Александр Левинтов: Февраль-апрель 16-го

Loading

Если развитие — разворачивающийся свиток, то разворачиваем его мы сами, своей волей, но текст, написанный там, написан не нами. Если мы вчитываемся, вслушиваемся и всматриваемся в него, мы получаем некую весть и даже можем среагировать на неё — это и есть совесть.

Февраль-апрель 16-го

Дневниковые заметки

Александр Левинтов

Вступление. «Пир» Платона

Однажды несколько мужиков крепко надрались по случаю победы Алкивиада в Олимпиаде. На следующий день их потянуло на продолжение подвига, однако мужики решили больше не перебирать, а для этой цели решили провести конкурс на лучший тост о любви. Расположились они во внутреннем дворике, на мраморных лежанках. Юные рабыни то и дело им подливали разбавленное кипрское, на ту пору самое крепкое красное вино, и разносили вяленые и сушёные фрукты: виноград, маслины, фиги. Так как все они были краснобаями, то конкурс затянулся. Самые интересные тосты произнесли два закадычных приятеля и спорщика Протагор и Сократ. Всё это записал Платон, назвавший свой знаменитый диалог «Симпозиум», «Совместное возлежание», на русский зачем-то переведённый как «Пир».

Эта идея мне очень понравилась. Многие свои семинары и интеллектуальные игры я проводил по лекалам «Пира» Платона. Особенно любил проводить эти симпозиумы в банях: и в Артеке, и в Вологодской области, и на Байкале, и в Подмосковье, и во Владивостоке, и на Балтике, и, конечно, в Москве. И своё семидесятилетие провёл в банном формате, в кругу друзей и с раками.

Я бы хотел, чтобы и эта наша виртуальная встреча прошла в духе симпозиума: разговор и мысли, немного выпивки и закуски. И ещё хотел бы, чтоб эта традиция понравилась вам и вошла в обиход.

В Шамони
(эссе-воспоминание)

Шамони.

5 часов. Раннее утро, седое, со старческой слезинкой, тихое. Местные собаки ещё спят, коты — уже спят. Спит и речушка: подол снеговой шапки Монблана начнет подтаивать часа через три-четыре, не раньше, да ещё на дорогу сюда у воды уйдёт часа два, если не больше.

Спускаюсь из съемной квартиры. В торце первого этажа маленькое, на два столика, уличное кафе. Я — первый посетитель, как обычно.

— Бонжур, месье.

— Bonjour, monsieur.

Он уже не спрашивает, что подавать: четвертушка багета, ещё горячего (пекарь — профессия сугубо ночная, издревле), три тоненьких кружочка сырокопчёной колбасы, крепчайший кофе со сливками, стакан холодного (аж зубы ломит), вечерней дойки, молока, ещё пахнущего травками альпийских лугов.

Ребята ещё вчера ушли в горы, чтобы взойти на Монблан заполночь. А я налегке, с блокнотиком — на цепной поездóк до Мартиньи, это сильно ниже Шамони и уже в Швейцарии. Узкоколейка, а между рельсов — дополнительная зубчато-цепная передача. таких узкоколеек в Альпах — уйма.

Конечно, в Мартиньи есть, что посмотреть, прежде всего, музей сенбернаров, громадных флегматичных псов с законными суками и щенками. Их можно гладить, щипать, таскать за уши, сажать на спину детей — никакой реакции, полное добродушие и равнодушие. Это — собаки-спасатели: найдут засыпанного лавиной, отроют из-под снега, облают все окрестности, созывая людей, да ещё поучаствуют в спуске пострадавшего вниз.

Мне нравится этот тишайший городок с крошечными палисадниками, где на одной сотке выращивается на разных уровнях, этажерочно, одновременно десятка два видов фруктов и овощей: сверху — виноград и перцы, ниже — вишни, персики, помидоры, огурцы, патиссоны, бамия, цуккини, внизу — репка, свёкла, редиска, укроп, кинза, петрушка, лук, чеснок — это то, что я знаю, а еще то, чего я не знаю и ни разу до того не видел. Здесь из земли выжимают всё и при этом вовсе не истощают её, ухоженную, обласканную, благодарную.

Я люблю здесь обедать: кружка превосходного пива и стейк из кенгуру, которые выращиваются на здешней ферме, что гарантирует: это мясо никто не морозил. Кенгурятина мне нравится более говядины: бычки прыгать не умеют, а потому их мясо менее упруго и более жирно. К тому же кенгурятина немного дешевле традиционного стейка.

Чтобы добраться до французской границы, локомотивчику надо набрать полкилометра высоты, почти про вертикали. На границе, перед туннелем — малолюдное, в неизменных цветах, кафе, где можно за стаканом холодного сухого вина дождаться следующего поезда, а можно и ещё одного, но уже с другим стаканом…

Савойские вина необычайно легки и мягки, но их мягкость не приторна, как у шабли. Хороши с савойским же сыром, сырным фондю, но более всего хороши без ничего, под свои собственные мысли, чувства, впечатления и их записи в блокнотике.

В Шамони возвращаюсь ближе к вечеру, здесь, как всегда в это время, суетно и людно до лёгкой сутолоки. В винно-гастрономическом бутике выбираю пару бутылок красного с шелфа, расположенного на уровне глаз (12-15 евро за бутылку), сыровяленую колбасу и кусок твёрдого сыра, нечто близкое к грано падано или пармезану, у входа прихватываю длинное и худое полено багета в бумажном пакете.

Ребята уже вернулись и спят в своих спартанских двухярусных койках. Они будут спать до самого ужина, часов до восьми вечера. Мы очень разные: я сплю в постели кинг-сайз в отдельной комнате. В горах мой подъем кончается у последнего питейного заведения, чуть ниже 4000 метров. Они лезут дальше, где совершенно нечего выпить, но зато есть вершина.

На ужин я выставляю закупленное в бутике, они — взятое на бегу в универсаме: дешёвое, в полтора-два евро, вино, подобранное, как мусор, с полу, беспородный сыр в нарезку, такая же колбаса витиеватого состава и происхождения. Зато много. Им совершенно всё равно, что пить и есть — оголодали. Побегай по горам, и тоже будешь рад всему и всякому.

Мы обсуждаем тему «Драйверы развития человека». Вообще-то они, профессиональные альпинисты, привыкли обсуждать совсем другие вещи, всякие веревки, системы, маршруты и байки из всемирной истории горовосхождений, но мы обсуждаем «Драйверы развития человека»: что такое «драйверы», а заодно, что такое «развитие» и «человек». Самыми понятными оказываются драйверы: «риск», «адреналин», «красота», «психосоматика». Это, конечно, тоже интересно.

Я пытаюсь размышлять о совести как антидрайвере, как системе тормозов и консервантов, как о том, что останавливает наши действия и наше движение, наше развитие. Если развитие — разворачивающийся свиток, то разворачиваем его мы сами, своей волей, но текст, написанный там, написан не нами. Если мы вчитываемся, вслушиваемся и всматриваемся в него, мы получаем некую весть и даже можем среагировать на неё — это и есть совесть. Но если нам по барабану, что там написано, мы действуем исключительно по своему усмотрению и хотению, мы безудержно развиваемся, сами не зная, куда. Оно нам надо? Мы ведь и в горах не произвольно ходим и действуем, а используя знания, опыт, инструкции и прочее, написанное нам, но не нами. И нужны ли в горах нам свои внутренние драйверы, или оно и без того достаточно стрёмно? Совесть нужна нам, чтобы правильно мыслить и действовать. Мы нужны совести и как читатели некоего этического завета, и как носители, исполнители его. Забудем о совести — и этот мир рухнет, целиком.

Исчерпав себя, но не тему, мы, наконец, ложимся спать, сильно после полуночи. Завтра у ребят тренировочный трекинг с виа-феррата. А я твёрдо знаю, что к пяти первая партия багета уже будет испечена.

О себе

я ещё не устал, не устал —
веселиться, болеть и любить;
чем ваять под себя пьедестал,
лучше вить жизни тонкую нить

я ещё докричу пару строк,
допоюсь и допьюсь допьяна,
пусть проходит, кончается срок —
не бывает бокал без вина

и туманы ещё упадут,
и алмазные росы — в рассвет,
я с собою и с миром в ладу
столько песен, рассказов и лет

и звезда загорится во мгле,
посылая счастливую мысль,
ухожу, как пришёл, — налегке,
под осенний задумчивый дрызл

Конец зимы и всего остального

мети меня в дали, метель
туда, за шальной горизонт,
срывай мои двери с петель,
гони мою душу за фронт

и снова — не видно ни зги
в белёсых порывах стихий,
и стонут от стужи мозги,
и ветром уносит стихи

мети, засыпай, заметай,
как будто и не было нас:
засыпаны строки и май
и сверху — негнущийся наст…

забудут меня и забуду я сам
свои наслажденья, страданья и муки,
и медленно буду нестись к небесам,
и Боже печально протянет мне руки

День отъезда — день приезда: один день

я сюда прихожу
в полудранном пальто,
чтобы сказать на ходу
враз, невпопад и, конечно, не то,
многим обидное,
прочим — противное,
мне, откровенно, плевать, — всё равно

я и уйду, как всегда, невпопад,
даже себе — неожиданно глупо,
я ухожу — и, конечно же, рад
что не коснулся общественных струпьев
лжи и обмана
взятых и данных
силами смрадных и вымерших трупов

да, я родился, да, и умру,
в вихрях случайностей и недомолвок,
место моё — на прожжённом юру,
голос противен, со скрипом, и колок,
вėтрам назло,
вдрызг, западло,
я и себе — только сумрачный морок

это — не мой упоительный мир,
я сюда призван совсем ненадолго,
пара мгновений, затёртых до дыр,
в общем вагоне последняя полка…
поезд уходит,
как прошлое горе,
без барабанов, без лавров и лир

Цензура
(записки победителя)

В школе нам внушали, что цензоры в царское время — бяки и душители свободы слова. И это, конечно, было так, и мы, конечно, верили в это, как и в то, что теперь никаких цензоров нет и быть не может, а органы следят лишь за неразглашением государственных тайн. А то, что Есенина с Достоевским десятилетиями не издают, так один был хулиган и матершинник, а другой просто очень сложен для массового читателя. Я же — не массовый, а потому читал и того, и другого, и ещё многое, что считалось вредным для мировоззрения, но не моего, а некоего безымянного массового читателя. Самиздата и тамиздата ещё не существовало, а про «Доктора Живаго» первое, что подумалось: заговор и интрига бездарей против талантливого человека и более ничего (собственно, так оно и было на самом деле).

Именно с видом цензуры как засекреченностью я и столкнулся в первую очередь. Летом 1964 года в ходе производственной практики я работал в Поволжской экспедиции МГУ, облазил Куйбышевскую область, Татарию и Башкирию, повидал и узнал многое наяву, а не в учебниках и научных статьях. И, конечно, работал с отчётной и плановой статистикой. Не знаю, чему нас хотели научить на этих производственных практиках, но меня научили крепко-накрепко и навсегда: цифры сами по себе ни о чём не говорят, но скрывают реальное положение дел, а, значит, врут самым безбожным образом. И только для этого и служат, а, следственно, вся экономическая наука — это искусство манипулирования цифрами и обман, всех подряд, в том числе и самих себя.

Для чего же это нужно засекречивать? Очень просто: чтобы никто не мог сравнить реальность и эти бесконечные цифири. Не они секретятся, а возможность сравнения. Игра поэтому очень примитивная: надо придавать цифрам некое магическое несмысловое значение, а смыслы ловить надо визуально и своим умом.

Так, за счёт понимания магии цифр я получил сначала четвёртую форму допуска (ДСП — «для служебного пользования»), вскоре — третью (С — «секретно»), а ещё через год — вторую (СС — «сов. секретно»). Разницы фактически между этими формами не было никакой. Например, к сов.секретной относилась любая информация о численности спортивных обществ «Крылья Советов» и «Зенит», однако и куйбышевские «Крылья Советов», и ленинградский «Зенит» играли из рук вон, несмотря на свою сверхзасекреченность, а в других видах спорта они и вовсе не были замечены и замешаны. ЦСКА и «Динамо» при этом были вовсе незасекречены, несмотря на свою принадлежность армии и Лубянке, составляя безусловный авангард советского спорта.

Практически из студентов (а нас было на курсе 175 человек) я был единственным владельцем второй формы допуска, но это не давало даже обеда без очереди в студенческой столовой. Оно ничего не давало, как ничего не давала и вся эта засекреченная информация: никаких знаний или хотя бы сведений.

Конечно, в студенческие годы открылись глаза: мы узнали о существовании запретной поэзии — Мандельштама, Ахматовой, Цветаевой, Бродского, Набокова, Белого, Иванова и многих-многих других. Их запрещали целиком, практически только за одно стихотворение, как, например, поступили с Мандельштамом. Сюда же влились «Гаврилиада» Пушкина, «Лука Мудищев» Баркова и вся озорная, куртуазно-матершинная поэзия 19 века. Вся советская поэзия, почти вся, стала казаться неуклюжей рекламой Моссельпрома.

Хлынула не только поэзия. Мы гонялись за изгнанными: Гладилиным, Некрасовым, Набоковым, недобитками Серебряного века, Авторхановым, а также своими запрещёнными и запрещаемыми: Пастернаком, Платоновым, Солженицыным, Варламовым, Дудинцевым, «Метрополем», изъятыми главами «Мастера и Маргариты».

В этот круг чтения входили Блаватская и Ницше, Бердяев и о. Сергий Булгаков.

Как могли, мы приобщались к абстракционистам, Малевичу, Кандинскому. Шагалу, Сальватору Дали. «Биттлз» и Элвис Пресли, «Сладкая жизнь» и «8 1/2», «Унесённые ветром»…

Сначала это было похоже на подсматривание в щелочку или замочную скважину, но вскоре стало понятно: разрешённый цензурой мирок тесен, уныл и сер, а за его пределами — огромный сияющий мир культуры, в том числе и отечественной, достойно присутствующей в широком мировом потоке.

Условия игры были просты и жёстки: текст давался не более, чем на одну ночь, читать в метро, на общественном транспорте, на работе или учёбе — категорически запрещено.

И мы глотали, глотали, как глотают свободу, жадно и ненасытно. Да это и была наша свобода. Украдкой, но навсегда.

С понятной брезгливостью мы перестали читать советскую литературу вовсе, по принципу её партийности: вы — партийные, а мы — беспартийные, и дорожим своей беспартийностью.

Особым фронтом сопротивления цензуре стали сексуальные меньшинства — не лагерные козлы и коблухи, эти — само-собой, а изнеженная и творческая интеллигенция.

Конечно, мы многого и многих не знали: эти всходы ещё не взошли и не дошли до нас, тянущихся к ним.

Зато мы научились читать, видеть и слышать между строк, угадывать скрываемое цензурой, и чем фантастичней были наши догадки, тем достоверней они оказывались.

И было понятно: цензура — огромный главк огромной империи по имени Лубянка. Но мы с гордостью понимали, что побеждаем их, и численно, и интеллектуально. Что бы там ни болтали и ни шушукались по поводу того, что чекисты — умные, хитрые и высокообразованные, правдой было лишь то, что они хитрые. А хитрость против очевидности и разума бессильна.

В 1968 году мы знали о чехословацких событиях явно больше положенного цензурой, а, главное, мы знали больше, чем сама цензура, обманывавшая не только нас, но и саму себя. Пусть и навеселе, но мы пошли протестовать на советско-чехословацкую границу в Закарпатье, потому что видели эти бесконечные эшелоны военной техники, идущие на запад. Много позже этот опыт помог нам понять размеры вторжения в Донбасс: интервалы движения подмосковных электричек летом 2014 года резко увеличились, а по частоте эшелонов с цистернами в западном направлении можно было судить, сколько танков и прочей летучей и ползучей техники действует на территории Восточной Украины.

Где-то в районе 1970 года я попытался почитать «Науку логики» Гегеля в Ленинке — это закрыло для меня стажировку в Германии и сделало на десять лет невыездным.

В 1972 году мне выпало защищать кандидатскую. С текстом автореферата поехал на Варварку получать разрешение Главлита (был ещё и Мослит), официального цензорного комитета. Через день или больше приезжаю за разрешением:

— Мы это пропустить не можем.

— Почему?

— У вас указаны перспективные сроки.

— Но там нет цифр, к тому же это — мои личные рассуждения и предположения.

— Измените сроки.

И я поменял 1980 год на ближайшую перспективу, а 1990 — на отдалённую. Моё преимущество перед цензором заключалось в том, что он видел будущее только отцифрованным, а я — онтологически, а также в том, отдалённость будущего определяется для меня не календарно, а непохожестью на настоящее.

Всё дальнейшее советское существование сопровождалось обессмысливанием цензуры. Однажды, уже в эпошку гласности в Шереметьево таможенник решил проверить содержание моего ноутбука:

— А вдруг там очернение СССР?

— Откройте газету «Правда»: я столько очернительства физически не могу создать.

В 1987 году Госплан впервые (и в последний раз) решил открыто обсудить свою «Долгосрочную программу развития экономического и социального развития зоны БАМ на перспективу до 1990 года». Вместо ожидаемого единогласного одобрямса почтенный госорган, а с ним ещё пятьдесят союзных министерств получили полновесную и неубиваемую критику. Мы победили — гласно и за явным преимуществом. До сих пор горжусь тем, что возглавлял группу независимой научной экспертизы, был общим собранием этих министерских изгнан из партии, будучи беспартийным.

Цензура во все советские времена была прежде всего самоцензурой. Редактора гонялись за каждым словом, особенно, если оно им было непонятно и ново, а старыми словами нового не скажешь.

В «Известиях» по поводу меня ходила шутка: «автор нашумевших гранок». В недрах Политехнического существовало издание экологических брошюрок. Не я был инициатором, но меня пригласили написать тридцатистраничный текст о дельте Дуная. Рукопись пролежала более года, и раз в месяц редактор скупо реагировал: «в работе». Наконец, не выдержав, я устроил ультимативную встречу. Редактор заявил:

— Я отнес вашу статью в отдел науки ЦК КПСС, и там её не одобрили.

— Во-первых, от вашего издательства до ЦК КПСС менее ста метров, много менее года пешего хода; во-вторых, ЦК КПСС некомпетентен в экологических вопросах; а в-третьих, зря вы дорожите вашим партбилетом — скоро его придется стесняться и за него извиняться.

Выжимка из того текста была опубликована в журнале «Природа», и благодаря ей я получил приглашение в Институт Европы АН СССР, куда, слава богу, не пошёл — меня рвало на свободу ото всего государственного.

Как ни странно, исчезновение Советского Союза и коммунистической идеологии вовсе не привело к отмене цензуры. Более того, несмотря на исчезновение Главлита, цензура даже усилилась, особенно в условиях наступившего после 2000 года фашизма: появилась куча запретительных законов; за секретность стали платить надбавку, и все срочно засекретились (лучше 10% к зарплате, чем право на открытые публикации и выступления); чекисты заняли штатные должности и посты держиморд.

Жизнь опять вернулась на привычное место, между строк.

Последнее столкновение с цензурой (самоцензурой) произошло в январе-феврале нынешнего года. Я создал в Сколково небольшую мастерскую…

Впрочем, эта история заслуживает отдельного очерка.

Эпистолярный фарс

Я — исследователь. Занимаюсь этим уже более полувека. В последнее время привык работать в одиночку, но в конце концов понял, что если уйду, а уйду непременно и в скором времени, то надо кого-то обучить этому редкому ремеслу: в стране у нас наука в массовом порядке подменена квалификационными работами, от курсовых до докторских, которые по некоторым принципиальным параметрам прямо противоположны исследованиям.

Так возникла небольшая мастерская для проведения НИР в сфере образования, состоящая из трёх человек.

Наша последняя разработка посвящена была истории, состоянию и перспективам корпоративного образования, в том числе в России, а посему с необходимостью касалась вопросов отечественных особенностей внутрикорпоративного управления. В понятийно-историческом очерке я позволил себе указать, что опыт ГУЛАГа и советской организации управления до сих пор ощущается в современных госкорпорациях. В частности, я написал:

«На Западе господствуют институты и технологии, призванные обеспечивать удобство, комфорт и благосостояние населения и бизнеса финансовыми средствами и инструментами. У нас же, на смену антигуманному коммунизму пришли столь же антигуманные социально-финансовые институты и технологии. За этим стоит многовековое доминирование дохристианской этической парадигмы, согласно которой «зло во имя добра — добро». Парадигмы, на которой стоит террористическая сущность российской государственности: без малого 140 лет тому назад общество и суд оправдали Веру Засулич и других социалистов за бескорыстный террор на благо народа, советская власть на всем протяжении своей истории была террористической (красный террор, продразверстка, карательные экспедиции Красной армии, подавление «Кронштадтского мятежа», ГУЛАГ, коллективизация, борьба с «космополитами и палачами в белых халатах»). При этом, терроризм открыто признавался как государственный и «народный»: достаточно вспомнить установление красного террора в январе 1918 года после разгона Учредительного собрания и установление «народного террора» (выражение Сталина) при коллективизации. А.И. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» и других произведениях прямо называет органы безопасности (КГБ-МВД) террористическими организациями. С этим мнением вполне согласны многие западные и отечественные исследователи. Террористическая сущность современного общества и государства коренится в том, что сотрудники террористической организации (ныне она называется ФСБ) активно присутствуют во всех более или менее значимых бизнесах и во власти на всех её уровнях и определяют политическую и экономическую деятельность в стране. За четверть века хищническая сущность бизнеса и госбизнеса только укрепилась. Социальная ответственность чаще всего выступает лишь как ширма или своеобразный «откат», компенсация коммерческой эффективности».

Девочка-соисполнительница в категорической форме потребовала убрать этот пассаж, как очерняющий её родину, Россию/СССР:

— Предлагаю убрать данный абзац из исследования. Это неподтвержденные факты и безосновательные выводы.

Далее между нами завязалась э-переписка (технические детали, посторонние сюжеты и имена убраны):

— По поводу правок, прошу убрать Вас из текста все неполиткорректные выражения и идеологические дополнения, которые не имеют отношения к исследованию, которые были также отмечены мной, как неподобающие для данного текста и которые Вы проигнорировали.

— Всё, что мог, я уже убрал, смягчил или обосновал. Из песни слов не выкинешь: в наших управленческих традициях ещё живы (и сильно живы) традиции ГУЛАГа и не указывать их — заниматься самообманом…

— Нам придется выкинуть “слова из песни”, подобного рода выражения не должны содержаться в исследование. Это антироссийские установки, которые не поддерживаются другими исследователями, в том числе мной. Прошу Вас убрать параграфы, оскорбляющие государство, как настоящее, так и СССР. Это не имеет никакого отношения к корпоративному образованию. В финальной версии отчета не должно быть подобных высказываний ни в одном из пунктов.

Благодарю за понимание и жду отредактированную версию.

— Давайте считать, что никакой революции, коллективизации, ГУЛАГа, пакта Молотова-Риббентропа, Катыни и всего прочего в нашей истории не было. Это единственный способ повторять исторические ошибки и постоянно наступать на одни и те же грабли. Германия признала свою историческую вину и смогла стать новым государством, США признали расизм в своей стране и теперь президент США — афроамериканец. Папа признал вину инквизиции и теперь католики весьма веротерпимы. Никто при этом никого не оскорблял и не чувствовал себя оскорбленным. Даже Путин публично признал ошибки сталинизма. В качестве компромисса я готов в тех местах, которые коробят вас, указать, что это именно моё мнение, а не наше общее. Я готов представить кучу высказываний отечественных ученых, открыто и публично осуждающих советский период нашей истории. Если кто-то из вас вставит в нашу работу панегирик Сталину, Ленину, Брежневу, Путину, мне будет досадно, но я никогда не позволю себе цензурирование и запрет на высказывания — и именно в этом, а не в оценке истории, наши расхождения. Если в корпорации работают и сталинисты, и антисталинисты, то худшее, что мы можем придумать: переобразовывать тех или других.

— Еще раз прошу Вас убрать это из отчета. Вы можете написать это где-то в другом месте, но не в данном исследовании.

Надеюсь на Ваше понимание.

— А вы понимаете, что введение цензуры в цивилизованном мире преступно? Патриот, как мне кажется, не тот, кто видит свою страну исключительно в розовом цвете, а тот, кто стремится улучшить свою страну. Для меня, да и для всех географов-ученых всего мира, образцом поведения ученого является Август Лёш. Будучи директором института международных отношений в Киле и признанным мировым авторитетом, он не принимал у гитлеровцев звание профессора, дождался и смерти Гитлера, и капитуляции Германии, только после 9 мая 1945 года принял это звание и через несколько дней умер.

Если вас не устраивает география и Германия, то в историю отечественной и мировой науки вошел генетик Николай Вавилов, приговоренный к расстрелу и умерший в тюрьме, а не его младший брат оптик Сергей Вавилов. возглавлявший в то время (40-е годы) важный научный институт, затем — Академию наук, и по сути, — предавший Николая. Сегодня этого младшего брата практически не вспоминают.

Я терпеливо привожу доводы в защиту своей позиции, но что мне делать с вашими требованиями, за которыми не стоит ничего научного или исторического? Почему я должен разделять ваши убеждения и обманывать самого себя и нашего заказчика?

С уважением, А.Л.

— Заказчик непосредственно против данных выражений в тексте. Так что я прошу Вас убрать эти части с целью представления качественного исследования.

Надеюсь на Ваше понимание. С уважением.

— Это уже напоминает заклятие. Сегодня вы требуете восхваления СССР, завтра — Магомета или Будды, что дальше? Есть огромная разница между государством и страной. Россию как страну я очень люблю и делаю всё возможное для того, чтобы люди, населяющие её были счастливы, а сама страна сохраняла свою красоту. Но, к сожалению, наше государство очень далеко от совершенства и мириться с этим нельзя. В работе, написанной в РАНХиГС, прошедшей строжайшую внутреннюю экспертизу («Проблемы элиты и элитного образования в современной России») я был гораздо свободней в выражениях и отношениях, но никому и в голову не пришло критиковать меня. Не стоит стремиться быть святей Папы Римского. Я достаточно высказался на данную тему и считаю её для себя исчерпанной.

С уважением, А.Л.

— Да, спасибо, я тоже считаю, что разговор зашел в тупик. При всем моем уважении, в заключительной версии отчета данных фраз и выражений не будет. Вы — шикарный исследователь, и я не понимаю, чего Вы так категорично отнеслись к этим замечаниям. С уважением…

После этих долгих и тщетных препирательств я обратился за разрешением конфликта к Заказчику:

— Извини, что прошу твоего участия. У нас возникла конфликтная ситуация (см. скриншот переписки в приложении). Мне кажется, это требует твоего вмешательства и решения, тем более, что есть ссылка на согласованность претензий оппонента с тобой. Для меня важны не политические симпатии/антипатии, а нарочитая и несгибаемая нетолерантность, непримиримость оппонента.

С уважением, А.Л.

Мы поговорили по телефону. К моему удивлению, Заказчик принял отнюдь не мою сторону. Я — человек мягкий и сговорчивый, а потому пошёл на уступки, о которых тут же сильно пожалел, всю ночь не спал и утром отправил всем адресатам вот это письмо:

Ход и результат разговора с Заказчиком

После разговора с Заказчиком, где мы поняли позиции и основания друг друга и пришли к некоему согласию, я продолжил анализировать наедине с самим собой состоявшийся до этого разговора инцидент и его последствия. Мне очень не хочется подвергать себя угрызениям совести. Она говорит мне об опасности оказаться в ситуации малодушия, меркантильных соображений и согласия с предъявляемыми политическими обвинениями. Идя на дальнейшее продолжение сотрудничества, я тем самым допускаю практику политической цензуры, что считаю для себя неприемлемым.

Я прошу не только считать меня полностью вышедшим из проекта, но и непременно снять моё имя из списка исполнителей, а также убрать, где это возможно и необходимо, ссылки на мои работы.

Никак не ожидал, что именно так завершится моё участие в этом цикле работ.

Естественно, я никак не претендую на заключение договора в этом году и оплату моей работы сверх того, что было выплачено по итогам предыдущего года.

С уважением,
А. Левинтов

Далее последовало:

— Жаль, что было принято такое решение. Я надеялся, что вчера мы достигли компромисса. Несмотря на то, что работа получается содержательная, не вижу смысла в такой ситуации ее публиковать.

Новые идеи, возникшие в ходе ее выполнения, останутся результатом этой работы для каждого участника.

С уважением …

— Не я — инициатор срыва и моего выхода из проекта. Мною были предприняты все усилия для достойного и приличного разрешения ситуации. Будет разумно, если работа будет всё-таки закончена, так как выполнено уже около 90%. Вполне пристойно, если это будет НИР без поименного списка исполнителей. Я бы не хотел более принимать участие в обсуждении произошедшего.

С уважением А.Л.

Вот так я потерял честно заработанные 150 тысяч рублей (2 тысячи долларов), но победа над (само)цензурой — гораздо значимей… Более всего мне эта ситуация напомнила Германию 30-х годов: ещё вежливо и корректно, но уже по-фашистски жёстко и безвариантно. Впрочем, безвариантность и жесткая односторонность суждений была характерна и для сталинистов-чекистов в советское время. Однажды начальник отдела кадров и начальник первого отдела учреждения, где я работал, вызвали меня и моего приятеля на допрос, как мы мгновенно догадались, по доносу какого-то нашего добропыхателя:

— Вы пьёте на работе?

— Да с чего вы взяли?

— Поступил сигнал.

— Вот, от кого поступил, у того и спрашивайте, — полез я в бутылку, — предпочитаю пить с удовольствием и смаком, а не тайком и в этой скучной обстановке.

Приятель мой занял другую тактику обороны:

— У меня язва желудка, и мне категорически пить нельзя.

Огонь допроса сосредоточился на мне:

— Хорошо, ты на работе не пьёшь, а вообще-то ты пьёшь?

— Ну, вообще-то я могу выпить.

«Раз может — значит пьёт!» — это уже не мне, а между собой.

И нас обоих лишили звания ударника коммунистического труда, квартальной премии и отпуска летом, но административных наказаний не последовало, так как для этого не было ни одного факта и ни одного признания с нашей стороны.

Советский фашизм в нынешней России заметно возрождается, и это становится всё более очевидным по мере ухудшения ситуации в стране: экономической, политической, нравственной.

Чего ждать?

— Arbeitferboten, запрета на работу (со мной такое уже случилось);

— Проведения собраний и массовых мероприятий (митингов, шествий) по осуждению и шельмованию;

— Рекрутирования прикормленных авторитетов (всё-таки никиты-михалковы ещё стесняются публично осуждать, подписывать приговоры и призывать к искоренению конкретных неудобных властям лиц, пока они только поддерживают эти власти) для образцово-показательных и беспощадных аутодафе (казней);

— Введения массовых индивидуальных репрессий (пока это касается только так называемой несистемной оппозиции); массовый индпошив дел и приговоров;

— Полного пренебрежения и забвения Конституции и законов, замена их «классовым чутьём» и зорким глазом Большого Брата;

— Инверсии понятий «личность», «права», «совесть», «свобода» и т.п. и замещении всего этого словом «порядок»;

— Перехода на одномыслие и однопартийность.

Оказывается, нам надо выдавливать из себя не только раба, но и князя, и палача. И цензора. Побеждать цензора и князя, раба и палача внутри себя — не акт, а процесс, на всю оставшуюся жизнь… Да, и еще: перестать почивать на гвоздях.

Гуществование

посвящается 86%
зато так сладко и беззаботно —
жить в гуще массы электората,
быть вместе, тесно, (пусть безработным),
под дланью властной у плутократов

мы не боимся — всех не задушишь,
зато нас больше, чем тех, кто правы,
да, мы — такие и не из лучших,
да, если надо, мы — костоправы

святое дело — поменьше думать,
побольше ржачки, закуски, водки,
зачем делиться, когда есть сумма
пусть и неумных, зато неробких?

на рассужденья плевать — приказы,
вот, что нам нужно в гуществованьи:
ты не согласен? — заткнись, зараза!
холуй госдепа неблагодарный

Мудрость жизни
(воспоминания старой коровы)

Телячье младенчество

Рожала меня мама последним отёлом, страшно рожала. Мужики привязали к моим ногам, к путовым суставам, верёвку, упёрлись сапожищами в мамин живот и, обливаясь матом и пóтом, тащили. Часа два тащили. Думала, сдохнем, и мама, и я. Нет, родилась. На ногах от усталости стоять не могу — качает из стороны в сторону. В родилке положили на пук соломы. Отдышалась. Принесли молозиво, напилась и даже на ножки встала. И мама встала. И тоже пошатываясь. Её увели. Она посмотрела на меня своими огромными, грустными, плачущими глазами, и больше мы никогда не видели друг друга. Может, вот теперь, когда и я сдохну, увидимся в нашем коровьем раю, ведь она, я уверена, там.

В тёлках

По осени, кто остался, попал на сортировку. Нас, тёлок, погнали в арочный телятник. Телков, что покрепче, по вагонам — и в Казахстан, на откорм, если кто доедет. А то их кто ждёт с кормами там, на железной дороге и в далёком Казахстане? Доходяг, понятное дело, на местный мясокомбинат, на колбасу, поскольку на колбасу не столько мясо, сколько кости нужны. Вот, этих бедолаг и туда. Быстро отмучились.

Как мы первую зиму протянули — до сих пор страшно вспоминать. Соседка моя не выдержала, повесилась с голодухи на цепях. А грязища-то! А вонища! — ведь всю зиму наш телятник никто от навоза не убирал, нам, тёлкам, скотник по штату не положен. Голод был просто неправдоподобный. Не потому, что очень сильный, а потому, что кормовой рацион уменьшался с каждым днём. Казалось, ну, уж меньше того, что дали сегодня, и быть не бывает, но на следующий день — ещё меньше — и так всю долгую нашу зиму. Однажды квашенную капусту привезли, бракованную, естественно. Как мы её смели́! А потом опивались и опивались, но ведь выдержали и выстояли, кто не пал.

На первомайские (или на Пасху? запамятовала я что-то) выгнали нас на первый выпас. А чем пастись-то? Новая трава ещё не вылезла, а старая — кто ж такое есть будет? Так, пожевать разве что, да и срыгнуть, чтоб в утробу ненароком не попало.

А девки молодые от свежего воздуха с ума посходили, лезут друг на друга, быков из себя воображают. «Любовью» занимаются, вот дуры романтические!

Как я стала коровой. Первое материнство

Помню, в разгар лета, перед Иваном Купалой нас пригнали с пастбища раньше обычного. Кормачи кормá раздают с тракторной тележки. Скотники, сделав своё дело, в подсобке в козла режутся (или в петуха? — неважно), под водовку, куда ж они без неё.

В арочный вошли двое: маленькая такая девчушка, только-только Тимирязевку кончила, ветеринарша наша, а с ней охальник долговязый, на правой руке резиновая перчатка по плечо. Ветеринарша аж пунцовая вся — стесняется, сама, видать, ещё в девках ходит. Делает укол возбудителя, парень суёт руку в сокровенное, делает там что-то ещё более возбуждающее, девчонка впрыскивает раствор спермы — и к следующей. Часа за три-четыре всех нас, триста дур, осеменили. А уж к восьмому марту я понесла своего первенького. С непривычки легко рожалось, и я вспоминала свою бедную маму и даже немного всплакнула.

После отёла, когда молозиво стало молоком — две дойки в день, мучительных, с вечными маститами, под мат доярок, досуха и до крови. Верно сказано в нашем Священном Писании: «В муках будешь молоко давать», ох, верно сказано. Хорошо ещё не били, как других, я всё-таки рекордистка в нашем хозяйстве. Никакой радости, до самого следующего отёла. А всего у меня их было три. И все трое — сыночки.

Родина

У нас, конечно, тяжёлая жизнь, но всё-таки лучше, чем у наших заграничных братьев и сестёр. В Альпах несчастных коров загоняют высоко в горы, где трава чуть-чуть из земли, где даже слепни не выдерживают и дохнут, где кислороду не хватает и приходится дышать вдвое больше, чем мы. И, конечно, беспощадная эксплуатация — по 12 тысяч литров молока в год! Несчастные. Ну, зимой, конечно, их для этого кормят до отвалу, но и доят хищнически.

В Калифорнии, пишут, и вовсе нет кровососущих, не выдерживают насекомые этот суровый климат. Мы-то на равнинке, на ровном месте пасёмся, не скалолазки, чай, а наши несчастные калифорнийские сёстры — на высоких холмах, утром вверх взбираться, вечером вниз, и так круглый год! Невыносимо.

Нет, наша земля — самая лучшая на свете, самая добрая, святая.

Я не знаю, что происходит с молоком, которого я так много отдала своей Родине, возможно, оно всё или в какой-то части ушло на оборону и, значит, я всю себя отдала на оборону себя, своих телят, таких же как я.

Legacy

Теперь я совсем старая — мне уже четыре года. Врач наш, ветеринар Иван Харитонович, говорит, что на Западе коровы и восемь, и десять лет живут, и даже ещё дольше, но, наверно, опять врёт спьяну, с кем-то попутал, с собаками или кошками. Не может наша сестра дольше жить: с молоком из организма кальций вымывается, отчего хребет, а на эти кости приходится основная нагрузка на скелет, просто проваливается — и никакими витаминами, вакцинами и добавками это не исправить. Конечно, если бы я не свои рекордные четыре тысячи литров в год давала, а как все, не более двух тысяч, может быть, ещё бы годик протянула. Но — жить надо ярко и полно, чтобы не было мучительно больно… ну, и так далее.

Я поняла: стадом нас делают не пастух и собаки, наплевать и на этого, и на тех, а — кнут. Нет, физически он не бьёт, почти никогда не бьёт нерадивую или отбившуюся, но он, бич господень, вселяет в нас объединяющий нас страх, и это послушание — высшая доблесть.

Вот это, самоотдачу, отдачу молока, мяса, шкуры и даже навоза я и хотела бы передать как своё наследие, своё legacy, молодому поколению, как нажитую мною за долгую жизнь мудрость. Да, мудрость — вот что заменяет нам уходящее здоровье, вот в чём наш духовный капитал и смысл всей нашей, такой долгой и счастливой коровьей жизни.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Александр Левинтов: Февраль-апрель 16-го

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.