Михаил Ковсан: Sky of blue and sea of green в контексте безумия

Loading

Sky of blue and sea of green в контексте безумия

Михаил Ковсан

                                                                                                                                    В. К.

История… слово, принятое от древних почти во все европейские языки, вообще в значении того, что было или есть, в противоположность сказке, басне… Слово история иногда значит происшествие, приключение, случай, встреча, неприятность

(Толковый словарь живого великорусского языка Владимира Даля).

 Интересная история! Оказывается, что мы уже давно на той стороне, далеко от границы

(Шолом Алейхем. Мальчик Мотл).

 — Какая связь инородца мальчика Мотла с Далем, другим инородцем?

— Наверное, связь эта в том, что оба были инородцами великой и жуткой империи.

— Однако Мотл империи изменил, на Америку променял, а датчанин Даль в империи родился, в империи пригодился. Что же Мотлу дела в империи бы не нашлось?

— Не знаю, не моё это дело.

— А чьё?

 1

Азарт.

Погоня.

К себе.

От себя.

Догонишь ли?

Убежишь?

Не хлопнув, но бросив быстрый взгляд внутрь и осторожно дверцу прикрыв, ступил на щебёнку обочины, в сероватую мглу попадая, и, аккуратно кусты раздвигая, по ту сторону очутился: дорога за спиной, за кустами, в назначенной точке прервавшаяся, дальше поедут жена и сын без него, пока в новой точке, уже в новой стране, не воюющей, увидятся и тогда дальше, стараясь прошедшее забыть поскорей, как можно быстрей к новому привыкнуть, приноровиться.

            Для этого идти — пока не дойдёт, глядя на компас, уповая, что не соврёт, идти — неся в рюкзаке бутылку воды, свитер, два яблока: одно —Адамом надкушенное, другое — раздора, из-за которого всё и случается: убийства, войны, много чего непотребного.

            Так что — вперёд, только дойти, выйти к дороге, машину сыскать — увидеть ночное чёрное небо в алмазах.

Конечно, можно разбежаться, подпрыгнув, взлететь, расправив крылья, словив ветер, парить недолго, в точке назначенной приземлиться. Только разве это на ухо судьба нашептала?

Поле пустынно. Чужая охота закончена. Рога отзвучали. Собаки накормлены. Волки, за границу красных флажков не осмелившиеся прорваться, связаны, глаза дико блестят, скалят острые зубы бессильно. На обочину какой эпохи случайно его зашвырнуло?

Идёт по пустому огромному полю, невольно шаг ускоряя, среди больших жирных комьев земли, идёт, в компасе несколько раз усомнившись, идёт на треугольник оранжево-багровый заката, вырезавшийся на горизонте между полем и лесом, не доходя до которого надо свернуть по ходу направо, чтобы выйти к дороге уже на другой стороне, вольной, свободной от притязаний на его душу и плоть.

Чувствовал себя контрабандистом, в чужой монастырь устав свой несущим, однако, подумав, сам себе, будто опасаясь, что кто-то подслушает, объяснил тихо, настойчиво, убедительно, что устав и монастырь у нормальных людей давно общие, что единственная контрабанда — он сам, слепленный из красного праха земного, с дыханием жизни, в ноздри его Господом вдутым, свободой выбора наделённый, следовательно, не тварь дрожащая, а право имеющий, по крайней мере, на выбор скрещения широты с долготою для своего и семьи своей проживания, работа всё равно удалённая, так что, господа, ревнители взглядов иных, не взыщите.

Вначале даже сделал несколько фото: чёрной огромными комками земли, себя, явно встревоженного происшедшим, которого пару дней назад и представить не мог, заката, многоцветно заключённого в треугольную раму леса и поля. Спрятав мобильник, подумал: это история, не всеобщая, не чужая, которой он не нужен и в которой не слишком заметен, но своя, в которой он первый и последний герой, первая и последняя жертва событий навязанных, первый и единственный победитель его хотевших убить или хотевших обязать его других убивать. А он не желал ни быть убитым, ни убивать. Что с этим поделать? А то, что сейчас делает, от смерти своей и смерти других убегая — пересекая границу, которую проложили в конце этого поля, поближе к лесу, куда, пока совсем не стемнело, необходимо добраться. И ещё подумал, что история — тётка злобно циничная, к мелкому люду не слишком внимательная: махнёт ненароком — смахнёт, лучше под руку не попадаться.

Сделав несколько фото, потеряв время — смеркалось — пошёл торопливо, с шага сбиваясь, уверенность в благополучном исходе случившейся авантюры подрастеряв. Почуяв сомнения, ускоряющийся шаг, почти бег уловив, сзади, с боков чудовище выросло — не оборачиваясь, не оглядываясь, по теням косматым, отбрасываемым перед ним, распознал, по парам смрадным и ядовитым почувствовал. Корчась, щебёночно рыча, брызжа слюной ядовитой, вонючей косматостью потрясая, надвое разделившись, чудовище с обеих сторон тропы на него наползало, чем быстрее бежал, тем плотнее охватывало, угрожая, догнав, всей тушей на него навалиться, к чёрным большим комьям прижать, раздавить, в бездну вдавить, даже имени от него на земле не оставив.

Сзади и по сторонам, гомеровским языком говоря, вонючешерстное чудовище, впереди поле и лес, тропу исчезающим светом сжимающие, он — в тоннеле, в конце которого треугольник надеждой оранжево-закатно мигает, на крайний случай есть звёзды, луна, но до них надо до места добраться.

И он совладал. С собой — значит, с чудовищем. Выпил воды, съел одно яблоко. На треугольнике заката зрение успокоил и двинулся дальше, внимательно под ноги глядя: на тропу выползли улитки и крошечные черепашки — не наступить, жизнь не убить.

Так и длилось: убыстрял шаг — чудовище вокруг него вырастало, замедлял — уменьшалось, сдувалось. На третий раз, успокоившись, воду допил, второе яблоко съел, крошечный остаток заката напоследок взглядом пощупал и медленно, устало двинул по жирной земле, налипающей на подошвы.

Ещё несколько десятков шагов, жирная земля завершилась, его отпустив, пошёл перелеском, вороньим неверморьем подгоняемый сзади, безостановочным кукованьем привлекаемый спереди, ощущая: вот-вот вырвется, граница здесь, под ногами — чудовище исчезло, остатком тени за кусты зацепившись. И правда: границу ногами поправ, кусты раздвинул — дорога, далеко сзади — машина, прижавшись к обочине, фарами призывает. Мигнул телефоном — радостно, весело отозвалась, вся изнутри засветилась.

Пока шёл, шептал про себя: «Мать-родина, отпусти, прими тётя-новая-родина».

До смерти уставший через час никак не мог он уснуть: перед глазами всё время фильм, по сценарию дикому сумасшедшим режиссёром, больным оператором снятый, крутился. Пытался выключить — позже, когда-нибудь, дудки: смотри, искусством невиданным наслаждайся, жизнь длинная — отоспаться успеешь, потом кого угодно смотри, хоть Тарантино, хоть Эйзенштейна, если будет время, конечно: скучно в ближайшие годы точно не будет.

В то предрассветье, когда грохнуло, бухнуло, шандарахнуло, брови дёрнулись удивлённо, сдвинувшись к переносице, от ужаса уши распухли слоновьи и тотчас, повиснув, увяли, ну, и всё остальное — точно и соответственно. За окном чудовище обло явилось, скользкий рассвет заслоняя: мохнато-таёжно, буро-медвежьи, когтисто-разлаписто, рыча, матерясь и воняя.

В театре абсурда давали премьеру. Сценарий много раз правили, мизансцены меняли, плебеи играли патрициев: матерно, словно с пьяненькой матерью-Матёрой прощались.

Внутри себя всё опустело, что-то ввысь взметнулось постыло, что-то вниз, в бездну ушло обездоленно.

Вместо рассвета земля была полой пустой, и над бездною тьма, и дух Бога над водою не веял: та была далеко.

Что делать — не думал: на размышления времени не было. Вспомнилось: когда студент говорил, мол, я думаю, дед обрывал: «Вы должны не думать, а знать».

Что делать, знал. Надо делать.

Не один день вороны каркали до того, чирикали воробьи, голуби мира клевали, что под клюв попадало, озабоченно и нахохленно, но что сумасшедший Хичкок вдруг, в одночасье вместе с собаками спустит всю пернатую статую, такое мало кто был способен представить.

И ранее хлипкая, страна ушла из-под ног вместе со всеми предшествующими эпохами, пробил час руками-ногами сучить, бешено молотить — в наступающем стремительно контексте безумия сбить островок, текстик без мата и крови, чтобы с ней, матерью-родиной, редко внимательной, чуткой никогда, мелочно несуразной, в тартарары не провалиться.

Бабам бы запричитать, но — разучились, мужикам бы сжать кулаки, а лучше взять вилы — но, как это делать, где вилы взять, позабыли. Лучше всего было тем, кто проспал: их первые, самые резкие ужасы миновали. Случилось уже — ничего не поделаешь, кроме одного — привыкать к новым страхам, теперь по-настоящему страшным, к новым ужасам — по правде, ужасным, не к тому, что все когда-то умрём, а к тому, что прилетит — и убьёт тебя, не кого-то. А вместе с тобой сына, жену, так что медлить не надо.

Эта мысль была по счёту второй. А первой — немедленно собираться, необходимое и достаточное: ничего в дороге не покупать, но — чтобы в машине был воздух, без которого не взлететь, без которого не умчаться — чтобы дух вонюче чудовищный, рык, немоту непереваренно отрыгающий, не догнал, сына на всю жизнь испугав. У родителей непоротых сын расти должен не пуганным. Иначе — смотри родословие буро-медвежье.

Решение принято — время само по себе покатило, их короткие разговоры с женой и сыном, шелест вещей и щёлканье замков огибая, а у всех, у кого оно было, наступило раннее утро, мало кто поднялся, как он, в пять поработать и, прочитав в рабочем чате о том, чего все ждали, не веря, расстался со всеобщим временем, которое текло себе и текло, всё сильнее скисая, пока не забулькало, не забурлило, расстался на несколько суток, ощутив его лишь в другой стране, которую, в отличие от его, не бомбили и которой вороны не неверморствовали так жутко зловеще.

Собираясь, рассвет проворонили, а закат застал на границе, в очереди, обрастающей слухами, разбухающей ими, словно воздушный шар, который то ли лопнет, то ли взлетит. Хорошо, чтобы взлетел вместе с ними, машиной, набитой барахлом необходимо достаточным для краткого вне времени пребывания в пространстве сомнительном: то ли здесь, где очередь слухами набухает, то ли там, где не ждут, но можно купить всё, что нужно для жизни, главное — свободу от запретов, мешающих жить, от гендерной сегрегации: женщинам — скатертью дорога или доброго пути, мужикам — победа будет за нами.

Очередь за свободой, за жизнью, за, хоть изредка, тишиной ела-пила, звонила-и-эсемесничала, бегала в туалет — далеко, и в кусты — это поближе, продавала и покупала, воспитывала детей и ссорилась, новые словечки изобретала и смаковала, философствовала, ораторствовала, материлась, божилась, молилась, на звёзды натощак медитировала, исповедовалась, исповедовала, мудрствовала лукаво, громко и тихо портила воздух, покашливала, посмеивалась, вожделела и вожделенной была, мыслила глобально и мелко, как получалось, почитывала, посвистывала, обувью и зубами легонько поскрипывала, самым известным политологам (это такие учёные, вроде астрологов) фору давала (кому коня-слона, кому даже ладью), фотографировала, мгновение неизвестно на кой останавливая, и его граду и миру навязчиво рассылала, душу чужим открывала, от своих тщательно укрывая, от открытого иногда пахло не свежим, часто откровенно воняло, переживала драмы, устраивала трагедии, комедийно паясничала, разоблачала предателей и разоблачительно предавала, одним словом, очередь жила, пусть не бедственно, но очень тоскливо, в историей заданных обстоятельствах играла себя, как умела. Для некоторых актёров она была в жизни не первой, для многих — дебютом, но и те и другие эту роль, ergo себя в этой мерзопакостной роли, ненавидели люто, отчаянно, самозабвенно. За что? Хотя бы за то, что через несколько часов в этой гнусности пребывания начинало казаться, что ты в ней родился и что в ней ты умрёшь.

Очередь сложилась на удивление интеллигентная. Конечно, в семье не без урода, но, подавленные вездесущей, всепроникающей интеллигентностью, они затаились, себя не выдавая.

По обе стороны, с этой и вожделенной, усердно домашне хрюкало, блеяло, мычало, ржало, кукарекало, лаяло и мяукало, вольно крыльями в воздухе шелестело, вспучивало землю, портя миловидность газонов, чирикало, каркало, редко-редко заячьи тени мелькали и часто-часто ужами и мелкими змеями копошилось. И сама очередь не молчала — живность домашнюю, очеловеченную увозила: если случается Потоп, значит, быть и ковчегу. Вопрос: кого Ноем назначим?

А в окрестных, по ту и по сю стороны домах, жизни не посторонних, обитали люди, призраки, привидения, надо всеми тень смерти кружила, на некоторых уже опустилась, на непостижимой милостью осенённые призраки, привидения предков, чьи портреты на стенах усато или жемчужно висели, не очень давних и очень, служивших власти и с ней воевавших, но не было, кто бы её любил искренне и беззаветно, особенно когда щупальца на шее железно сжимала. Понять их, людей, призраков, привидения, конечно, не трудно: никто не любит, когда шею, органа нежного, насилья не терпящего, железо не слишком нежно сжимает.

Во многих домах, особенно по сторону ту, в гостиных царило мелкое фарфоровое изобилие людишек, историей пощажённых, зверей, пощажённых людишками, поставленных на самую высокую ступень пищевой пирамиды. Среди изобилия китайские болванчики нередко случались, знавшие, что судьбы своим подопечным на ухо нашёптывают, и головами в знак протеста или согласия качавшие так настойчиво и резонно, будто посередине качания пролегала государственная граница, никак не иначе.

С той стороны, куда очередь вожделенно стремилась, тянулись тучи шипящих, доносились словечки дзядов, терпко пахло отчаянной, неизбежно воинственной незгинелостью, даже той ещё великой наполеоновской не забытой, той, которую некогда история беспощадно пожрала вместе с судьбами конфедератов.

Очередь! Пробка! Толпа!

Если бы знали, если бы способны были вы ощутить, как люто, всеми фибрами сохранившимися (фибровый чемодан из не очень давнего прошлого, а из настоящего и ближайшего будущего — интернет, но он уже fiber), если б вы знали, как я вас ненавижу! Если бы знали вы, ощущали, то немедленно от одних флюидов, которые излучаю, в прах бы рассыпались, сгорели бы в одночасье, как вражья ракета от попадания лазерного луча боевого — инженеру Гарину скромный поклон, равно как и творцу его однофамильцу Толстого, эмигранту и возвращенцу, утверждавшему с великим родство, пусть и дальнее, водно-кисельное.

Здесь, похоже, придётся остановиться и, сверившись с компасом и ему не поверив, на тропу другую свернуть, а то ещё абзац, и придётся у милостивого читателя просить прощение за неуместно непомерный лиризм.

Почему же судьба, звезда путеводная персональная, каждому из очереди на ушко тихо благостно не шепнула: «Вали, брат, проваливай»? Кто её знает, судьбу, чужую особенно, тут со своей никак не поладить. Душа, как известно, потёмки, ну, а судьба — тьма тьмущая, таинство таинств, песнь песней и о любви, и о прочем, в жизни не зряшно необходимом. Но, может, кому судьба, к уху склонившись, что-то и нашептала. Только многие к шёпоту глухи, к крикам, ору, привыкли, к несусветному грохотанию.

В очереди бесконечной сперва дёргало: пустят — не пустят, потом пронеслось: детям и женщинам — выход свободный, и — łaski prosimy, welcome! А мужикам до шестидесяти — обратно, родину от вражьего нашествия защищать: «А ми нашу славну Україну, гей, гей, розвеселимо!»

Утром быстро сделали ноги, можно сказать даже, стремительно, но власть многоглазая, многоухая, многолапая — всё видеть, всё слышать, всё доставать, оказалась проворней. До заветности не много уже оставалось, однако, чтобы наткнуться на его приговор, а самой с сыном — за вашу и нашу свободу, жена не хотела, и, вывернув руль, машину из очереди общей изъяв, двинули её план осуществлять. В эту чужую страну не выпускают, поедем в другую, туда, разумеется, на машине его тоже не выпустят, но не зря же бегает по вечерам, сына на неё оставляя. Бегает долго. Дистанция средняя, длинная? Во всяком случае, не короткая — необходимо достаточная.

Идти, бежать — для чего? Чтобы не уронить себя в грязь, чтобы тупо не тыкаться в тупики.

Идти, бежать — но куда? Куда глаза глядят. Его глаза глядели в правильном направлении.

Идти, бежать — чтобы земля под ногами вращалась, движению его пособляя.

Хоть раз в жизни надо ведь вытащить себя за волосы из болота? Или не так?

Так! Единожды вытащивший себя из болота никогда в болото не булькнет.

Приподнялся, оглянулся, подумал: кто ему шепчет на ухо, кто не соблюдает дистанцию, кто в дела его лезет? Задумавшись, понял: судьба, некому больше так пристально делами его заниматься. Раньше в судьбу он не верил, теперь некуда деться — придётся. Его судьба — значит, до него у ней дело, больше не до кого. В отличие от истории, у которой до человечков, мельтешащих мультяшно, дела вовсе нет никакого.

 — История и судьба?

— Да-да, именно так.

— Опять мальчик Мотл?

— Ну, хотя бы.

(Окончание следует)

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.