в зависимости от сообщений с фронта и слухов, которым люди верили больше, чем радио и газетам.

После Курской дуги, 21 августа 43-го вышло постановление ЦК ВКП (б) и СНК СССР «О неотложных мерах по восстановлению хозяйства в районах, освобожденных от немецкой оккупации». С этого момента и начинается официальная реэвакуация.

Журналистка: И много людей вернулось?

Хозяйственник: По данным Переселенческого Управления РСФСР, за 1943 год было реэвакуировано около 1 миллиона человек, за 1944-й — более 2 миллионов, за 1945-й — более 1,2 миллиона, за 1946-й — почти 450 тысяч, за 1947-й — 130 тысяч человек. Но это — только организованная реэвакуация. Можно предположить, что реально вернулось намного больше.

Психологически переломной датой в сознании эвакуированных стало 9 мая 1945 года. Местные органы власти фиксировали резкое усиление чемоданных настроений среди работников промышленных предприятий, чья реэвакуация была запрещена. Но возвращение людей на прежнее местожительство продолжалась еще несколько лет.

Журналистка: А почему людей не отпускали домой?

Хозяйственник: А зачем их возвращать? За счет эвакуации было по сути создано машиностроение Сибири и Урала. И потом — возвращать оборудование — зачем, если из Германии пошли репарации и трофейное оборудование, станочный парк? Американцы и англичане беспощадно уничтожали немецкие заводы, чтобы обновить и модернизировать промышленность, а мы везли к себе это старьё и барахло и тем обеспечили себе отставание от Запада и до Урала и за Уралом. Это была огромная стратегическая ошибка.

Кроме того, не подлежали эвакуации сотрудники НКВД и НКГБ. Вы знаете, сколько было зэков в Норильске в годы войны — миллион 250 тысяч! А ведь их надо было охранять. А «мёртвая дорога» Салехард-Игарка? А Якутия и Магадан? Это ведь не только зэки, это и охрана, и семьи офицеров охраны…

Вот вам только небольшой пример: на Магнитогорском металлургическом комбинате в годы войны работало 40 тысяч человек, из них 12 с половиной тысяч — эвакуированные из Ленинграда, Сталинграда и Харькова. Вернись они домой — и комбинат встал бы, ведь это — лучшая, самая квалифицированная треть персонала. В Златоусте эвакуированные составляли 70% персонала и такая картина — повсеместно на Урале и за Уралом.

Журналистка: Понятно… а люди хотели домой… интересно, а протесты были?

Хозяйственник: Ещё какие! Особенно среди ленинградцев. Но возвращаться всем было нелегко: людей отлавливали по железным дорогам, например. просто разворачивали или перенаправляли. Многих ленинградцев перехватывали и принудительно отправляли в тогдашнюю Выборгскую область, в Карело-Финскую, в Мурманскую область. Москвичей рассеивали по Московской области, в основном, в Московский буроугольный бассейн.

Журналистка: За самовольную реэвакуацию были наказания?

Хозяйственник: А как же?! Коммунистов за дезорганизацию выгоняли из партии. На эвакуированном Кировском заводе с июля 46-го по январь 47-го за прогулы и дезертирство было осуждено более 4 тысяч человек: за дезертирство тогда давали до 5 лет.

Журналистка: Кажется, у меня последний вопрос. Правдами и неправдами, но люди возвращались в родные города, иногда не домой, а к пепелищам. Для жизни послевоенных городов это возвращение было — чем?

Хозяйственник: По-разному, по-разному. С одной стороны — в стране стоял голод, до 49-года — сплошные недороды и неурожаи, и в войне полегли главным образом сельские мужики. Карточную систему отменили только в 47-ом, вместе с денежной реформой, а ведь многие из вернувшихся были нелегалами. Ясно, это накаляло криминальную обстановку.

Хуже пепелищ — когда твоя квартира разграблена, а того хуже — в ней уже кто-то живёт, кто-то, кто важней тебя. Особо поэтому задерживали не жителей московских или ленинградских окраин, а тех, кто имел несчастье жить в центре этих городов.

Но это всё — с одной стороны. С другой — возвращались рабочие руки, при чём квалифицированные рабочие руки, возвращались люди культуры и искусств, возвращалась культурная жизнь. И это был то, что американцы назвали бэби-бум, высокая рождаемость, а, стало быть, в города вернулись надежды на светлое будущее.

(Было принято решение, интервью в эфир не выпускать и не печатать, запись уничтожить. Никто не обратил внимание, что звукооператор сразу после записи сделал подпольную копию),

Окончание
Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Александр Левинтов: Экстремальные истории

  1. Интересны свидетельства из случайно уцелевших и подлежащих уничтожению документов военной поры

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *