Лев Сидоровский: Вспоминая…

 217 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Прощался я с Парижем на самом «носике» острова Сите, где Сена лижет каменный берег скверика-малютки по имени Вер-Галан. Обычно тут, опустив ноги к воде, воркуют влюбленные парочки, но в это раннее майское утро, кроме нас с Таней, никого не было. Мы кинули в Сену по монетке…

Вспоминая…

О Париже, Рембрандте, Грюнвальдской битве и о профессоре Астахове

Лев Сидоровский

14 ИЮЛЯ

НЕПОВТОРИМЫЙ СВЕТ ПАРИЖА…
14 июля, в День взятия Бастилии,
это — моя попытка объяснения в любви

КОГДА я впервые узнал о Париже? Наверное, лет в восемь, прочитав книжечку про Гавроша. Там был и огромный деревянный слон на площади Бастилии, в котором находили ночлег ребятишки. И толпа рабочих, разгромившая оружейную фабрику на бульваре Сен-Мартен. И баррикада, близ которой тогда, весной 1832-го, маленький герой погиб… Как мне было его жалко… А еще, помню, весьма озадачила фраза: «Пошел дождь, и мальчики спрятались в подворотне». Потому что в моем сибирском «деревянном» городке почти все ворота были тоже, естественно, деревянными, доходящими почти до самой земли, и я не понимал, как возможно под ними протиснуться и уместиться, дабы уберечься от непогоды… А еще подолгу рассматривал каким-то чудом обнаруженную в нашем доме довоенную книгу-фотоальбом Ильи Эренбурга «Мой Париж», которая вся состояла из интереснейших, сделанных при помощи «бокового видоискателя» снимков и таких же к ним подписей…

Спустя более полувека, когда наконец-то здесь оказался, смог пройти по местам не только Гавроша или Жана Вальжана из тех же «Отверженных» Виктора Гюго, но и другого кумира моего детства — из «Трёх мушкетёров». Помните у Дюма: «… Итак, д’Артаньян вступил в Париж пешком, неся под мышкой свой узелок, и бродил по улицам до тех пора, пока ему не удалось снять комнату, соответствующую его скудным средствам. Эта комната представляла собой подобие мансарды и находилась на улице Могильщиков, вблизи Люксембурга». Ну, «Люксембург» — это Люксембургский сад, и, действительно, совсем рядом с ним сбегает вниз от улицы Вожирар к церкви Сен-Сюльпис бывшая улица Могильщиков, а ныне — Сервандони. А по соседству, на улице Феру, жил Атос, и я проверил: чтобы навестить друг друга, мушкетёрам вряд ли требовалось больше пяти минут. И Портос обитал близко — на улице Старой Голубятни. И Арамис — тут же: в доме № 25 по Вожирар. Кстати, у перекрёстка Вожирар и Ренн увидел я отель, который в честь того самого жильца так и называется — «Арамис»… В пору мушкетёров сие место было Сен-Жерменским предместьем, а сегодня — почти самый центр Парижа…

* * *

ДА, этот город, где воздух какой-то фиолетовый; где строения (и не только замки) — золотисто-пепельного оттенка, свойственного старому камню; где маленькие улочки почти все выложены брусчаткой, сохранившей обаяние многолетней давности, и непременно пересекаются, — в общем, этот город не сравним ни с каким другим. Смотришь на Сену, а в ней отражается вся многовековая история Франции. Да что там Франции — всей Европы… Не случайно же встречи с ним вызывают в людских сердцах такое отчаянное чувство: «Увидеть Париж и умереть!»… Или — у Маяковского: «Я хотел бы жить и умереть в Париже…». И рвущийся тоской голос Эдит Пиаф: «Я больна Парижем…». И бесчисленное множество стихов о «сером, грустном небе Парижа». Вот и Марина Цветаева: «В большом и радостном Париже всё та же тайная тоска…». Даже в хемингуэевском «Празднике, который всегда с тобой» проскальзывает легкая печаль. Наверное, есть особая, парижская ностальгия. Французы говорят: «Partir c’est mourir un peu», то есть: «Уехать — значит немножко умереть»…

Вообще-то любовь к Парижу стара как мир, ей уже более двух тысяч лет. Римский император Юлиан восторгался очарованием юного города, Абеляр восхвалял интеллектуальную утончённость парижской жизни. Казанова превозносил до небес элегантность парижских женщин. Вольтер не мыслил себя без роскошных салонов и кофеен. А уже упоминавшийся выше Эрнест Хемингуэй и Генри Миллер были покорены столь естественной для этого места обольстительной богемностью… Ну а Фредерик Шопен воскликнул: «Париж — это всё, что ты захочешь!»

И захотелось мне, как бы перечитывая под этим небом страницы старых книг, хоть чуть-чуть заглянуть в его душу…

* * *

ОН возник посреди Сены, на маленьком островке Сите, где 2250 лет назад поселилось галльское племя паризеев и основало свою столицу, Лютецию, предшественницу Парижа. А в первом веке нашей эры в восточной части острова находился древнеримский алтарь, посвященный Юпитеру. И примерно в 1160-м на том месте начали сооружать Собор Парижской Богоматери… Еще издали я, конечно, узнал две плоско срезанных готических башни, круглую «розу» витража, а позади — «рыбью косточку» еле видного шпиля и потом убедился, что описать собор лучше, чем это сделал Гюго, невозможно. Бродил и по нему, и вокруг него, окруженного такими же старинными домами и угрюмым, словно изборождённым морщинами парижским госпиталем, и ощущал: вот на этой самой площади танцевала божественно прекрасная цыганка Эсмеральда с козочкой; отсюда, с этой паперти, следил за нею брат Фролло; по этим химерам, которые под самым куполами уже около семисот лет хищно усмехаются, карабкался — сам напоминающий скульптурных чудовищ — трагический горбун, влюбленный уродец Квазимодо…

* * *

А МОЖНО постигать город, следуя за Жаном Вальжаном (его я тут уже вспоминал): герой «Отверженных», известно, скрывался в квартале Пиклюс. Или — за маленьким Луи Бастидом (с которым нас познакомил Жюль Ромен), бегущим со своим серсо по узким улочкам Монмартра… И всё же все парижские дороги ведут к Сене, о которой здесь столько написано-переписано — и в стихах, и в прозе… На обоих берегах вдоль всей набережной — ларьки букинистов, ведь обычай раскладывать книги на парапетах восходит аж к XVII веку. Напрасно Людовик XIV, а за ним и барон Осман хотели изгнать этих благородных торговцев, чтобы сделать линии каменных набережных более чёткими, — букинисты выстояли. «Согласимся с тем, — сказал Анатоль Франс, — что, так как Сена — подлинная река славы, то выставленные на набережных ларьки с книгами достойно венчают ее…». Вспомним и Романа Роллана, который заставил своего Жана Кристофа подолгу мечтать на ее набережных: «Сероглазая река в бледно-зеленом одеянии, с тонкими и чёткими контурами, река грациозная, с гибкими движениями, с расчётливой небрежностью раскинувшаяся в роскошном и строгом убранстве своего города, в браслетах мостов, в ожерельях памятников, улыбающаяся своей миловидности, как вышедшая на прогулку хорошенькая парижанка… Неповторимый свет Парижа!»

***

А ВОТ — Пале-Рояль, задуманный в 1629-м кардиналом Ришелье, который разработку проекта поручил своему архитектору Жаку Лемерсье. Умирая, завещал «новорожденного» Людовику XIII. С тех пор и возникло название — Пале-Рояль, то есть — Королевский дворец, который, как ни странно, вобрал в себя и много чего «не королевского». Бальзак в «Потерянных иллюзиях» писал: «Тут были сплошь книготорговцы — поэзия, политика и проза, модные лавки и, наконец, женщины любого поведения, являвшиеся сюда только по вечерам…». Валантен из «Шагреневой кожи» именно в Пале-Рояле проиграл последний наполеондор и очутился под его аркадами. И д’Артаньян за лейтенантским патентом приходил тоже сюда… Наш Николай Михайлович Карамзин в «Письмах русского путешественника» восторгался: «Вообразите себе великолепный квадратный замок и внизу его аркады, под которыми в бесчисленных лавках сияют все сокровища света…». Ну а сейчас тут — Государственный и Конституционный советы, министерство культуры, театр «Комеди-Франсэз»… Под арками же — кафе, рестораны, бутики и художественные галереи. И дивный сад с необычными фонтанами: металлические шары, между которыми течет вода… А еще во внутреннем дворе, посреди классической архитектуры, вдруг — двести шестьдесят авангардистских полосатых мини-колонн, которые прорастают из-под земли, как развалины античного форума…

* * *

ПРОЙДЯ улицу Риволи, всю до конца, — от навсегда запомнившей лязг гильотины, а ныне — исполненной фонтанных струй площади Конкорд, мимо лип и каштанов Тюильри, импозантного Лувра и ренессансного Отеля-де-Виль, то есть ратуши, я оказался в самом изысканном квартале Марэ, где главная жемчужина — элегантная площадь Вогезов. Когда-то она именовалась Королевской, о чем напоминают два здания — павильоны Короля и Королевы. А вообще-то таких, совершенно одинаковых, красно-белых, с мансардами и аркадами внизу, домиков здесь — по девять на каждой из четырех сторон. В центре каре — конная статуя молоденького Людовика XIII — да-да, того самого, из Пале-Рояля и «Трёх мушкетёров». Он запретил дуэли, но люди всё равно продолжали убивать друг-друга, и именно на этом месте, — ну вспомните хотя бы «Графиню де Монсоро» всё того же Дюма. Здесь в разные годы жили Готье, Доде, Сименон. А в доме № 6 — Гюго, у которого я, приобретя билет, даже сподобился оказаться в гостях…

* * *

А КАК здорово — мастерски передавая широкую гамму звуков, красок, запахов, складывающихся в неповторимую симфонию пробуждающегося города, — изобразил Золя «чрево Парижа»! Увы, в 1969-м этот огромный рынок перенесли в пригород, и вот теперь я (сожалея, что не могу на этом месте, как парижане когда-то, вкусить неведомый луковый суп) гуляю по возникшему здесь столь же необъятному пешеходному кварталу с торговым центром — Форумом Ле Аль. Весь из стекла и алюминия, с мраморными лестницами и эскалаторами, которые объединяют четыре подземных этажа вокруг открытой площадки, он дерзко раскинулся у подножия высоченной готической церкви Сент-Эсташ и огромной каменной головы, которая «прислушивается к тому, что происходит под землей». А почти рядом, сразу за Фонтаном Невинных эпохи Возрождения, — хулиганистый, уже из наших дней, фонтан Игоря Стравинского и бесстыдно выставивший напоказ все свои пёстрые конструкции Центр Жоржа Помпиду…

* * *

ПОДНЯВШИСЬ на Монмартский холм, я глянул окрест и восхитился почти тем же, что когда-то отсюда узрели Шарль с Мартой, молодожёны из романа Гонкуров «Шарль Демайи»: «Под ними — Париж, голубой, подобно морю в хорошую погоду. Как в необозримой долине, где утренний туман поднимается с земли… всё, куда ни кинешь взгляд, купается в дымке света». Жаль только, что парижский горизонт теперь отмечен не только изящным силуэтом «Великой дамы» Эйфеля, но и тупой тяжеловесностью чёрного монпарнасского чудища–небоскрёба… Потом, вволю полюбовавшись белоснежной базиликой с куполом-шлемом Сакре-Кёр, построенной в память о чудесном избавлении Парижа от пруссаков в 1871-м, наведался я в дом № 12 на улочке Корто, где жили Винсент Ван Гог, Поль Гоген и Морис Утрилло со своей матушкой, Сюзанной Валадон, тоже художницей. Здесь же находила приют и чисто монмартрская художественная знаменитость — Франсиск Пульбо, рисовавший местных мальчишек. Он имел за это не только орден Почетного легиона, но и куда большую награду: словечко «пульбо» для обозначения задиристого ребятёнка вошло во французский язык так же, как — после романа Гюго — «гаврош».

А на пляс дю Тертр (площади Бугорок) встретили меня самодеятельные художники и очаровательные кафетерии, из которых, конечно же, самое знаменитое — «У матушки Катрин». На стене — дощечка: «Здесь 30 марта 1814 года казаки дали жизнь своему прославленному «бистро», которое стало достойнейшим прародителем всех наших бистро». Считается, что так оно и было. Мол, русские солдаты, вступившие в Париж после победы над Наполеоном и страдавшие в долгом походе известной жаждой, торопили трактирщиков: «Быстро! Быстро!», хотя здешние лингвисты-патриоты уверяют, что название пошло от старинной французской меры вина «мистро»…

Покинув площадь, двинулся дальше, как вдруг… Проламывая каменную стену (с этой стороны уже — голова, верхняя часть туловища и правая нога), шагнул из неё прямо на меня бронзовый человек. Оказывается, это — местный литератор Марсель Амэ, который в образе героя своего рассказа «Проходящий сквозь стены» таким вот способом прорывается к подъезду находящегося по соседству собственного жилища…

А потом, по дороге вниз, к пляс Пигаль, узрел давно известную по картине Ван Гога, построенную еще в 1622-м мельницу Галетт. На том полотне при мельнице — и ресторанчик «Мулен де ла Галетт». Что ж, спустя сто тридцать лет не смог отказать себе в удовольствии именно под этим кровом испить чашечку кофе… Ну, а затем приняла меня другая мельница, «красная», чьё имя — «Мулен Руж» и где когда-то Тулуз-Лотрек схватывал кончиком кисти причудливые образы ночной жизни старого доброго кабаре: легкие движения танцоров, их торжество на сцене и личные драмы в жизни…

* * *

ОЧЕНЬ мил мне и Латинский квартал — с шумной студенческой Сорбонной, с мощной громадой Пантеона, с очарованием Люксембургского сада, куда, по утверждению Карамзина, «приходил иногда печальный Руссо говорить со своим красноречивым сердцем». Там же, по его словам, «Вольтер в молодости нередко искал гармонических рифм для острых своих мыслей». А в Люксембургском дворце Мария Медичи тосковала по родной Флоренции…

Однажды прямиком отсюда, минуя другой парк, Марко Поло, и памятник воинственному маршалу Нею, «победителю Москвы», размахивающему своей маленькой шпагой, вышел я на бульвар Монпарнас — и попал в мир писателей, поэтов и всякой артистической богемы… Сначала заглянул в существующее аж с конца XVII века кафе «Прокоп», которое до меня успели посетить и Вольтер, и Руссо, и д’Аламбер, и Бомарше, и Наполеон Бонапарт… А в «Клозери де лила» подивился табличке с именем Хемингуэя — якобы это было его любимое место. А в «Куполе» узнал, что именно здесь Луи Арагон встретил Эльзу Триоле… И мог ли я в самом начале 60-х, жадно проглатывая на страницах «Нового мира» мемуары Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь», представить себе, что когда-нибудь окажусь и даже пообедаю под крышей той самой «Ротонды», где на заре XX века встречались Пикассо, Модильяни, Сутин, Цадкин, Аполлинер, Леже, Жакоб, Ривера, Маяковский — впрочем, перечислять можно долго. Фирменная салфетка с их автографами теперь — в моем домашнем музее…

* * *

КАК и с любыми иными «заграничными» местами, с Парижем я знакомился, а потом — снова встречался, всячески избегая туристских групп. Потому что серость, леность и воинствующая беспардонность оказавшегося там большинства соотечественников порой просто вгоняют в ступор. Не желая хоть чуточку заранее подготовиться к вояжу, приобрести хоть какой-нибудь справочник или карту, вообще узнать хоть что-нибудь, они после, на берегах Сены, выдают перлы. Помню, одна роскошная дама, указывая на Дворец Правосудия, громко провозгласила: «Это Собор Парижской Богоматери!» Весьма обескураженный, интересуюсь: «Родненькая, откуда приехала?». Та — гордо: «Из Москвы!» Несчастная, она даже не представляла, как всемирно знаменитый собор хоть примерно выглядит… И тошно было смотреть на наших мужиков, в мятых «адидасовских» штанах, которые, беззлобно матерясь, лакали пиво «из горла» у Вечного огня под Триумфальной аркой… А еще вспоминается, как уже на невском берегу соседка по дому, которая сама без конца шастает «за бугор», и в Париж — тоже, едва узнав, что мы с женой возвратились оттуда, мигом возникла с самым жгучим вопросом: «Ну что, посидели в ресторанах?!» Такие дела… Поэтому непременно подыскиваем отель, чтоб — «без наших». Например, на этот раз обитали в крохотном «Daunou opera» — рядышком с Вандомской площадью…

Кстати, туристские тропы вообще-то очень ограничены. И даже те люди, которых целую неделю от гида не оторвать, в конце концов получают лишь весьма невеликую, традиционную мини-порцию местных «достопримечательностей». Например, они и не подозревают, что близ площади Этуаль находится милый парк Монсо — с романтическими пейзажами и коринфской колоннадой; что на вокзале Сен-Лазар есть оригинальный, составленный из циферблатов часов, как мы его назвали, «памятник потерянному времени»; что по адресу rue Richer, 32 с 1882-го года расположено «самое известное кабаре мира» — «Фоли Бержер»; что за площадью Республики, в двух шагах, существует совсем другой Париж, где в благостной тишине влюбленные парочки гуляют вдоль канала Сен-Мартен, вовсю целуясь на горбатых мостиках и возле памятника продавщице цветов — «гризетке»; что о бурном успехе «Дягилевских сезонов» напоминает площадь имени замечательного русского балетмейстера у здания «Гранд Опера»… Здесь, на сцене Дворца Гарнье, театральный купол которого расписывал Марк Шагал, танцевали Нижинский и Преображенская, пели Шаляпин и Собинов, а балетной труппой вслед за Сергеем Дягилевым руководил Сергей Лифарь, потом — Рудольф Нуриев…

Находясь в том краю, мы с Таней всё время открывали для себя всё новые и новые городские детали. К примеру, в Латинском квартале разыскали самую узкую в Париже — 1 метр 80 сантиметров — улочку, которая называется Ша-ки-Пеш. А в районе Больших бульваров — самую короткую, которая именуется Дегре и состоит из четырнадцати ступенек общей длиной в 5,5 метра. Даже местный полицейский, к которому мы обратились за помощью, понятия не имел о ее существовании. Или на rue Taibout заглянули в один дворик, а там у крыльца — мемориальная доска: «Здесь жила Жорж Санд…» Значит, и Шопен должен был обитать где-то рядом? Оглянулись — ну точно: «Здесь жил Фредерик Шопен…». И закат над Триумфальной аркой нам посчастливилось запечатлеть именно в тот майский вечер, когда — как пояснили дежурившие там же астрономы — солнце садилось точно по ее оси. И это тоже вошло в видеофильм, который мы назвали — «Окошечко в Париж». Почему так? Да потому, что, почти как в блистательной кинокартине Юрия Мамина, у нас тоже всё начинается с того, что одним прекрасным утром вдруг видим в своем питерском окне… Эйфелеву башню. Что ж, вспрыгнули на подоконник, шагнули с пятого этажа наружу и… оказались на площади Трокадеро, над которой во всей красе — ОНА!..

* * *

ВООБЩЕ-ТО мне жутко захотелось сюда еще в октябре 1955-го. Сейчас объясню — почему… Однажды между лекциями вышел я из здания филфака на Университетскую набережную. И вдруг узнаю: в Петровском зале — встреча с французскими актерами. Стремглав — в Главный корпус, бегом по знаменитому стометровому коридору, на той же скорости — резкий поворот направо, в маленький холл перед Петровским, и — о, ужас: со всего размаха утыкаюсь ладонями в чью-то спину. Ощущаю пальцами ворсинки букле, поднимаю голову, потревоженный мною человек в светлом пиджаке поворачивается, и я вижу… Фанфана-Тюльпана из одноименного ки­нофильма! Ошарашенный, лепечу «пардон», он улыбается, берет меня под локоть, и мы вместе входим в забитый до отказа зал, который встречает Жерара Филипа бурной овацией. Оказавшись таким образом перед самым столом «президиума», где располо­жился любимый актер и его коллеги, я выхватываю из сумки свой «Зоркий» — и снимаю, снимаю, снимаю… Потом продолжаю делать это уже на улице.

Затем немногочисленной веселой группой мы — на зависть всех прохожих — сопровождали красав­ца Жерара по Дворцовому мосту (он захотел пройтись пешком), в залах Эрмитажа, на Невском… Вот тогда-то и меня потянуло в Париж…

Он вернулся на берег Сены, а нас тут вновь и вновь восторгали на экране то его Фабрицио в «Пармской обителе», то Жюль­ен Сорель в «Красном и черном»… И разве можно было предпо­ложить, что к нему — молодому, сильному, столь талантливому (в числе прочих ролей мощно сыграл и Ричарда III, и Рюи Блаза, и князя Мышкина), к артисту, которого Жорж Садуль справедливо назвал «другом всей Земли», уже подбиралась страшная болезнь…

И вот спустя почти полвека оказавшись в Париже, я на rue de Turnon, что близ Люксембургского двор­ца, разыскал дом № 17, где 25 ноября 1959-го года Жерара Филипа не стало… Его похоронили в костюме Сида, романтического героя трагедии Корнеля, навсегда запомнившегося зрителям Театра ННТ…

* * *

А НА острове Сите, в самой западной его части, где — площадь Дофин, украшенная Генрихом IV, который оседлал коня перед Новым мостом (на самом же деле — самым старым в Париже), наведался я к дому № 15. Потому что именно сюда в 1955-м привел Ив Монтан свою Симону Синьоре, чтобы здесь вместе прожить до конца дней… Потом оказался я на бульваре Капуцинок, в «Олимпии», — ведь эта сцена навсегда запомнила Монтана, как и других, самых лучших шансонье мира!.. Ну, а мне посчастливилось в январе 1957-го проникнуть в зал питерской «Промки» (Дворец культуры Промкооперации тогда еще не носил имя Ленсовета) и вместе со всеми внимать его песням («О Париж! Здесь любви нет преград…»), его артистизму, пластике, обаянию… Ныне дома на «видике» часто просматриваю кинохронику тех дней: вот он в огромном цехе московского ЗИЛа (перед Ленинградом посетил столицу) — и от его песни лица работяг так и светятся; вот во время концерта в Зале имени Чайковского бледная Симона из-за кулис, волнуясь, следит за любимым Ивом; вот они оба плачут, когда хор учащихся ФЗУ поет им и по-русски, и по-французски: «Задумчивый голос Монтана звучит на короткой волне. И ветви каштанов, парижских каштанов в окно заглянули ко мне…» Симона скончалась в 1985-м, Монтан — в 1991-м, и теперь они лежат под одной плитой на кладбище Пер Лашез. Их лиц на этой плите нет, и поэтому я принес туда цветы и фотографии, сделанные тогда, в 1957-м…

* * *

ПРОЩАЛСЯ я с Парижем на самом «носике» острова Сите, где Сена лижет каменный берег скверика-малютки по имени Вер-Галан. Обычно тут, опустив ноги к воде, воркуют влюбленные парочки, но в это раннее майское утро, кроме нас с Таней, никого не было. Мы кинули в Сену по монетке, и у меня под плеск реки возникли такие вот строки:

С юных лет в моём сердце ты гордо царишь,
Бесподобный Париж, несравненный Париж!
Слава Богу, дороги опять привели
К Елисейским полям, на простор Риволи…

Близ Вандомской колонны провёл я семь дней —
И от этого стал ты ещё мне родней:
Мог я тихо шагать от зари до зари
Средь каштанов Сите, среди лип Тюильри…

Я, наверно, и впредь всё на свете отдам,
Чтоб узреть Сент-Шапель, чтоб обнять Нотр-Дам!
Полон музыки ты! Твой могучий аккорд —
Обелиск и фонтаны на пляс де Конкорд!

Мне милы букинисты у Сены-реки,
Мне милы в Люксембургском саду старики…
И не встретишь ханжей, не найдёшь пуритан,
Где любил Синьоре молодой Ив Монтан…

Здесь Жерара Филипа остались следы,
Здесь Золя и Бальзак создавали труды,
Здесь уютный Монмартр — мне давно как свояк,
А Эйфелевый шпиль — мой отрадный маяк!

Ах, как дивно опять ты в душе воспаришь,
Если снова с тобою я встречусь, Париж!
Мне и так от твоих не избавиться чар,
Я шепчу тебе нежное: «Оревуар!»

И вокруг всё было окрашено тем самым «неповторимым светом Парижа», который еще давным-давно ласкал Жана Кристофа…

Три снимка из нашего с Таней
первого парижского фотоальбома, 1997-й

* * *

15 ИЮЛЯ

ВОЗНИК ПОДОБНО МЕТЕОРУ…
415 лет назад родился Рембрандт Харменс ван Рейн

ВЕСНОЙ 2006-го, дорогой читатель, когда я снимал видео­фильм об Амстердаме, он глядел там на меня ну отовсюду: со стен домов, витрин магазинов, с бортов трамваев и автобусов, с лодок на каналах и даже с велосипедных фонарей… Голланд­цы отмечали 400-летие своего великого земляка и повсеместно признавались ему в любви с тем пылом и жаром, каких худож­ник, когда-то живя под этим небом, ощущал, увы, весьма ред­ко…

Вылитый в бронзе, он — в берете и накидке — стоит посреди цветника на площади, которая носит его имя. Оттуда по Ams­telstraat и далее — через Синий мост, который эту самую реку Амстель пересекает, следуя мимо оперного театра, я оказался в старинном Еврейском квартале, где на Jodenbreestraat, под 4-м номером, — высится трехэтажный, с зелеными ставнями, дом, отмеченный автопортретом художника. На фронтоне значит­ся: «1606». Да, по забавному совпадению здание построено именно в год рождения Рембрандта, однако жить он здесь стал с 1639-го, когда перебрался в Амстердам из Лейдена.

* * *

СЫН Хармена Герритсзоона ван Рейна и Неелтген Виллемс­дохтер ван Зейдтброук в этом уютнейшем городке, который от Амстердама отделают всего тридцать километров, 15 июля 1606-го родился на отцовской мельнице, расположенной близ реки Рейн. Отсюда и прозвище — «ван Рейн». В семье восьмой из девяти ребятишек, он по воле отца оказался в престижной Латинской школе, а потом — в университете, созданном Вильгельмом Оранским: «Дабы своей ученостью смог наилучшим об­разом служить городу и родной стране». Что ж, по культуре и образованию голландцы в XVII столетии всю остальную Европу опередили лет на двести… Однако Рембрандта в университете интересовали не столько право и теология, сколько живопись и рисунок. Поэтому родители определили сына постигать азбуку искусства под начало художника Якоба ван Сваненбюрха. Спустя два года в Амстердаме (где можно было сравнить венецианскую живопись и римскую, неаполитанскую и испанскую) продолжил короткое обучение в мастерской великолепного Питера Ластма­на.

Спустя полгода, открыв в Лейдене собственную мастерскую, восемнадцатилетний, он сначала попытался Ластману подражать, но скоро отошел от его легкого и гладкого, слишком повер­хностного стиля. Уже здесь появляется настоящий Рембрандт — антиакадемический и независимый в своем стремлении к новой выразительности. Тот самый, что подобно метеору возник среди мастеров, послушных воле заказчиков, которые всегда требова­ли портретного сходства, элегантных квадратных интерьеров с полами в клеточку и женщин в чепцах. Вершиной этого периода стали «Христос в Эммаусе» и «Сименон во храме», отличающиеся почти натуралистическим реализмом и чарующим видением. До сих пор никогда еще светотень не трактовалась с такой тон­костью и непринужденностью. Да и в нашем Эрмитаже гляньте на его «Портрет старика-воина»: какое там необычное освещение со светотеневыми контрастами! Уже тогда молодой Рембрандт «открыл» способность светотени усиливать эмоциональность об­раза. Врожденное стремление к психологизму и исключительная виртуозность его техники уже тогда поразили современников.

Излюбленный жанр — непринужденные автопортреты и небольшие этюды голов стариков и старух с выразительными морщинистыми лицами. К тому же он тогда увлекся гравированием, создав од­ну из лучших работ — «Мать Рембрандта под черной вуалью»…

* * *

ОБОДРЕННЫЙ успехом, в 1631-м, когда ему было только двадцать пять, переселился в Амстердам. От заказчиков не бы­ло отбоя. Его картины и гравюры мигом находили покупателей на месте и уже начали проникать за границу. Зарабатывал столько, что мог даже позволить себе такую роскошь, как покупка и со­бирание редких и дорогих вещей…

В бюргерской среде стал популярным портретистом. Один из самых известных портретов той поры — «Урок анатомии док­тора Тульпа», ознаменовавший переворот в жанре: изображен­ная здесь группа — это не статичный ряд образов, а несколько заинтересованных людей, с величайшим вниманием слушающих объяснения знаменитого анатома. Разглядывая ее, я живо представил, как художник приходил на нынешнюю широкую пло­щадь Nieuwmarkt (Ньювмаркт — Новый рынок), в центре которой — огромный, похожий на замок Waag (Ваг), где в средние века проводили свои собрания различные гильдии. Над одной из та­мошних дверей я прочитал: «Theatrum Anotomicum» — сия часть здания принадлежала гильдии хирургов. Именно в этом анатоми­ческом театре изобразил Рембрандт знаменитого хирурга (быв­шего также мэром Амстердама), читающего лекцию членам своей гильдии.

Его мастерская стала центром здешнего художественного мира. По словам современников, «ему не только надо было платить за работу большие деньги, но еще и умолять, чтобы он за нее взялся». Толпы молодых людей из самых уважаемых семейств набивались к нему в ученики, но Рембрандт, не прельщаясь вы­сочайшими гонорарами, выбирал только самых достойных. За каждое упущение с них серьезно взыскивал. Веселый и беспеч­ный в минуты отдыха, за работой был неумолим. Для каждого питомца рядом со своей мастерской устроил по маленькой ка­морке и, если слышал там что-то непотребное, грозно стучал мальштоком о перегородку…

* * *

ЖЕНИВШИСЬ на богатой наследнице Саскии ван Эйленбюрх, купил на Jodenbreestraat в рассрочку тот самый дом (перед этим архитектор, автор здания местной мэрии Якоб ван Капмен, пере­делал фасад по последней итальянской моде, украсив его пер­вым с столице фронтоном). Я побывал внутри: хо­тя здесь есть замечательные офорты, рисунки и другие интересные экспонаты — вроде красивейшего офортного станка или заморских редкостей из коллекции художника, живая атмос­фера «того времени», увы, отсутствует. Вглядываясь в окно его кабинета, я старался представить, как он вот отсюда (это известно) зарисовал разных людей, которые были там, на улице, а также кошек и собак…

Любимая жена внесла в это жилище свет и счастье. Он обожал наряжать ее в бархат, шелк и парчу, осыпал бриллиан­тами и жемчугом — и писал, писал ее портреты (вспомните хотя бы эрмитажную «Флору» или «Автопортрет с Саскией на коленях», где Рембрандт с большим бокалом в руке, поднимая тост за удачу, бросает вызов своим недругам…

А недоброжелателей у него хватало. По свидетельству итальянца Бальдинуччи: «Он был чудаком первого сорта, кото­рый всех презирал. Занятый работой, он не согласился бы при­нять самого первого монарха в мире, и тому пришлось бы уйти».

Какие, к черту, монархи, когда он выдавал раз за разом такие шедевры, как «Снятие с креста», «Святое Семейство», «Жерт­воприношение Авраама», «Ослепление Самсона»… Ну и, конеч­но, «Даная» — самая прекрасная «одалиска» Рембрандта, изуми­тельный пример слияния человечности и поэзии, столь свойственный всему творчеству художника…

* * *

В ПЕРВЫЕ семь лет замужества Саския испытала только го­ре материнства и не знала его радостей. Из ее четырех детей трое, сын и две дочери, умерли в самом раннем возрасте; один только, родившийся в 1641-м, пережил мать и стал отрадой и поддержкой старику-отцу. Его назвали Титусом. Этого бледного юношу с большими темными глазами Рембрандт, полный любви и редкой проницательности, писал во время учения, за чтением, в монашеском одеянии, а позже, в 1663-м, — в большом берете и с легким пушком на лице: здесь уже проступали первые приз­наки болезни, возможно — туберкулеза…

Саскии не стало в 1642-м (ее могилу я обнаружил в се­верном пределе старейшего храма «Ауде-Керк»), и горю Ремб­рандта не было границ…

* * *

В ТОМ же году рассорился с заказчиками. Причиной послу­жил порученный ему гвардейским капитаном Франсом Баннингом Коком групповой портрет. В то время гвардия занимала в амстердамской жизни важнейшее место: всё мужское население от восемнадцати до шестидесяти лет считалось в ее резерве, а высокие гвардейские чины причислялись к сливкам местного об­щества. «Ночной дозор», ничего общего не имевший с ожидав­шимся от Рембрандта парадным полотном, капитану страшно не понравился: некоторые персонажи были скрыты в тени. Намеком на то, что хотел сказать художник, является залитая светом фигурка ребенка в центре картины. Что делает здесь одетая в золотое платье девочка с кошельком и свисающей с пояса кури­цей? Она как будто смеется над напыщенностью поз городских стражей, в то время как курица может быть намеком на фамилию их капитана… В общем, из-за вот такого полотна светское общество от художника отвернулось. А я, чтобы насладиться этим шедевром, отстоял в очереди перед «Райксмузеумом» боль­ше часа. А еще любовался отлитыми в металле (в человеческий рост!) всеми персонажами «Ночного дозора», которых установи­ли в скверике перед памятником гения, который эту картину создал.

* * *

ПОСЛЕ кончины Саскии художник сблизился с Гертье Диркс, кормилицей Титуса. Примерно через шесть лет она оставила Рембрандта, возбудив против него тяжбу, обвиняя в нарушении брачного обязательства. И правда, уже в 1647-м у ван Рейна началась связь с двадцатилетней Хендрикье Стоффельс, прие­хавшей в Амстердам в поисках работы. Именно она стала мо­делью для таких произведений, как «Сусанна и старцы», «Вир­савия с письмом Давида» и «Молодая женщина, купающаяся в ручье»…

Никто из классиков мировой живописи не оставил столько автопортретов, сколько Рембрандт. Менялись костюмы, прическа: возраст, но — облик его всегда узнаваем. А какие страсти, от ярой ненависти до всепоглощающей любви, возбуждал этот крепко сбитый, грубоватый человек с пронзительными глазками на тронутом оспой простецком лице! То же можно сказать о его искусстве, лишенном внешней красивости, но, подобно трудному характеру художника, отмеченном жгучими контрастами…

* * *

УЖЕ в 1647-м он не мог вовремя внести срочный платеж за дом, а в конце 1657-го вся обстановка была продана с аукциона. Рембрандт переехал в ремесленный квартал Йордан. Там, на шумной Rozengracht, на доме № 184, обнаружил я мемо­риальную доску: «Здесь стоял дом Рембрандта (1410–1669)».

Под этой крышей для семьи ван Рейн началась жизнь, исполненная посто­янного труда и строгой экономии. Помогая отцу, Титус открыл на городской окраине первый в Амстердаме художественный салон. Именно в этом доме отец соз­дал гениальные полотна: «Возвращение блудного сына» (ну вспомни, дорогой читатель, этот холст из нашего Эрмитажа: запыленные босые ноги возвратившегося с глубоким раскаянием грешника, щемящая нежность рук слепого, «узнающих» сына, и тихий свет счастья на исстрадавшемся старческом лице); «Ев­рейская невеста» и «Портрет Титуса»…

В июле 1663-го умирает Хендрикье. Через семь месяцев после своей свадьбы скончался Титус ван Рейн. Рембрандт при­сутствовал на крестинах сироты-внучки, родившейся после смерти своего отца и названной в его честь Титией, а следом он похоронил свою молодую невестку… Ну а осенью 1669-го тихо, незаметно скончался и сам величайший из мастеров гол­ландской школы.

* * *

И ВОТ полный печали бродил я, дорогой читатель, рядом с Йорданом, на берегу канала Принсенграхт, под сводами «Вестер­керк» — Западного храма Амстердама: ведь герой моего повествования упокоился где-то именно здесь, в безымян­ной могиле для нищих…

Рембрандт Харменс ванн Рейн. Автопортрет. 1640

* * *

КРАХ ТЕВТОНСКИХ РЫЦАРЕЙ
Это случилось 610 лет назад, 15 июля 1410 года,
когда русские, литовцы и поляки в Грюнвальдской битве
одержали важнейшую победу

ЛЕТОМ 1974-го в награду за плодотворное сотрудничество газета «Trybuna Opolska» премировала меня поездкой по всей Польше: «Где пан тылько зехче», то есть — куда только захо­чу. Ну что ж, я захотел, чтобы сначала из Варшавы — в Гданьск, а оттуда — в Шецин, Познань, Вроцлав, Краков, Закопане…

И вот катили мы с моим другом Сташеком Ходынецким на его «Трабанте» по Ольштынскому воеводству в сторону Гданьска, как вдруг слева от шоссе открылось огромное поле, ухо­дящее к вершине холма, над которым резал небо необычный мо­нумент: могучие, высоченные мачты, и на каждой, как мне из­дали показалось, — ну, словно бы крылышки. «Что это?» — спросил я Сташека. Он остановил машину: «Грюнвальдское поле». Я опешил: «То самое, из школьных учебников, на котором совершилась знаменитая битва?» Он хохотнул: «То само, на ктурым мы з россиянами и литвинами тым, холера ясна, тевтонским рыцежам шыю зламали!» Эта фраза Сташека, дорогой читатель, тебе, по-моему, и без перевода вполне понятна.

По длинной дороге мы поднялись туда — и словно оказались перед самым началом давнего ристалища: с внушительного гранитного обелиска тевтонские рыцари, вооруженные двумя мечами (почему именно двумя, дорогой читатель, узнаешь из дальнейшего рассказа), осенённые «не нашим» крестом, мрачно смотрели на высоченные мачты, которые, как нам объяснили, символизируют знамёна польских, литовских, русских и еще некоторых иных войск. Рядом на карте поля боя, вырубленной в камне, можно было наглядно представить, как эти противоборствующие силы тогда располагались… Потом мы спустились под своды амфитеатра, в музей, где про судьбоносное побоище услышали весьма темпераментный рассказ…

С того далёкого дня время от времени к Грюнвальдской битве я мыслями так или иначе возвращался: ведь между ней и победой Александра Невского на льду Чудского озера, которая случилась двумя веками раньше, как мне представляется, — связь самая прямая…

* * *

ИТАК, после того, как в 1242-м, 5 апреля, князь Алек­сандр Ярославович (двумя годами раньше за победу над шведами наречённый Невским) разгромил рыцарей-крестоносцев, они со­ваться на Русь уже не решались. Зато соседние белорусские и литовские земли следующие почти два века от набегов Тевтонского ордена (более ста сорока захватнических походов!) вовсю страдали. Под игом Ордена оказалась вся Жемайтия. Не желая больше этого терпеть, Великое княжество Литовское решило свой исконный край от подлого захватчика освободить. Впро­чем, у литовцев появились и союзники…

Так что 3 июля 1410 года объединенное польско-русско-литовское войско под командованием польского короля Владислава Ягелло (а литовские хоругви возглавлял великий князь Витовт, а смоленские полки — Юрий Мстиславский) двинулось к границе владений Тевтонского ордена. К тому же были в числе союзнических сил жмудь, армяне, волохи, татары, чехи, моравы, венгры… (Кстати, по поводу термина «хоругвь»: это, дорогой читатель, не только старинное название войскового знамени, но и подразде­ление в средневековых Польше и Литве, которое было тактичес­кой единицей, насчитывавшей около двухсот всадников и до тысячи пехотинцев). Навстречу им из столицы орденских владений Мариенбурга вышла армия, ведомая великим магистром Ульрихом фон Юнгингеном. Кроме собственно членов Ордена и их вассалов, там можно было встретить рыцарей из Германии, Австрии, Франции, Англии, а также наёмников почти двадцати народностей.

Сражение вполне могло случиться еще 10 июля на берегу реки Дрвенцы, но, увидев на другой стороне весьма укреплен­ные позиции крестоносцев, военный совет союзников постановил двинуться на Сольдау. Это был рискованный фланговый марш, и Ульрих решил преградить им дорогу… Скоро Ягелло донесли, что впереди, на холмах перед деревнями Таненберг и Грюнвальд, — вся крестоносная армия. Впрочем, и крестоносцы, за­метив союзников, которые находились в лесу и явно не собирались оттуда выходить, остановились в нерешительности. Ульрих собрал совет, который принял решение: послать королю — как вызов — два меча и отойти, дабы очистить место для построения армии противника.

* * *

И ВОТ 15 июля, на этом самом пятиугольном поле, между Грюнвальдом, Татенбергом и Людвигсдорфом, они встали друг против друга. У крестоносцев: тяжелая кавалерия, пехота и наёмники — всего примерно 85 тысяч, к тому же около ста бом­бард (так тогда именовались орудия), которые стреляли каменными и свинцовыми ядрами. У союзников общее число воинов — примерно 130 тысяч, из которых около 25 тысяч — конница. Ну, а бомбард, в сравнении с немцами, поменьше… Боевой порядок — три линии. На правом фланге под командованием Витовта — русские, литовцы и татары, на левом во главе с Зындрамом — поляки. Смоленские полки с Юрием Мстиславским — в центре. Ну а Ягелло — позади правого фланга, на холме… Точно в полдень герольды от немцев пере­дали ему два меча. Восприняв это как дерзость, король отдал приказ: «К бою!»

И зазвучали литавры, и заиграли трубы, и раздалась польская старинная боевая песня. И бросил Витовт на крестоносцев легкую конницу, а немцы в ответ осыпали их ядрами. Затем Витовт направил на противника татар, но их стрелы от рыцарских доспехов только отскакивали. Вдобавок крестоносцы ринулись навстречу с копьями наперевес, обратив татар в бегство… Витовт двинул в бой литовцев, но те тоже были отброшены. Дольше всех сопротивлялись Виленский и Трокский хоругви, но и они дрогнули… Только три смоленских полка, ведомые Юрием Мстиславским, остались на поле боя и показали противнику почем фунт лиха. Даже когда один полк, окруженный шестью хоругвями Валенрода, был полностью истреблен, два других всё ж пробились к правому флангу сражающихся поляков и его прикрыли, что для исхода боя оказалось весьма важным: потому что, когда поляки прорвали линию крестоносцев, но потом были атакованы в этот самый правый фланг и отчасти в тыл, именно смоляне удар выдержали — и таким образом спасли армию от разгрома…

В это время пало большое королевское знамя. Минута для союзников была критическая. Но Ягелло благословил на подвиг вторую линию поляков, которые вместе с русскими полками подкрепили первую, а тут еще литовцы подсобили — и родное знамя от пленения оказалось спасённым. Причем мощь союзников, обуянных ратной яростью, оказалась такой, что рыцари дрогнули и побежали, моля Бога о спасении… А вот Ульрих от предложения о спасении отказался, молвив: «Не дай Бог, чтобы я оставил это поле, на котором погибло столько мужей…» — и был жестоко пронзён в шею рогатиной. Да и вся армия Тевтонского ордена в тот день, по сути, перестала существовать…

Так рыцарям-крестоносцам, которых, как я выше уже упо­минал, когда-то здорово проучил наш Александр Невский, спустя два столетия снова, и опять же при участии россиян, был учинён уже полнейший разгром. Ну, а с последователями тех Тевтонских рыцарей, вернее — с продолжателями их гнусных дел и идей, окончательно рассчитались мы в 1945-м…

* * *

ПОТОМ, после Гданьска и других любезных моему сердцу мест, когда путешествие уже близилось к завершению, увидел я в Кракове среди прочих достопримечательностей и внушительный монумент «Грюнвальд». (Почему-то в нашем Отечестве сие историческое событие не отмечено никак, а в Польше о нем знает каждый ребенок). Сработанный скульптором Войцехом Коссаком, был этот памятник установлен в июле 1910-го, к пятисотлетию судьбоносной битвы. А сегодня ей — уже шестьсот десять…

Ян Матейко, «Грюнвальдская битва» (в центре — великий князь Витовт)
Таким Грюнвальдское поле увидел я 1974-м. Фото Льва Сидоровского

* * *

ЯСНЫЙ ВЗГЛЯД
Рассказ о чудо-офтальмологе
профессоре Сергее Юрьевиче Астахове,
которому 15 июля — 60.

ДЕСЯТЬ лет назад приговор в районной поликлинике меня оше­ломил:

— Если хотите сохранить правый глаз, необходима немед­ленная операция, причем одновременно и глаукомы, и катаракты.

— Сразу и то, и другое?! И разве глаукома излечима?

— Неизлечима, но ее развитие можно приостановить.

— Двойная операция глаза… Страшно…

— Да вы даже ничего не почувствуете. Только постарайтесь попасть непременно в «Первый МЕД», к Сергею Юрьевичу Астахову…

* * *

НА УГЛУ улицы Плеханова и проспекта Майорова жил-был мальчик. Гулять малыша мама обычно водила по любимому его бульвару — от Медного всадника до «Александринского столпа» и обратно, где столько разных деревьев, памятников, фонтан, над которым «Адмиралтейская игла», Зимний дворец… Такой вот променад… А их большой старый дом ребенку нравился еще и потому, что знал: здесь его предки (и какие!) — аж с 1902 года! Прадед, Николай Александрович Астахов, окончив в 1898-м Военно-меди­цинскую академию, был одним из отцов-основателей отечествен­ной стоматологии: вплоть до кончины, еще до войны, в ГИДУВе заведовал кафедрой. Была стоматологом и прабабушка, Екатери­на Ильинична. И дед мальчика, Сергей Николаевич, известнейший невропатолог, тоже работал в ГИДУВе, а в блокаду был главврачом Бехтеревского института. А сестра Сергея Николаевича, Татьяна Николаев­на, гематолог, являлась старшим научным сотрудником в Институте переливания крови. А бабушка, Валентина Васильевна, — нейрогистолог. А папа, Юрий Сергеевич, — подался в офтальмо­логию — впрочем, об отце разговор особый… Еще не ве­дал мальчик, что тетя, Людмила Сергеевна, — невропатолог, четверть века проработает в нейрохирургическом институте, ну а мама, Равзат Камиловна, — более полувека на кафедре электрохимии в СПбГУ…

* * *

ТАК вот отец — доктор медицинских наук, профессор кафедры (с клиникой) офтальмологии СПб Государственного медицинского университета имени академика Павлова, а по простому — «Первого МЕДа» Юрий Сергеевич Астахов долгие годы был главным офтальмологом Комитета по здравоохранению Правительства Санкт-Петербурга, директором Городского офтальмологического центра. Родился в 1940-м и скоро (на руках у мамы) попал в фильм «Ленинград в борьбе», снятый кинодокументалистами блокадной поры. Под крышей родного дома, который тоже пострадал от вражеского снаряда, их семья провела все те страшные девятьсот дней и ночей. В шестнадцать лет окончив «Первую английскую» школу с золотой медалью, блестяще учился в Первом ЛМИ и дальше, поступив в клиническую ординатуру, достойно от медбрата прошел весь тернистый путь. Как главный (с 1985 года) офтальмолог города активно «пробивал» в Питере и открытие филиала ФГУ «МНТК Микрохирургия глаза», и производство контактных линз, и территориальный диабетологический центр. Год за годом проводил крупнейший в России и Северо-Западной Европе ежегодный Международный офтальмологический конгресс «Белые ночи». Основатель и главный редактор журнала «Офтальмологические ведомости», вице-президент Ассоциации офтальмологов России, вице-президент Российского глаукомного общества, член редколлегии нескольких профессиональных изданий, член Экспертного Совета по офтальмологии Минздравсоцразвития, представитель России в международном Совете по офтальмологии (JCO), член Американской Академии Офтальмологии. Издал более четырехсот научных работ и шесть монографий, имел много авторских свидетельств и патентов, любимец студентов, удостоенный звания «Заслуженный работник высшей школы»…

* * *

НУ И КАК с таким отцом, с такой родословной отрок Сережа Астахов мог по-иному спланировать свою жизнь? Конечно, с третьего класса был убеждён, что тоже станет врачом. Учился в той же 232-й, английс­кой, что на углу улицы Плеханова и переулка Гривцова, кото­рую когда-то заканчивал дед. (Теперь она, как и в давние времена Сергея Николаевича, снова стала 2-й Санкт-Петербург­ской гимназией имени Александра Первого). Футбол игнориро­вал. Зато увлекался Древней Грецией, Древним Римом и вообще рос явным гуманитарием — тем более что в наследство получил уникальную библиотеку (не меньше семи тысяч томов!), где, к примеру, есть и книга с автографом Николая Гумилева, и соб­рание сочинений Иоанна Кронтштадтского, изданное в 1890 –1894-х, среди которых комсомольца Астахова особенно за­интересовал такой труд: «Моя жизнь в Христе, или минуты ду­ховного трезвления и созерцания, благоговейного чувства, ду­шевного исправления и покоя в Боге».

Поскольку, благодаря Юрию Сергеевичу, конечно, были на этих полках в изобилии учебники и разные научные изыскания по глазным болезням, то уже на пятом курсе, выбирая будущую специальность, Сергей усмехнулся: «Хоть сэкономлю на литера­туре». Правда, офтальмология тогда его не очень привлекала: никакого лазера у них еще не было, микрохирургия толь­ко-только набирала обороты, внутриглазное давление все еще измеряли по методу Маклакова образца 1884 года. Так что сом­невался. Чувствуя это, дабы подбодрить, завкафедрой профессор Джалиашвили похлопал длиннющего (почти двухметрового) студента по плечу: «Без раздумий иди к нам, ведь лучше отца и меня тебе никто не поможет». Однако «крас­ный диплом» получил без всякой помощи. Ну а после ни о какой своей «науке» на этой же кафедре нельзя было и помыслить: это среди пролетариев преемственность поощрялась, а в инсти­тутских кругах она называлась «семейственностью». Поэтому сразу же на двадцать три года ринулся туда, что раньше именовалось ГИДУВом, а теперь — Медицинской академией постдипломного образования. Там, на кафедре офтальмологии, прошел все ступени: был клиническим ординатором, аспирантом, ассистентом. В тридцать три года — доцент. Затем — докторан­тура, и после защиты, в тридцать восемь лет, — профессор.

* * *

ТЕРРИТОРИЯ собственно ГИДУВа, что близ музея Суворова, из­вестно, невеликая, а кафедр — больше семидесяти. Поэтому разбросаны они по всему городу. Офтальмологи, например, рас­полагались на Моховой, 38, где, в городской глазной больнице № 7, Астахов проработал первые десять лет. Когда-то там находилась первая, лучшая в России и вторая в мире глазная лечебница. Построенная по проекту Шарлеманя в 1840-м, клиника была рассчитана на сорок коек. При советской власти их стало двести пятьдесят, хотя объем здания сохранился прежним. По­тому что, к примеру, исчезли комнаты для врачей, которые когда-то жили здесь же. Это был специализированный стационар с большими традициями и не менее крупными проблемами коммунально-ка­питального свойства, потому что всё требовало ремонта. И вот в этих весьма стеснённых условиях еще в 1985-м, так сказать, на заре своей юности, Сергей Юрьевич начал делать первые комбинированные операции катаракты и глаукомы — однако разрезы тогда были большими, хрусталики цеплялись за радужку… А уж современные действа в этом направлении он стал производить, когда с Моховой (где остался консультационно-диагностический центр, объединенный с поликлиникой и травма-пунктом на Литейном, 25) вместе с дру­гими хирургами перебрался в Озерки, во 2-ю многопрофильную больницу. Поскольку там уже было оборудование немецких и американских фирм, то у Астахова и его коллег появилась пол­ная возможность разговаривать на одном языке с офтальмолога­ми других стран и континентов. Последние семнадцать лет Сергей Юрьевич достойно продолжает свое дело на кафедре и в клинике глазных болезней Санкт-Петербургского Государственного Медицинского Университета имени академика Павлова.

* * *

А началась эта новая жизнь с того, что, когда Астахов в ВМА защищал докторскую по теме: «Современные методы хирургической реабилитации больных катарактой и глаукомой», раздались реплики: «Всё это, конечно, великолепно, но у нас же нет такой аппаратуры! Кто нам ее даст?» Однако «железный занавес» уже открылся, и Астахов был уверен: всё, что надо, скоро и у нас появится!

Он уже обменивался опытом с коллегами в Швеции, Великобрита­нии, а в 1993-м получил приглашение за океан, в Сан-Францис­ко, где Беккер-Шафферовская группа была законодательницей мод лечения глазных заболеваний. И решил: «На отечественной поч­ве всё это мы воспроизведём не хуже!» Через короткое время, побывав в Германии, в своем убеждении утвердился. Слава Бо­гу, что его авторитет в осуществлении высоких замыслов роль сыграл немалую.

* * *

УДИВИТЕЛЬНО, но удаление катаракты, благодаря работам французского хирурга Жака Давиэля, было поставлено на поток еще в середине XVIII века: естественно, это была другая хи­рургия. Современная же офтальмология таких глубоких корней не имеет, и ее обычно связывают с именем немецкого окулиста Альбрехта фон Грефе. Он прожил всего сорок два года, умер от туберкулеза, но успел свершить колоссально много: фактически стоял у истоков нынешних представлений о хирургии глаукомы, катаракты, отслойки сетчатки — в общем, все основные области офтальмологии получили толчок и развитие благодаря ему и его школе. В частности, современное определение глаукомы восхо­дит к тому, что предполагал еще более ста пятидесяти лет на­зад фон Грефе.

Что же такое глаукома? Это — атрофия зрительного нерва, происходящая, как правило, на фоне повышенного внутриглазно­го давления. А катаракта (если речь идет о возрастной ката­ракте) — это процесс естественного постарения хрусталика, той линзочки внутри глаза, которая состоит из белков. Белки с годами мутнеют — и возникает необходимость в замене хрусталика.

Впрочем, слово — самому Сергею Юрьевичу Астахову:

— Глаукома неизлечима как заболевание. Но если раньше под неизлечимостью глаза подозревалось, что пациент скорее всего ослепнет, то сегодня мы, хотя и не в состоянии вылечить глаукому, но можем остановить ее развитие. И можем обеспе­чить сохранность зрительных функций глаза на той стадии, на которой диагностируем патологический процесс, на всю остав­шуюся жизнь… Под глаукомой сегодня понимаются около шести­десяти различных нозологических форм это общее название для целого ряда иногда очень непохожих заболеваний, которые, если не принимать мер, приведут к слепоте. Поэтому в каждом случае приходится решать индивидуально. Но поскольку все-та­ки восемьдесят процентов больных имеют так называемую откры­тоугольную форму глаукомы, то для них существует определен­ная система лечения, реабилитации и диспансерного наблюдения. Кстати, во времена Советского Союза такая диспансеризация этих больных была обязательна, но потом возникли большие проблемы. По статистике, далеко зашедшая стадия глаукомы с начала 1990-х по начало 2000-х выросла на десять процентов!

Сергей Юрьевич удивил меня известием, что за рубежом оперировать глаукому не любят. Ведь операция никогда не ведет к улучшению зрительных функций, и трудно объяснить чело­веку, у которого высокая острота зрения на фоне повышенного внутриглазного давления, что со временем зрение необратимо исчезнет…

Да, многие не готовы при стопроцентной остроте зрения придти к хирургу, чтобы выполнить операцию, которая скорее всего не только не позволит это зрение сохранить, но и при­ведет к тому, что оно станет потихонечку ухудшаться. Это связано с тем, что средний возраст наших оперируемых 71 год: к этому времени уже и катаракта имеется, которая делает свое черное дело. Человек обычно безразличен к величине своего внутриглазного давления ему трудно объяснить, к че­му это ведет, если не лечиться: через 15-20 лет полная слепота. Когда мы каждое утро бреемся, ведь не видим в зерка­ло, что стали гораздо более взрослыми, чем десять лет назад. То же самое и здесь. То есть, природа сделала нас с большим запасом прочности. Даже с помощью самых современных компь­ютерных методик исследования мы можем поставить диагноз гла­укомы, когда примерно сорок процентов волокон зрительного нерва уже атрофировано. Но остальные вполне справляются, компенсируя утрату. Можно сказать, что к восьмидесяти годам без всякой глаукомы не менее тридцати процентов зрительных нервных волокон атрофированы. А человек замечает, что видеть стал плохо, когда атрофии уже подверглось их процентов девяносто и более. Их, как правило,больше миллиона. Поэтому если там сто-двести тысяч погибло это остается незамеченным…

Астахов занимался хирургическим лечением глаукомы в чистом виде. Но результаты, которые он получал по зрительным функциям глаза после операции, не удовлетворяли: то есть, давление стабилизировано, заболевание не прогрес­сирует, однако человек видит хуже — чаще всего из-за развития катаракты. Потому что все операции, направленные на лечение глаукомы, так или иначе вызывают «синдром обкрадывания». То есть внутриглазная жидкость, которая переполняет глаз, не только повышает внутриглазное давление, но еще и выполняет трофическую функцию. Потому что из этой жидкости получают питательные вещества такие бессосудистые образования, как хрусталик, роговица, трабекулярная сеть, через которую про­исходит фильтрация этой водянистой влаги…

Сергей Юрьевич:

Мы снижаем продукцию этой водянистой влаги, создаем шунты, которые ее сбрасывают. Но помутнение хрусталика, ко­торое уже имеется, продолжает прогрессировать. Статистика такая: в первые три года после операции глаукомы пятьдесят процентов больных поступают для замены хрусталика. В первые пять лет до восьмидесяти процентов!

* * *

И ОН решил обе операции совместить! Раньше это делали, но делать можно по-разному. Еще тридцать лет назад наличие глаукомы в глазу было противопоказанием для постановки ис­кусственного хрусталика…

Сергей Юрьевич:

Ну и модели искусственных хрусталиков были такие, что их без всякой глаукомы лучше бы в глаз не совать. Однако в середине 90-х, во-первых, стала завоевывать популярность хи­рургия малых размеров, так называемая, «бесшовная факоэмуль­сификация», а во-вторых, появилась возможность имплантировать линзы, изготовленные в различных точках мира…

У истоков хирургии малых разрезов стоял американский хи­рург Чарлз Келман, который еще в 1967-м решил применить низ­кочастотный ультразвук для дробления ядра хрусталика. Так что в Америке эта операция проводилась давно…

Сергей Юрьевич:

Она, кстати, и у нас проводилась, но была мало популярна, потому что не было таких моделей хрусталиков, которые бы можно было поставить, используя преимущества малого раз­реза. Потому что если мы могли удалить старый хрусталик че­рез трехмиллиметровый разрез, то диаметр оптической зоны отечественного жёсткого (из оргстекла) искусственного хрусталика составлял целых семь миллиметров! То есть, удаляем через маленький разрез, а потом его надо расширять — почему бы сразу не сделать широкий?! Где смысл?! Но в конце 80-х появились первые модели складывающихся искусственных хрусталиков, которые в 90-е стали завоевывать всё большую по­пулярность и сегодня являются стандартом в лечении катаракты. И ныне мы уже считаем, что 3 миллиметра это много: наш стандартный разрез сейчас 1,8 мм. И, наверное, скоро перейдем на 1,5 мм через такой разрез можно не только убрать собственный хрусталик, но и поставить искусственный, который сворачивается в трубочку и разворачивается внутри глаза. Я отдаю предпочтение американским образцам…

* * *

ЭТО делается с помощью специальных ультразвуковых аппа­ратов. Вообще-то, всё равно, какую энергию преобразовать в ме­ханические колебания титанового наконечника, который превра­тит ядро хрусталика в эмульсию. Но сегодня самым отработан­ным вариантом является использование низкочастотного уль­тразвука. Аппараты замечательные, многое за хирурга делают сами.

Конечно, в коммерческих клиниках комбинированная операция не в почете: ведь если пациенту сделают их не одну, а две, да и койку будет занимать вдвое дольше, это для кармана куда выгодней! У Астахова другая позиция:

Если бы мы имели побольше глауком в начальной стадии, наши действия могли бы быть более щадящими. Но у нас 95 про­центов больных имеют развитую и далеко зашедшую стадию глау­комы, то есть там уже выраженные изменения в зрительных нер­вах времени ждать и наблюдать не остается…

Кроме того, у них тесно. Это трехэтажное здание было построено для Женского медицинского института в 1905 –1907 годах на деньги Нобеля. Кстати — из того же самого кирпича, что и завод «Русский Дизель», принадлежащий семье этого изобретателя динамита. Да, здесь очень мало пространства (но сейчас, слава богу, полным ходом идёт сооружение нового корпуса, который со старым соединится), и поэтому пациентов долго не задерживают: поступил, назавтра — операция, через день, два — домой. Для работы даже в коридоре используют каждый квадратный метр. И при этом — невероят­но мило! Как-то даже по-домашнему. Всё это — благо­даря и Ирине Борисовне Бондаревой, и Алле Борисовне Лисочкиной, и Инне Александровне Рикс, и Евгению Леонидовичу Акопову, и Андронику Юрьевичу Овнаняну, и всем остальным их коллегам…

Астахов очень старается, чтобы здесь пациенты не испыты­вали никакого страха. И всё что-то придумывает, придумывает: у него уже более десятка патентов на изобретения. Иногда за день де­лает до двадцати операций, в год — не меньше пятисот. А ведь мог бы — как профессор — заниматься лишь тем, что положено: проводить клинический обход и потом — «разбор полетов», а еще — семинары, лекции… Зачем же он себя так истязает? Улыбается: «Из любви к искусству»…

Кстати, если читатель думает, что у Астахова в ходе операции работают лишь две руки, то ошибается. Не меньшее значение имеют и ноги, потому что с одной стороны — педаль микроскопа: он меняет яркость и вид освещения, фокусное расстояние, смещает положение микроскопа относительно больного глаза. А с другой стороны — педаль факоэмульсификатора, с помощью которого происходит то самое дробление, или другого аппарата, с помощью которого хирург делает операции, скажем, на заднем отрезке глаза. Педали многопозиционны, сопровождаются определенными звуками. Кроме всего, у них компьютерные системы, которые, как правило, на английском языке: дамочка сообщает хирургу о том, какие параметры выставлены. Всё это надо четко слышать… И, тем не менее, в операционной порой тихо-тихо звучит то оркестр Поля Мариа, то Джемса Ласта, или — Шарль Азнавур… Это тоже помогает делу…

* * *

ЧУТЬ более года назад, в 2020-м, 6 апреля, я поздравлял с 80-летием его замечательного отца, который, повторяю, целых тридцать пять лет возглавлял в Питере всю офтальмологическую службу. Впрочем, разных должностей и званий у Юрия Сергеевича было не счесть. Заранее прошу у дорогого читателя прощения за длинный перечень, но напомню: заслуженный работник высшей школы, вице-президент Ассоциации врачей-офтальмологов РФ, сопредседатель международного офтальмологического конгресса «Белые ночи», член правления Российского и Санкт-Петербургского научных обществ офтальмологов, вице-президент Общероссийского общества офтальмологов «Ассоциации врачей-офтальмологов», вице-президент Российского глаукомного общества, член Американской Академии Офтальмологии, главный редактор научно-практического журнала «Офтальмологические ведомости»… Особо в том поздравлении я подчеркивал, что блистательный юбиляр — представитель лечебной династии аж в третьем поколении. А представителем четвёртой стал его сын, который ныне заведует их кафедрой, являясь одновременно директором клиники, причём — отнюдь «не по блату»: пришёл уже состоявшимся врачом, замечательным хирургом, специалистом, выросшим отнюдь не под «папиным крылом» (поэтому никакой «оскомины» в коллективе не вызвал). Несколько лет на кафедре «профессорствовал», а в 2013-м оказавшийся в весьма почтенном возрасте отец и сын справедливо поменялись местами.

Да, писал я тогда, у них чудесная семья, в которой все щедро наделены чувством юмора. Поэтому без опаски «одарил» юбиляра шутливой «одой», в которой были и такие слова:

«… От нас не спрятавшись за тыном,
Вы нам нужней, чем Образа,
Поскольку вместе с дивным сыном
НА МИР ОТКРЫЛИ НАМ ГЛАЗА!

Да, сын Ваш тоже мудрым вырос,
К тому ж он так широк плечом,
Что никакой коронавирус
Всему семейству нипочём!..»

Увы, в этом пророчестве я страшно ошибся. Проклятый коронавирус на их замечательную семью обрушился подло, так или иначе зацепив всех — «и старых, и малых». А самого Юрия Сергеевича через два месяца после юбилея, 10 июня, увы, не стало…

* * *

КАК уже упоминалось выше, здесь каждый год проводят Международный офтальмологический Конгресс «Белые ночи», ныне был двадцать седьмой. Приезжают больше полуто­ра тысяч офтальмологов — из России и со всего мира, от США до Китая. Происходит естествен­ный обмен опытом. Сергей Юрьевич — и член Эспертного совета ВАК по хирургическим наукам, и на кафедре преподает: сегодня у него — девять аспирантов, каждый из которых занят важной и нужной работой, не связанной между собой. Западные фирмы сю­да обращаются с просьбой провести исследования тех или иных препаратов или моделей искусственных хрусталиков. Это то, что входит потом в работы по так называемым многоцентровым исследованиям — в разных странах, в разных клиниках. А их клиника — на хорошем счету. За рубеж для обмена опыта Сергея Юрьевича приглашают постоянно — США, Германия, Финляндия, Швеция, Италия… Довелось поработать в Сирии и объединенных Арабских Эмиратах…

* * *

К ФУТБОЛУ по-прежнему абсолютно равнодушен, и этим тоже мне очень симпатичен. В БДТ его тянуло, когда там был Товсто­ногов, к ленсоветовцам — когда там работал Пази, в «Комиссаржевку» — к Агамирзяну… Входит в Кружок друзей Русского музея — у него в приятелях вообще много художников. Предпочитает мемуарную лите­ратуру. Писатели, которых оперирует, обычно дарят свои кни­ги, и он непременно их читает: например, благодаря переводчице Александре Марковне Косс, познакомился с порту­гальской прозой… Вообще пациенты у него бывают очень знаменитые — искусством многих из них восхищался в театрах, Большом зале Филармонии, еще когда был совсем юн… Для поддержки формы раньше плавал в бассейне, теперь посещает тренажерный зал. Никогда не курил. Не лю­бит водку, но зато хорошо относится к виски. Из вин предпо­читает белые. Бесконечно обаятелен, остроумен. Например, когда в одной телепереда­че ведущий у него поинтересовался, какое расстояние от ре­бячьих глаз до экрана компьютера можно считать безопасным, ответил: «Безопасное расстояние — это другая комната, где нет компьютера».

На двоих с Юрием Сергее­вичем они имели общий «Мерседес». Утром из дома (который теперь снова, как до революции, на углу Казанской и Вознесенского) часто ехали вместе, но если отца ждали дела в другой стороне, длинноногий профессор запросто добегал до метро, и потом там ему не страшна никакая давка: главное — не опоздать в операцион­ную!.. Однажды, в отпуск, на этом «Мерсе» прикатили в Финляндию, оттуда паромом — в Швецию, потом — в Данию, пожили в Копенгагене, затем — в Германию, пожили в Гамбурге, Нюрнбер­ге, Мюнхене, Берлине, далее — в Росток, опять — паром, и через Хельсинки — домой! И всё — за две недели! Ах, как были до­вольны и жена (Наталья Гурамовна — тоже отличный офтальмолог, уже в третьем поколении), и сын Николай (сейчас он как раз поступает, естественно, в «Первый МЕД», чтобы стать, конечно же, офтальмологом), и младший Александр. Названы так — в честь основателя их врачебной династии Николая Александровича Астахова.

А вообще-то для летнего отдыха у них есть старый дере­венский домик в Подпорожском районе, где живут вепсы. Там такая экологическая чистота!

* * *

КОГДА я вслух удивился, до чего же прост в общении про­фессор Сергей Юрьевич Астахов (кстати, каким был и очень именитый Юрий Сергеевич Астахов), мой собеседник показал на толстенные фолианты за стеклом:

— Всё это — настольное пособие любого в мире офтальмо­лога, их автор — знаменитейший, восьмидесятипятилетний Вильям Хойт. При нашем знакомстве он пожал руку и представился: «Билл». Я удивился: «Профессор, разве я могу к Вам так обра­щаться?» А он похлопал меня по плечу: «Так зовут меня студенты. Билл — разве плохо?»

* * *

Ну а СО МНОЙ всё получилось так, как предсказывали в районной поликлинике. Перед операцией я сочинил стишки с та­ким началом:

«Коль оперирует Астахов,
Я не испытываю стра­хов,
Ведь знаю: вмиг отправит в кому
Мою вражину — глаукому…»

И действительно: никаких неприятных ощущений за все тридцать пять минут не ощутил. А назавтра, когда приподня­ли марлевую нашлепку над тем самым глазом, увидел далеко, далеко… Спустя время проделал всё то же самое и со вторым неполноценным оком, чему, естественно, предшествовала вот такая «Предоперационная элегия»:

«Моя вражина — глаукома,
Ты всё наглей день ото дня:
Покруче всякого Обкома
Прёшь на несчастного меня…
Опять имею тыщу страхов,
Опять утерян аппетит…
Но верю, что Сергей Астахов
Меня от твари защитит!
В нём — обалденная харизма!
«Он весь, как Божия гроза!» —
Увидят зори Коммунизма
Мои воскресшие глаза!»

А у самого Сергея Юрьевича глаза — темно-карие. И очень ясный взгляд.

Сергей Юрьевич Астахов
и его клиника.
Фото Льва Сидоровского
Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Лев Сидоровский: Вспоминая…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *