Александр Левковский: Ленд-лиз. Главы 14–16

Loading

Если б существовали в Советском Союзе клубы американского образца, то этот дом, несомненно, был бы одним из самых роскошных. Это был «Дом отдыха НКВД», где высокие чины этого всемогущей организации вместе со своими семьями наслаждались комфортом, невиданным и недоступным для советских людей.

Ленд-лиз

Роман
(Авторский перевод с английского. Новая авторская редакция)

Александр Левковский

Продолжение. Начало

ЛевковскийГлава 14. Алекс.
Владивосток. Май 1943 года

…— Что такое премия Пулитцера? — спросила сестра. — Никогда не слыхала этого имени.

Мы сидели в её кабинете, за её столом, друг против друга, держась за руки. Катины глаза были красными и опухшими. Она рыдала беспрерывно, затем смеялась, потом вновь плакала — с того самого момента, два часа тому назад, когда я сказал ей: «Катя, это я, Алёша…».

Мы уже перебрали наши годы в Манчжурии, вплоть до смерти нашего отца. Она не знала почти ничего о моей жизни в Шанхае и не имела никакого представления о моей жизни в Америке. После самоубийства отца она с мамой ждала ровно один год; а затем они сели на советский корабль, который высадил их через пять дней во Владивостоке. Они — это Катя, её муж Андрей, их восьмилетний сын и мама. Они всегда хотели вернуться в Россию — в любую Россию, даже в коммунистическую. А я и отец всегда непреклонно противились этому.

Я рассказал ей о моих шанхайских годах, начиная с годичного посещения школы радистов. Потом последовала моя работа на радиостанциях, поступление в университет Шанхая, четыре года в университете — и, наконец, приход того счастливейшего дня, когда главный редактор «Ассошиэйтед Пресс» в Китае объявил: «Алекс, поздравляю! Вы выиграли премию Пулитцера!».

…— Так что такое эта премия Пулитцера? — повторила Катя.

Я вздохнул.

— Катя, ты директор школы, преподаватель русской и мировой литературы — и ты никогда не слыхала о самой престижной западной премии за достижения в журнализме?

— Мы не знаем очень многое из того, что делается на свете. Это только сейчас, когда мы оказались в роли новоиспечённых друзей Америки, мы начинаем узнавать кое-какие крохи из вашей жизни за океаном.

Она встала и подошла к керосинке, стоящей на двух кирпичах в углу комнаты. Налила два стакана чая и сказала:

— Прости, но сахар у меня кончился. Я пью чай с сахарином. — Она помолчала и сказала, вытирая платком слёзы: — Мама была бы безумно счастлива, увидев тебя…

Я взглянул на неё. Её лицо напоминало мне нежное лицо нашей мамы — та же копна чёрных волос, те же высокие скулы, та же задумчивая улыбка. В них обеих ощущалась аристократичность – несомненно, наследие маминых предков, русских дворян Воронцовых.

Я напомнил Кате историю, которую любила рассказывать наша бабушка, — историю о посещении ею усадьбы Ясная Поляна и встрече со Львом Толстым. «Чувствовалось, — говорила бабушка, — что он — истинный аристократ, хотя одет он был просто ужасно, как дворовой мужик». Бабушка, гордая княгиня Воронцова, очень любила подчёркивать свою аристократичность.

— Это были прекрасное время, Алёша, — вздохнула Катя, назвав меня по-старому — так, как я уже отвык называть себя. — Я живо помню, как я была горда в детстве, что мы являемся настоящими русскими аристократами… Но когда мы вернулись из Манчжурии во Владивосток в тридцать третьем и проходили через допросы НКВД в так называемом «Большом Доме», первый вопрос, который задали мне, был: «Это правда, что ваша мать — бывшая княгиня Воронцова?» — Она помолчала. — Отвечая на этот вопрос, я вовсе не чувствовала себя гордой; я была напугана тем, что я ведь тоже могла считаться бывшей княжной Воронцовой и что меня можно тоже считать «врагом народа».

— И что случилось потом?

Катя налила мне ещё один стакан чая.

— Не случилось ничего такого ужасного, чем вы с папой пугали нас. Нас не преследовали; нас не посадили в тюрьму. В газетах даже появилась статья под заголовком: «Семья бывшей княгини вернулась на родину». — Она засмеялась. — НКВД, конечно, знало и ценило, что мы с Андреем агитировали беженцев в Китае вернуться в Советский Союз. Нам дали две комнатки в коммунальной квартире, где три семьи жили бок о бок, пользуясь одной кухней и одним туалетом. В общем, так же тесно, как мы жили в Порт-Артуре…

— Вы были счастливы?

— Да. Мы, в конце концов, покинули Китай. Мы вернулись в нашу Россию.

— А сейчас? Сейчас ты счастлива?

— Да. У меня прекрасная работа, о которой я могла только мечтать в маньчжурском изгнании. Андрей и наш сын воюют на фронте — как отцы и сыновья в каждой советской семье. Разумеется, я нахожусь в состоянии постоянной тревоги за них; но ведь вся страна находится сейчас в состоянии тревоги. Я всего лишь малая частица страны, Алёша. Я помню, как папа негодовал, когда я напомнила ему слова знаменитого американца: «Это моя страна — права она или нет!».

— Была мама счастлива?

— И да и нет. С первого же дня она приступила к преподаванию английского и французского в Дальневосточном университете. И хотя никто в университете — и, наверное, во всём городе — не знал эти языки лучше неё, она так и не стала профессором и даже доцентом. Ведь она была бывшей княгиней Воронцовой. Но она любила свою работу, и студенты её просто обожали. — Катя помолчала. — И не было дня, чтобы она не вспоминала о тебе, Алёша.

Я встал, подошёл к окну и с минуту глядел на улицу, круто уходящую вниз, к заливу. Бухта Золотой Рог -то же название, что и бухта в Сан-Франциско… И улицы здесь, в городе, где я родился, точно так же стремятся вниз, как и улицы в далёком Сан-Франциско…

Катя сказала тихо, как бы стремясь убедить меня спокойствием своего голоса:

— Моя жизнь сейчас имеет глубокий смысл — я преподаю русскую литературу; я внушаю моим ученикам любовь к стихам Пушкина и Лермонтова, к прозе Толстого и Тургенева.

— А как насчёт Достоевского? Внушаешь ты им любовь к Достоевскому?

— Нет.

— А к Бунину?

— Нет.

— А к Набокову?

— Тоже нет… Нам нельзя упоминать их. Они считаются реакционными писателями.

— Но ты ведь знаешь, что это неправда!

Она пожала плечами, не глядя на меня.

— Я ничего не могу поделать. Единственное, что я могу — это учить детей любить литературу, быть честными, быть хорошими гражданами.

— Гражданами новой России, которая бросила нас в маньчжурскую ссылку?

— Гражданами России, какой бы она ни была! Это моя страна — права она или нет…

Послышался лёгкий стук в дверь, и на пороге возникла женщина. Я был уверен, что никогда не встречал её, но что-то в её лице показалось мне знакомым. Что-то в её высокой фигуре, в короткой причёске, в продолговатых зеленоватых глазах напоминало мне Элис, хотя моя погибшая жена была, вероятно, немного моложе.

— Леночка! — воскликнула Катя, вставая. Она обняла женщину и поцеловала её в щёку. — Познакомься с моим братом-малышом; его зовут Алёша.

Лена улыбнулась.

— А я и не подозревала, что у тебя есть брат. — Она повернулась ко мне. — Ваша мама никогда не упоминала о вас.

— Он живёт в Америке, — промолвила Катя. — Он журналист.

— В Америке?! — Женщина казалась искренне поражённой. — Как же так? Почему мой бывший супруг позволил ему приехать сюда и ходить свободно по улицам — вместо того чтобы быть немедленно арестованным как шпион мирового империализма?!

— О, ради бога! — воскликнула Катя, и в её голосе проскользнула тревога и лёгкое раздражение. — Лена, дорогая, я говорила тебе много раз — будь осторожна со своим языком.

Я попытался переменить предмет разговора:

— Так вы были знакомы с нашей мамой?

Она прошла к креслу и села, расправив на коленях платье обеими руками — тем же гладящим жестом, который был привычен для Элис.

— В течение двух недель мы в госпитале делали всё возможное, чтобы спасти её жизнь…

— Лена — медсестра, — объяснила Катя, протягивая нам по стакану чая. — И она мой самый близкий друг — с тех самых пор, когда мама боролась за жизнь, и ещё была слабая надежда, и Лена проводила долгие часы у её кровати.

С минуту мы молчали, словно держа в памяти образ нашей умирающей матери на госпитальной койке.

Катя прервала молчание:

— Леночка, что привело тебя ко мне в разгар рабочего дня? Опять проблемы с Серёжей?

— Нет, на этот раз не с Серёжей.

— С Мишей?

— Да.

Катя казалась искренне удивлённой.

— У нас никогда не было проблем с ним, — произнесла она. — Он один из наших лучших учеников. Он прочитал все книги на свете. Он прочитал, наверное, больше, чем все в его классе, вместе взятые.

Лена вздохнула.

— В этом-то всё и дело, — сказала она. — Он слишком много читает. И в результате он начал задавать вопросы и выражать сомнения…

— Какие вопросы? Какие сомнения?

Я почувствовал себя лишним в этой беседе учителя с мамой ученика, хотя предмет разговора определённо интересовал меня.

Я сказал:

— Катя, Лена, я бы не хотел прерывать вашу беседу, и мне, пожалуй, надо идти.

Мы с сестрой обнялись и постояли молча, прижавшись друг к другу. Я вспомнил, как она целовала меня, укладывая в постель, когда мне было пять, а ей, моей постоянной няньке, было тринадцать.

Я повернулся к Лене.

— Мне было очень приятно познакомиться с вами, Лена.

Она усмехнулась.

— Приятно? Спасибо вам. Я не припоминаю, когда последний раз незнакомый мужчина сказал мне, что ему приятно знакомство со мной. А те, кто говорили, определённо не были американцами.

Её тихий смех напомнил мне смех моей Элис.

Я пожал ей руку и вышел из кабинета.

Какие сомнения могут поселиться в голове её сына — или любого другого мальчишки, — воспитанного в советской школе такими глубоко патриотичными учителями, как моя сестра?

Глава 15. Серёжка.
Владивосток. Май 1943 года

— Ты болван! — орал я на Мишку. — Полный идиот!

Я вообще-то не орал, а шипел на него сквозь стиснутые зубы. Мы втроём — я, Мишка и Танька — сидели на чердаке нашего дома. Я не мог кричать, потому что чердак был прямо над Танькиной квартирой, и её родители могли бы услышать шум над их головой.

Мишка хотел сказать что-то, но я схватил его за воротник, рванул поближе к себе и прошипел прямо ему в лицо:

— Мама почти плакала из-за тебя, болван! Её вызвали в школу из-за такого идиота, как ты! Она сейчас в школе упрашивает директора не выгонять тебя за нарушение дисциплины — ты знаешь это, дурак набитый?!

— Отпусти его, — сказала Танька. — Пусть он объяснит, что произошло.

Я неохотно отпустил его. Что я хотел больше всего — это врезать ему по его веснушчатой морде, но мама приказала мне раз и навсегда не трогать его пальцем.

— Тут нечего объяснять, — пробормотал я, отдышавшись. — Он просто ненормальный, он просто псих.

— Нет, я не псих, — сказал Мишка. Он отодвинулся от меня и уселся на пол в своей излюбленной позе — колени, подтянутые к груди, и книга в руке. — Я не ненормальный, — повторил он. — То, что я сказал, было чистой правдой. Мне осточертело всё враньё вокруг — вот и всё…

— Какое враньё?! Кто врёт тебе?!

— Наши учителя.

— Кто именно? — тихо спросила Танька. Что я на самом деле любил в ней, — это её спокойствие, её способность рассуждать — без криков и ругани.

— Например, наш историчка, — промолвил Мишка. — Та, которая выглядит, как мертвец. Ты её знаешь.

— Что она сказала такое, что ты распсиховался? — спросил я.

Мишка снял свои очки и начал тереть их своим грязным носовым платком.

— Ну, для начала она сказала нам, что мы должны ненавидеть всех немцев, потому что эти бесчеловечные фрицы напали на нас и разрушают нашу родину вот уже два года.

— Ну и что тут такого? — прошипел я. — Что тут неправильного?!

— Я встал, — ответил Мишка, — и сказал, что мы не должны ненавидеть немцев за то, что они родились немцами. А как насчёт Карла Маркса, и Фридриха Энгельса, и Бабеля, и Либкнехта, и Шиллера, и Бетховена? Это всё, что я спросил у этой худой дылды, похожей на мертвеца. Они все были немцами; так мы что — должны их тоже ненавидеть?!

Я повернулся к Таньке.

— Теперь ты видишь, что я был прав, когда сказал, что он идиот!

— Потом она сказала нам, — продолжал Мишка, не обращая на меня внимания, — что никакая личность, даже обладающая самой большой силой, не может повлиять на ход мировых событий. Всё в истории, сказала эта дура, «определяется классовой борьбой, а не личностями». Я опять встал и спросил её насчёт Александра Македонского, и Наполеона, и Ленина. Думает ли эта балда, что они тоже не оказали никакого влияния на историю?

— Ты спросил её насчёт Ленина?! — заорал я, забыв, что мы находимся на чердаке над Танькиной квартирой. Я опять схватил его за воротник и приподнял с пола. Он вырвался, подобрал упавшую книгу и снова уселся на полу.

— Да, — сказал он. — И ещё она сказала такую муть, что все великие открытия в науке были сделаны в России. Я спросил её: «А как же быть с Ньютоном, и Коперником, и Дарвиным, и Эдисоном? Они ведь не жили в России».

Я не знал, что мне делать с этим сумасшедшим. Он что — не знает, в какой стране находится? Он что — не знает, что наш папаша сажает людей в тюрягу и отправляет на Колыму за такие вопросы? В самом начале войны один из наших инвалидов-соседей, отец троих малышей, напился, забыл о всякой осторожности и сказал, что у немцев самая лучшая армия в мире. На следующую ночь за ним пришли ребятки из папиного учреждения — и с тех пор никто не знает, где он и что с ним…

— Ладно, ребята, — сказала Танька примирительно, — давайте перекусим. — Глядите, что мой папка привёз из Америки. — Она достала из кармана яблоко и протянула нам.

Я и Мишка глядели — и не верили своим глазам! Яблоки не растут на Дальнем Востоке; и это был, наверное третий или четвёртый раз в моей жизни, когда я видел такой круглый красный плод!

Мишка выложил три бутерброда с салом на кусок газеты. Я зажёг наш новый примус и поставил на него чайник. Танька разделила яблоко на три части, стараясь сделать их одинаковыми, и пару минут мы жевали молча, стараясь продлить невообразимое удовольствие.

Потом мы пили горячий чай с сахарином и откусывали по кусочку от наших бутербродов. Сами эти бутерброды были сделаны из белого хлеба с тонким куском свиного сала. Я не понимаю, почему все так восхищаются американским белым хлебом. Раньше, до того как американцы стали посылать нам продукты, я никогда не видел белого хлеба. У нас не было белого хлеба до войны, и, по правде говоря, я не люблю его. Он выглядит противно, и вкуса у него нет никакого. Прямо как вата. Наша чернушка намного вкуснее. Но чернушка исчезла с началом войны, а без американского белого хлеба мы бы просто подохли с голоду — это точно.

Пыльный чердак — это место, где собираются пацаны с нашего двора, ну что-то вроде клуба — не такого, как наш школьный Клуб юных пионеров, где мы должны появляться в красных галстуках и петь песни про товарища Сталина, а место, где я, например, собираю свою шайку перед походом на барахолку, и где мы играем в карты и курим американские сигареты, и где Мишка играет в шахматы против пятерых противников одновременно.

Это ещё и место, где Мишка, когда он в настроении, читает вслух пацанам или рассказывает им фантастические истории о приключениях, о пиратах, и войнах, и королях с королевами и любовницами. Он потрясающий рассказчик, надо признать.

Мы поели, забрались через люк наверх и уселись на ржавых жестяных листах, которыми была покрыта наша наклонная крыша. Мы смотрели молча на красивейший вид нашей бухты Золотой Рог, с Чуркин-мысом слева, и мысом Эгершельд справа, и с туманными очертаниями острова Русский на горизонте.

— А вообще-то Мишка прав, — тихо сказала Танька, обняв свои худые колени. — Так много вранья вокруг — и дома, и в школе, и в наших учебниках…

Мишка добавил:

— И много ненависти, и много жестокости…

Мишке только двенадцать, но он рассуждает абсолютно как взрослый! Конечно, наша жизнь полна ненависти и жестокости. Я подумал о нашем отце, которого я ненавижу. О бывшем Мишкином друге, тихом корейце дяде Киме, которого арестовали неизвестно за что. О Танькиной маме, которая изменяет своему мужу, дяде Васе. О Борисе Безногом, который лупит свою беременную жену и их пацанов. О Генке-Цыгане, который пробовал стащить мой рюкзак и которому я врезал пару раз по морде. О моём хозяине на барахолке, Льве Гришине, которого присудили к расстрелу…

Ненависть, враньё, драки, измены… Что это за жизнь?

Мишка сказал:

— Вот возьмём, например, «Таинственный остров» Жюля Верна. Это история пятерых пленников, сбежавших на воздушном шаре и оказавшихся на необитаемом острове. Их жизнь полна трудностей, но они любят и уважают друг друга! Они не дерутся; они не ругаются; они никого не оскорбляют… Они работают и делают свой остров земным раем. По правде говоря, я бы хотел сбежать отсюда и быть с ними на этом острове до самой смерти. У них там на самом деле были Либертэ, Эгалитэ, Фратернитэ…

Мы с Танькой переглянулись в недоумении. Что это за мудрёные слова, которые звучат не по-русски и которые нормальному человеку невозможно произнести? Откуда они влезли в Мишкину голову?

Мишка снисходительно усмехнулся и сказал:

— Эх, вы, придурки! Это значит — Свобода, Равенство, Братство…

Мы молча смотрели на море крыш перед нами. Где под этими крышами живут свобода, равенство и братство?.. Где там любовь друг к другу? Я вдруг вспомнил маму, и меня охватило чувство счастья, что она у меня есть! Вот кого я люблю! Мишка тоже любит её, но он говорит, что моя любовь к нашей маме не такая, как у него. Он сказал мне однажды, что я люблю её не как сын, а как взрослый посторонний человек. Он читал где-то, что у ребят бывает иногда такое чувство к их матерям и что даже есть какое-то научное название для такой странной любви. Это название, сказал он, произошло из древнегреческой пьесы, где один чокнутый на голову король убил своего отца и женился на своей матери.

Я не собираюсь убивать своего батю, но когда он жил с нами, я иногда ночью пытался поймать каждый звук, доносящийся из их спальни. Я прижимал ухо к стенке, закрывал глаза и представлял их в постели, делающих всё то, о чём рассказывали нам пацаны, старше нас на три-четыре года. Я никак не мог представить нашу маму, делающую это. В эти минуты я ненавидел отца лютой ненавистью.

Они были женаты пятнадцать лет. Это семьсот восемьдесят недель. Если у них был секс, скажем, дважды в неделю, то это значит, что моя мама делала это тысячу пятьсот шестьдесят раз.

Тысячу пятьсот шестьдесят раз!!! От одной этой мысли можно просто сойти с ума!..

Глава 16. Анна.
Владивосток. Июнь 1943 года

НКВД Приморского края был широко разветвлённой организацией, имевшей в своём составе «Большой дом» во Владивостоке (с внутренней тюрьмой в подвале), отделения в Находке, Уссурийске и Советской гавани, шесть тюрем и особую пристань для транспортировки политических заключённых в Магаданскую область по Охотскому морю — в царство вечной мерзлоты.

В этом мрачном списке числился также уютный двухэтажный дом, расположившийся на живописном берегу озера Хасан, в трёх часах езды от Владивостока. Если б существовали в Советском Союзе клубы американского образца, то этот дом, несомненно, был бы одним из самых роскошных. Это был «Дом отдыха НКВД», где высокие чины этого всемогущей организации вместе со своими семьями наслаждались комфортом, невиданным и недоступным для советских людей — особенно, во время войны.

Трёхкомнатный номер на втором этаже, с просторным балконом, выходящим на озеро, был в постоянном распоряжении «Хозяина» — начальника НКВД, генерала Фоменко. В течение недели номер был обычно заперт, но в воскресенье генерал прибывал сюда в караване, состоящем из трёх машин, в сопровождении своей толстенной супруги, почти задыхающейся от полноты.

Но за прошедший год генерал предпочитал одинокое времяпрепровождение в Доме отдыха -— без жены и без детей. Правда, его пребывание на озере Хасан не было таким уж «одиноким». Во всех без исключения случаях доктор Анна Борисовна Берг занимала соседний двухкомнатный номер и проводила больше времени в его просторной спальной комнате, чем в своей кровати за стеной…

* * *

… Лёжа рядом с ним, она сказала задумчиво:

— Знаешь, Паша, если ты в своём «Большом доме» работаешь с той же энергией, что и в этой постели, то никакие враги нашей родины не смогут нанести ей никакого вреда…

Фоменко расхохотался — и хохотал до тех пор, пока слёзы не выступили на его глазах.

— Аня, — сказал он, вытирая слёзы, — я работаю в госбезопасности вот уже более двадцати лет, и я скажу тебе вот что: нельзя стать генералом НКВД, если у тебя нет достаточно энергии.

— Больше двадцати лет? И всё это время — в НКВД?

— Ну, прежде всего — это не всегда был «НКВД». Сразу после революции, в двадцатые годы, при Феликсе Эдмундовиче Дзержинском, это была Чрезвычайная Комиссия, то есть ЧК, потом ГПУ, затем — ОГПУ, и вот сейчас — НКВД… А в Гражданскую войну я не был чекистом; я был простым красноармейцем.

— Ты воевал на Украине?

— Да. Весь восемнадцатый год

Этот год — 1918 — был отчеканен в её памяти навсегда… Так значит, он мог быть одним из тех обезумевших, вдребезги пьяных полуживотных, которые издевались поочерёдно над окровавленным телом её матери!

— Ты был в красной кавалерии? — спросила она тихим хриплым голосом.

— Почему ты спрашиваешь об этом? — удивился Фоменко.

— Мой отец служил у Будённого, — солгала Анна.

— Нет, я не был в армии Семёна Будённого. Я был сначала красноармейцем, а потом комиссаром у Тухачевского.

— У предателя Тухачевского? У немецкого шпиона Тухачевского?

Он помолчал, глядя в потолок.

— Знаешь, Аня, это очень трудно — почти невозможно! — представить Маршала Советского Союза Михаила Тухачевского, героя революции и гражданской войны, в роли презренного немецкого шпиона…

— Но ведь именно за это он и был осуждён в тридцать восьмом, вместе с полудюжиной других героев или, вернее, предателей, — верно?

— Давай не будем говорить об этом.

Фоменко встал и надел халат. На мгновение он задержался взглядом на обнажённой фигуре Анны, распростёртой среди смятых простыней, а затем подошёл к буфету.

— В двадцатом году, — сказал он, протягивая ей бокал вина, — я был назначен в специальные войска под названием ЧОН, то есть, Части Особого Назначения.

Она села в постели, обняв колени.

— Паша, — прервала она его едва слышным голосом, — ты когда-нибудь убил кого-нибудь? Я имею в виду — лично?

— Да.

— Многих?

— Нет. Нескольких, — пробормотал он. — Я не считал…

Он залпом осушил бокал и вытер рот ладонью.

— Они были врагами народа, — промолвил он. — Врагами рабочих и крестьян. — Он вдруг ухмыльнулся. — И можешь верить мне или нет! — меня самого однажды чуть не расстреляли.

— Кто хотел тебя расстрелять?

Он налил себе очередной бокал и сел на край постели, поглаживая её бедро своей огромной ладонью. — НКВД, — сказал он.

— Когда?

— В сорок первом. В битве под Москвой.

— Ты говорил мне, что ты был тогда командиром дивизии.

— Верно. Но я не сказал тебе, какая это была дивизия.

— Скажи мне сейчас, — произнесла Анна, накидывая на себя халат.

— Я не уверен, что ты должна знать об этом.

— Павел, — сказала она, целуя его в щёку, — если мы с тобой любим друг друга, мы должны знать всё друг о друге… И перестань пить, ты уже выпил достаточно.

Не отвечая, он молчал, глядя в окно, за которым летали чайки над озером. Затем вздохнул и начал рассказывать тихим медленным голосом:

— Первый день войны застал меня в Ужгороде, прелестном живописном городе на Западной Украине. Как ты, конечно, знаешь из наших газет, мы в тридцать девятом «освободили Западную Украину и Западную Белоруссию от капиталистического польского режима и от наступающих немецких войск». Это, между нами, чистое враньё! Никого мы не освобождали, а просто грабанули то, что плохо лежит, и объявили себя «освободителями».

Как ты понимаешь, никто не встречал нас с объятьями и цветами. Все освобождённые области кишели скрытыми врагами, которых надо было уничтожать, и я, полковник Фоменко, был одним из этих самых «уничтожителей».

Но выкуривание украинских террористов, спрятавшихся глубоко в лесах, не было проблемой. Настоящая проблема возникла двадцать второго июня сорок первого, когда германская армия атаковала нас по всему фронту — от балтийских республик до Чёрного моря. Внезапно всё превратилось в жуткую неразбериху. Сотни тысяч наших красноармейцев и командиров были истреблены или взяты в плен. Немецкие танковые армии разрезали нашу оборону во всех направлениях, окружили наши дивизии и двинулись дальше на восток. Казалось, ничто не может их остановить. Через пять месяцев фашисты были уже в пригородах Москвы, готовясь к последнему удару и захвату нашей столицы.

Семнадцатого ноября я получил приказ, подписанный моим главным начальником, Лаврентием Павловичем Берией, явиться немедленно в Кремль. Этот приказ был очень необычным и очень срочным — за воротами подмосковного сельского дома, где разместился мой штаб, меня ждала кремлёвская «эмка».

— Я хотел бы сменить свою форму на более чистую, — сказал я капитану НКВД, вручившему мне приказ.

— Товарищ полковник, — ответил тот твёрдо, — у вас нет времени. Вы должны сесть в машину немедленно!

Вот так спустя час я и вошёл в просторный кабинет, находившийся где-то в глубине кремлёвских лабиринтов. В кабинете было два человека. Мой начальник Лаврентий Берия склонился над картой Московской области, занимавшей часть длинного стола посреди кабинета. Другим человеком, медленно шагавшим взад-вперёд вдоль стены с трубкой во рту, был Сталин.

— Присядьте, товарищ генерал-майор, — тихо сказал Сталин, показывая на стул.

Генерал-майор?! Уж не ошибся ли наш вождь, который никогда не ошибается? Я — полковник, а не генерал…

— Я не генерал-майор, товарищ Сталин, — промолвил я, не решаясь сесть.

— С этого момента вы будете генерал-майором, товарищ Фоменко, — сказал Сталин, останавливаясь передо мной и тыча мне в грудь черенком своей трубки.

— И если вы проявите ваше обычное рвение на новом назначении, — добавил Берия, -то вас ожидает быстрое повышение до звания генерал-лейтенанта…

Новое назначение?! Какое назначение? Немцы стоят в считанных километрах от Кремля, а Сталин и Берия тратят своё драгоценное время, толкуя о моём новом назначении!

— Товарищ Фоменко, — произнёс Сталин, продолжая расхаживать по кабинету, — как вы расцениваете наше положение на московском фронте?

Я был ошеломлён. Сталин испрашивает оценку стратегического положения наших войск у никому не известного полковника?! Почему?! Как это может быть?!

— Наше положение, товарищ Сталин, нелёгкое, — сказал я осторожно — и остановился, не будучи уверен, что я должен распространяться дальше.

Сталин спросил, глядя мне прямо в глаза:

— Как по-вашему, возможно ли, что проклятые фашисты смогут захватить Москву?

У меня голова шла кругом. Хоть я никогда до этого дня не видел Сталина и никогда не разговаривал с ним, тем не менее, я знал, что довольно часто один неправильный ответ на непростой вопрос Вождя означал гибель для сталинского собеседника.

— Если суровые меры не будут приняты немедленно, — тихо сказал я, чувствуя, что я подписываю свой смертный приговор, -то немцы могут на самом деле прорваться сквозь нашу оборону и ворваться в центр Москвы…

Я перевёл дыхание.

— Суровые меры, — пробормотал Берия и взглянул на Сталина. — Вот за этим мы вас и позвали, генерал.

— Именно вы, товарищ Фоменко, — сказал Сталин, — примете эти суровые меры. Вы и ещё несколько других генералов. По нашему суждению, эти меры и другие решительные шаги спасут нашу дорогую столицу от фашистских варваров.

Внезапно я почувствовал заметный грузинский акцент в сталинской речи. Было очевидно, что Вождь находится в состоянии сильного волнения. Его рябое лицо потемнело; глубокие морщины перерезали его лоб.

— Товарищ Фоменко, — промолвил он, — Лаврентий Павлович рассказал мне о вашем безукоризненном послужном списке в борьбе с врагами рабочих и крестьян. Наступило время для вас взять на себя новые обязанности.

— Какие обязанности, товарищ Сталин?

Взмахом руки Берия пригласил меня подойти ближе к карте, расстеленной на столе. Я встал.

— Смотрите, — сказал Сталин, подойдя к карте и показывая черенком своей трубки на извилистую красную линию, окружающую юго-западные окрестности Москвы. — Немцы уже здесь, в некоторых местах — в двадцати километрах от Красной площади. Наши разведчики единогласно уверяют нас, что в течение ближайших двух-трёх недель следует ожидать решительное наступление фашистов по направлению к центру Москвы.

— Ни в коем случае мы не должны допустить отступления наших войск с этой линии даже на один метр, — сказал Берия.

Сталин утвердительно кивнул.

Я хранил молчание, не понимая, к чему они клонят.

— Короче, — промолвил Сталин, выколачивая свою трубку в пепельницу, — вы, товарищ генерал-майор, назначаетесь командиром одной из специальных дивизий на московском фронте…

Я был полностью ошеломлён.

— Товарищ Сталин, — в волнении сказал я, -товарищ Берия! Я не пехотный командир! Я всегда служил в войсках государственной безопасности — и только в них!

— Это дело государственной безопасности, товарищ Фоменко! — повысил голос Берия.

— Послушайте внимательно, — тихо сказал Сталин, положив руку мне на плечо. — Вы рассыплете все восемь тысяч человек вашей дивизии позади этой линии, за спинами наших войск. Вы направите стволы ваших пулемётов в их спины. Наши войска будут предупреждены, что если они посмеют отступить, вы откроете огонь — и они будут немедленно и беспощадно расстреляны…

— Немедленно и беспощадно расстреляны, — едва слышным голосом повторила Анна.

— Да. Немедленно и беспощадно…

— Так распорядился Сталин?

Фоменко кивнул. За прошедший час генерал прикончил бутылку вина, но не казался пьяным.

— И ты на самом деле стрелял в них?

Он отрицательно качнул головой.

— Вначале в этом не было необходимости. Наши красноармейцы сражались храбро и не отступали, несмотря на шквал вражеского огня и посреди разрывов тысяч бомб и снарядов. Это были наши лучшие дивизии, состоявшие из сибиряков, известных своей стойкостью… И я думал — я надеялся! — что, может быть, дело обойдётся без нашей стрельбы в спины наших товарищей по оружию.

— Но ты ошибся — верно?

Фоменко, не отвечая, прошёл к балкону и стал перед балконной дверью, глядя на переливающуюся серебряным блеском поверхность озера.

— Я ошибся, — произнёс он хриплым голосом, не поворачиваясь к Анне. — Через две недели, в районе Волоколамского шоссе, войска, состоявшии из плохо обученных призывников, набранных в мусульманских республиках, в Узбекистане и Казахстане, попали под страшнейшую атаку немцев. В состоянии паники и безумия тысячи узбеков и казахов бросили свои позиции в окопах и ринулись в тыл…

— И ты открыл огонь, Паша? — прошептала Анна. — Ты их расстрелял — немедленно и беспощадно? Да, Паша?

Он повернулся к ней и взглянул ей прямо в глаза.

— Нет, — сказал он, — я нарушил сталинский приказ. Я колебался почти целый час! Я не мог заставить себя отдать приказ стрелять по нашим красноармейцам. К счастью, немцы почему-то остановились и не преследовали наши отступающие части… Но через два часа я был арестован и брошен в Лубянскую тюрьму. Меня судили в тот же вечер. Я был обвинён в предательстве и приговорён к расстрелу.

Анна встала, подошла к генералу, обняла его и заплакала.

— Позже я узнал, — продолжал Фоменко хриплым голосом, вытирая ладонью её слёзы, — что генерал Константин Рокоссовский — очень талантливый стратег и тактик, наша восходящая звезда — был вот точно так же арестован в сороковом году по обвинению в сотрудничестве чёрт знает с какой страной -то ли с Англией, то ли с Америкой, то ли с Германией. Конечно, его присудили к расстрелу, и было ясно, что не сегодня-завтра приговор будет приведён в исполнение. Ночью его, связанного, вывели в лес, прислонили к сосне и поставили перед взводом солдат. Прозвучала команда: «Пли!»; раздался залп… Но ни одна пуля не задела Рокоссовского. Его приволокли назад, в камеру, и после этого трижды выводили на «расстрел». По чьей-то прихоти он остался жив. Потом он провёл год в одиночке и был выпущен в начале войны. Сейчас он один из наших самых многообещающих военачальников… Вот точно такая же судьба постигла меня… Я думаю, меня спас Берия. Ему нужны такие люди, как я. Меня неожиданно освободили и перевели во Владивосток.

— Павел, прошу тебя, не надо продолжать… — Она поцеловала его и вытерла слёзы. — Пойду сделаю чай.

Фоменко слышал, как она наливала воду и ставила чайник на плиту. Он вошёл в кухню и остановился позади неё. Её плечи тряслись от глухого плача. Он обнял её и прошептал:

— Ну, не надо, дорогая. Не плачь… Я сейчас скажу тебе такую новость, что ты на время забудешь о моём «расстреле».

Она безнадёжно махнула рукой.

— Какую новость?

— Как ты смотришь на то, чтобы поработать на другом корабле? По крайней мере, временно.

— На каком корабле?

— «Советский Сахалин».

— Почему?

— Нам срочно нужен там опытный морской доктор. Через две-три недели «Советский Сахалин» уходит в один очень важный рейс.

— Какой рейс? В Америку?

— Нет, — сказал Фоменко. — В Китай…

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.