Елена Пацкина: Беседы с Мишелем Монтенем. Продолжение

 305 total views (from 2022/01/01),  2 views today

Никогда не существовало двух совершенно одинаковых мнений, точно так же как один волос не бывает вполне похож на другой и одно зерно на другое. Наиболее устойчивым свойством всех человеческих мнений является их несходство.

Беседы с Мишелем Монтенем

Опыт «синтетического интервью»

Елена Пацкина

Продолжение. Начало

О сходстве родителей с детьми

М. — Уважаемый Учитель, чтобы создать такое удивительное произведение, как «Опыты», Вам приходилось постоянно трудиться или находилось время для отдыха?

М.М. — Я берусь за перо только тогда, когда меня начинает томить слишком гнетущее безделье, и пишу только у себя дома. Между тем обстоятельства вынуждают меня месяцами отлучаться из дому, и потому я пишу лишь время от времени, с большими перерывами.

М. — Вас не смущает, что из-за этого порой встречаются противоречивые высказывания?

М.М. — Я хочу, чтобы по моим писаниям можно было проследить развитие моих мыслей. Мне будет приятно увидеть, с чего я начал и как именно изменялся.

М. — Конечно, «время вносит коррективы — исчезают перспективы». Что-то изменилось в Вашей жизни за эти годы?

М.М. — Я постарел на семь или восемь лет с того дня, когда впервые приступил к писанию своих «Опытов». За это время годы успели наградить меня камнями в почках. Продолжительная дружба со временем не обходится без какого-нибудь подарка в таком роде.

М. — Такой подарок кажется Вам хуже прочих?

М.М. — Из всех докук старости, говоря откровенно, этот был для меня самый страшный.

М. — Это явилось для Вас неожиданностью?

М.М. — Я не раз думал о себе, что слишком долго живу и что, пустившись в такой долгий путь, должен быть готов к какой-нибудь малоприятной встрече. Я прекрасно сознавал это и считал, что пора мне отправляться восвояси, что надо резать сразу, по живому телу, действуя как хирург, когда он удаляет больному тот или иной орган. Я знал, что того, кто не сделает это вовремя, природа, по обыкновению, заставит платить очень тяжкие проценты.

М. — То есть Вы были близки к суициду, но выбрали жизнь?

М.М. — Прошло всего около полутора лет, как я оказался в этом незавидном положении, и вот уже сумел к нему приспособиться. Я уже примирился со своей болезнью и принял как должное ее приступы. Я нахожу себе и утешения, и даже какие-то надежды в этой жизни. Сколько людей свыкается со своими бедами, и нет столь тяжкой участи, с которой человек не примирился бы ради того, чтобы остаться в живых!

М. — Под бедами Вы подразумеваете не только физические страдания, но и душевные?

М.М. — Чисто душевные страдания удручают меня значительно меньше, чем большинство других людей: отчасти по складу моего ума (ведь столько людей считает, что многие вещи ужасны и что от них следует избавляться ценой жизни, между тем как мне они почти безразличны), отчасти же по причине моей замкнутости и моего бесчувствия к вещам, которые не задевают меня непосредственно.

М. — Не каждый бы смог так открыто признаться в своей бесчувственности!

М.М. — Это свойство я считаю одной из лучших черт моего характера.

М. — По правде говоря, в этом Вам можно позавидовать.

М.М. — Но подлинные физические страдания я переживаю очень остро. Я борюсь с наихудшей болезнью, самой неожиданной по своим приступам, самой мучительной, смертельно опасной и не поддающейся лечению. Я испытал уже пять или шесть долгих и мучительных припадков ее и должен, однако, сказать, что, либо я обольщаюсь, либо и в этом состоянии все же стоит жить тому, кто сумел избавиться от страха смерти и от тех угроз, выводов и последствий, которыми морочит нас медицина.

М. — А как Вы сумели избавиться от этих страхов?

М.М. — Меня мои припадки убедили в том, что им удастся — раньше мне это не давалось — полностью примирить меня со смертью и заставить с ней свыкнуться: ведь чем больше они будут меня терзать и мучить, тем меньше я буду бояться смерти. Я уже добился того, что держусь за жизнь лишь ради самой жизни, но мои припадки могут подточить и это желание; если, в конце концов, боли мои станут столь нестерпимыми, что окажутся не по моим силам, то, бог знает, не приведут ли они меня к противоположной, не менее ошибочной крайности, заставив меня полюбить смерть и призывать ее к себе!

М. — После такого приступа Вы, вероятно, долго приходите в себя?

М.М. — В промежутках между приступами этих острейших болей, когда мой мочевой канал дает мне небольшую передышку, я сразу же оправляюсь и принимаю свой обычный вид, ибо мое душевное смятение вызвано чисто физической, телесной болью. Я, несомненно, потому так быстро прихожу в нормальное состояние, что долгими размышлениями приучил себя к перенесению подобных страданий. Между тем я испытал слишком внезапный и ошеломляющий для новичка переход от совершенно безмятежного и ничем не омрачаемого

состояния к самому болезненному и мучительному, какое только мог себе представить.

М. — Можно ли сказать, что в промежутках между приступами здоровье совершенно возвращается?

М.М. — Приступы повторяются у меня так часто, что вполне здоровым я себя уже никогда не чувствую.

М. — Ваша болезнь передалась Вам по наследству?

М.М. — Возможно, что предрасположение к каменной болезни унаследовано мной от отца, так как он умер в ужасных мучениях от большого камня в мочевом пузыре. Это несчастье свалилось на него на 67-м году жизни, а до этого у него не было никаких признаков, никаких предвестий ни со стороны почек, ни со стороны каких-либо других органов. Пока с ним не стряслась эта беда, он пользовался цветущим здоровьем и болел очень редко; да и, заболев, промучился целых семь лет.

Я родился за двадцать пять с лишним лет до его заболевания, когда он был в расцвете сил, и был третьим по счету из его детей. Где же таилась в течение всего этого времени склонность к этой болезни? И как могло случиться, что, когда отец мой был еще так далек от этой беды, в той ничтожной капле жидкости, в которой он меня создал, уже содержалось такое роковое свойство? Как могло оно оставаться столь скрытым, что я стал ощущать его лишь сорок пять лет спустя, и проявилось оно до сих пор только у меня, одного из всех моих братьев и сестер, родившихся от одной матери? Кто возьмется разъяснить мне эту загадку, тому я поверю, какое бы количество чудес он ни пожелал мне растолковать, лишь бы только он не предложил мне — как это нередко делают — какое-нибудь объяснение настолько надуманное и замысловатое, что оно оказалось бы еще более странным и невероятным, чем само это явление.

М. — Наши генетики, вероятно, смогли бы ответить на этот непростой вопрос. Однако Ваш отец мог считаться долгожителем. Ведь в Ваше время средняя продолжительность жизни в Европе составляла около тридцати лет.

М.М. — Мой отец прожил семьдесят четыре года, мой дед — шестьдесят девять, а мой прадед около восьмидесяти лет, не прибегая ни к каким медицинским средствам.

М. — Неужели они никогда не обращались к врачам?

М.М. — Да простят мне врачи мою дерзость, но из той же роковой капли зародились и воспринятые мной ненависть и презрение к их науке; антипатия, которую я питаю к их искусству, несомненно мной унаследована. Мои предки не любили медицину по какому-то непонятному и бессознательному чувству. Уже один вид лекарств внушал моему отцу отвращение. Мой дядя по отцовской линии, духовное лицо, господин де Гожак, с детства отличался болезненностью, но умудрился все же при своем слабом здоровье прожить шестьдесят семь лет. Из братьев моего отца — а их было трое — только самый младший, господин де Бюссаге, который был немного моложе других, признавал врачебное искусство, думаю, потому, что ему приходилось иметь дело и с другими искусствами, — ведь он состоял советником парламента. Но результат этого признания был весьма неутешительный, ибо, будучи на вид самым крепким по сложению из братьев, он умер значительно раньше их.

М. — То есть Ваше отношение к медицине сформировано семейными традициями?

М.М. — Возможно, что это врожденное отвращение к медицине я воспринял от них, но если бы это была единственная причина моего отрицательного отношения к ней, я попытался бы побороть его. Ибо все такого рода склонности, возникающие в нас без участия разума, оказываются ошибочными.

М. — Конечно. Ведь здоровье — самое ценное, что у нас есть.

М.М. — Здоровье — это драгоценность, и притом единственная, ради которой действительно стоит не только не жалеть времени, сил, трудов и всяких благ, но и пожертвовать ради него частицей самой жизни, поскольку жизнь без него становится нестерпимой и унизительной. Без здоровья меркнут и гибнут радость, мудрость, знания и добродетели.

Всякий путь, ведущий к здоровью, я не решался бы назвать ни чересчур трудным, ни слишком дорого стоящим.

М. — Вы не считаете, что медицина помогает справляться с недугами?

М.М. — Прежде всего опыт повелевает мне опасаться медицины, ибо на основании всего того, что мне приходилось наблюдать, я не знаю ни одного разряда людей, который так рано заболевал бы и так поздно излечивался, как тот, что находится под врачебным присмотром.

Само здоровье этих людей уродуется принудительным, предписываемым им режимом. Врачи не довольствуются тем, что прописывают нам средства лечения, но и делают здоровых людей больными для того, чтобы мы во всякое время не могли обходиться без них.

М. — Ну, это не лучшие врачи. Бывают ведь и настоящие профессионалы, к тому же бескорыстные люди.

М.М. — Увы, не могу сказать, что сами врачи показывали нам, что их наука дает им хоть какое-нибудь заметное преимущество перед нами, что они благоденствуют не в пример нам или что они более долговечны.

М. — Это верно. Они такие же люди, как и мы, слабые и невечные. А Вы, вероятно, обладали с детства крепким здоровьем и до этой поры ничем не болели?

М.М. — Я довольно часто болел и, не прибегая ни к какой врачебной помощи, убедился, что мои болезни легко переносимы (я испытал это при всякого рода болезнях) и быстротечны; я не омрачал их течения горечью врачебных предписаний. Своим здоровьем я пользовался свободно и невозбранно, не стесняя себя никакими правилами или наставлениями и руководствуясь только своими привычками и своими желаниями. Я могу болеть где бы то ни было, ибо во время болезни мне не нужно никаких других удобств, кроме тех, которыми я пользуюсь, когда здоров. Я не боюсь оставаться без врача, без аптекаря и всякой иной медицинской помощи, хотя других эти вещи пугают больше, чем сама болезнь.

М. — Чем же Вы, заболев, лечились?

М.М. — Болезни следует смягчать и излечивать разумным образом жизни; напряженная борьба между лекарствами и болезнью всегда причиняет вред, так как эта схватка происходит в нашем организме, на лекарство же нельзя полагаться, ибо оно по природе своей враждебно нашему здоровью и применение его вызвано только теми нарушениями, которые совершаются в нас. Предоставим же организм самому себе: природа, помогающая блохам и кротам, помогает и тем людям, которые терпеливо вверяются ей подобно блохам и кротам. Мы можем до хрипоты понукать нашу болезнь, — это ни на йоту не подвинет нас вперед. Таков неумолимый ход вещей в природе. Наши страхи, наше отчаяние не ускоряют, а лишь задерживают помощь природы. Болезнь должна иметь свои сроки, как и здоровье.

М. — Это понятно. Но все-таки кому-то врачи помогали — иначе бы люди к ним не обращались.

М.М. — Счастье врачей в том, что, по выражению Никокла, их удача у всех на виду, а ошибки скрыты под землей. Если пациенту, находящемуся под присмотром врача, повезет в смысле излечения какого-нибудь недуга, врач обязательно отнесет это за счет медицины. Но когда дело идет о плохом исходе болезни, они полностью отрицают свою вину и сваливают ее целиком на пациентов, ссылаясь на такие пустяковые причины, каких всегда можно найти великое множество.

М. — Интересно, какие лекарства назначались в Ваше время?

М.М. — Даже выбор большинства их лекарств загадочен и таинствен; вроде, например, левой ноги черепахи, мочи ящерицы, испражнений слона, печени крота, крови, взятой из-под правого крыла белого голубя, а для нас, злополучных почечных больных (до того глубоко их презрение к нашей болезни!), истолченный в порошок крысиный помет; можно перечислить еще много подобных нелепостей, которые скорее смахивают на колдовские чары, чем на серьезную науку.

М. — Какой ужас! Ваше нежелание принимать подобные лекарства легко понять.

М.М. — Я не стану распространяться о приписывании несчетного количества пилюль, о выделении особых дней и праздников в году для лечебных целей, об установленных часах для сбора целебных трав и, наконец, об их противных и высокомерных манерах в обхождении с больным, над чем издевался даже Плиний.

М. — Что касается уровня фармакологии, мы шагнули далеко вперед. А вот подход к пациентам иногда оставляет желать лучшего.

М.М. — Видел ли кто-нибудь врача, который согласился бы с назначением своего коллеги, ничего не вычеркнув или не прибавив? Они предают этим свою науку и выдают себя с головой, показывая, что больше заботятся о своей репутации и, следовательно, о своей выгоде, чем об интересах больного.

М. — Но врач не должен молчать, если считает, что коллега назначил неправильное лечение.

М.М. — Если бы в тех случаях, когда врачи ошибаются, мы могли быть уверены, что их назначения, не помогая нам, по крайней мере, не приносят нам вреда, нас утешала бы мысль, что, стремясь к лучшему, мы, по крайней мере, ничем не рискуем.

Более того, врачи считают, что нет такого лекарства, которое не было бы в какой-то мере вредным для организма.

М. — Это правильно. Любое лекарство имеет свои побочные действия и противопоказания, причем, чем оно более сильнодействующее, тем больше побочных эффектов и осложнений.

М.М. — Но если даже помогавшие нам лекарства причиняют известный вред, то что сказать о тех средствах, которые нам прописываются совершенно ошибочно?

Но если ошибка врача — вещь опасная, то наше дело совсем дрянь, ибо врачу нелегко не впадать постоянно в ошибки. Врач должен знать очень много о самом больном, учитывая множество обстоятельств и соображений, чтобы правильно назначить лечение. Он должен знать физический склад больного, его темперамент и нрав, его склонности, его действия, даже его мысли и представления.

М. — В наше время, когда медицина стала доступной не только богатым людям, врачи не могут уделять столько времени одному пациенту, чтобы знать про него такие подробности, зато у них есть схемы лечения разных заболеваний. Главное для них — правильно поставить диагноз. Но не всегда это удается. Не все болезни до сих пор правильно и вовремя определяются, тем более излечиваются. Остается много непознанного.

М.М. — Чем могли бы мы иначе извинить постоянные ошибки врачей, принимающих петуха за сокола? Как ни легки были перенесенные мной в жизни болезни, я не помню случая, чтобы трое врачей были согласны между собой относительно них.

М. — Да, такие случаи, несмотря на огромные научные достижения, встречаются довольно часто и сегодня.

М.М. — Пусть поэтому не осуждают тех, кто при виде хаоса, царящего в медицине, предпочитает послушно следовать голосу природы и собственных влечений, сообразуясь с участью большинства людей.

М. — Ну, кто может Вас осуждать? Как сказал наш замечательный поэт Ю. Левитанский, «каждый выбирает для себя». Это ведь не значит, что среди медиков нет приличных людей.

М.М. — Я могу питать к ним личное уважение, так как мне приходилось встречать среди них многих почтенных людей, заслуживающих дружеского расположения. Я имею зуб не против них, а против их науки, и не особенно корю их за то, что они пользуются нашей глупостью, ибо так поступают все на свете. Многие профессии, и менее важные и более достойные, основаны исключительно на злоупотреблении доверием.

М. — Значит, Вы сами к врачам никогда не обращаетесь?

М.М. — Когда я заболеваю, я приглашаю врачей, если они есть под рукой, и прошу их лечить меня, и плачу им за это, как другие люди. Я предоставляю им предписывать мне тепло одеваться, если мне это более по душе, чем обратное; я предоставляю им назначать мне по их усмотрению бульон из порея или латука и пить белое вино или красное; я даю им полную свободу во всем, что не задевает моих желаний и привычек.

М. — Вам не кажется это несколько непоследовательным, учитывая Ваше отношение к медицине?

М.М. — А сколько мы встречаем врачей, которые разделяют мое отношение к лекарствам, врачей, которые пренебрегают лекарствами, когда дело идет о них самих, и которые придерживаются свободного режима, совершенно обратного тому, какой они предписывают другим! Но разве это не значит открыто злоупотреблять нашей доверчивостью? Ведь их собственная жизнь и здоровье им не менее дороги, чем нам наши, и потому они не стали бы действовать вопреки своей науке, если бы сами не были убеждены в полнейшей ее несостоятельности.

М. — Может быть. Но если, допустим, курить вредно, а врач, по слабости характера или другим причинам, не отказывается от этой привычки, это не значит, что его совет срочно бросить курить ошибочен. И люди, которые всю жизнь обходились без таблеток, когда их серьезно прихватывает болезнь, сразу обращаются за медицинской помощью — куда денешься?

М.М. — Я не зарекаюсь, что могу когда-нибудь прийти к нелепому решению вверить свою жизнь и здоровье врачам; я могу поддаться такой безумной мысли и не поручусь за свою стойкость на будущее время.

Однако и тогда, если кто-нибудь спросит меня о моем самочувствии, я отвечу ему как Перикл: «Можете судить по этому», — и покажу зажатые у меня в кулаке шесть драхм опия; это будет бесспорным доказательством серьезности моей болезни. К этому времени я успею основательно свихнуться; если страх и нетерпение смогли довести меня до подобных вещей, то можно вообразить всю глубину моего душевного смятения.

М. — Очень хорошо Вас понимаю. Но ведь и в Ваше время, как ни слабо развита была медицина, у нее находились и сторонники, значит, кому-то врачи помогали.

М.М. — Я признаю, что и у защитников нашей медицины могут быть весьма серьезные, убедительные и веские соображения, и я отнюдь не отвергаю мнений, расходящихся с моими.

М. — То есть Вы спокойно относитесь к чужим мнениям?

М.М. — Меня нисколько не пугает, если мои суждения противоречат суждениям других людей; и то, что эти люди придерживаются точек зрения, отличных от моей, нисколько не мешает моему общению с ними. Наоборот, мне гораздо реже приходится наталкиваться на совпадение моих воззрений и склонностей с воззрениями и склонностями других людей.

М. — Вас это не смущало, не заставляло чувствовать себя одиноким?

М.М. — Никогда не существовало двух совершенно одинаковых мнений, точно так же как один волос не бывает вполне похож на другой и одно зерно на другое. Наиболее устойчивым свойством всех человеческих мнений является их несходство.

М. — Несмотря на это несходство, люди нередко понимают друг друга, и в Ваших «Опытах» многие находят не только близкие по духу мысли, но и реальные советы, как достойно пройти свой путь. Вас читают очень разные люди на протяжении почти пяти веков.

М.М. — Я употребил все отпущенные мне силы на то, чтобы устроить свою жизнь. Это было моим основным занятием, моим делом. Я меньше всего являюсь сочинителем книг. Я хотел обладать достатком, чтобы удовлетворять свои насущные и основные потребности, а не для того, чтобы накоплять богатства и оставить их моим наследникам.

М. — Разве посмертная слава для Вас ничего не значит?

М.М. — Если бы я принадлежал к числу тех, кому люди могут пожелать воздать славу, то я избавил бы их от этого и попросил бы, чтобы они мне выдали ее авансом; пусть она поскорее придет ко мне и обовьется вокруг меня; пусть она даже будет покороче, но зато поплотнее; не очень долговечной, но зато ощутимой, и пусть она безвозвратно канет в вечность, когда я уже не смогу ощущать ее и внимать ее сладостному голосу.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

3 комментария к «Елена Пацкина: Беседы с Мишелем Монтенем. Продолжение»

  1. Никогда не существовало двух совершенно одинаковых мнений, точно так же как один волос не бывает вполне похож на другой и одно зерно на другое. Наиболее устойчивым свойством всех человеческих мнений является их несходств
    ————-
    Чрезвычайно интересно, Елена! Спасибо. Вынесенный тезис так перекликается с обилием мнений евреев о сегодняшнем выборном израильском марафоне…

    1. Спасибо, Лев, за отклик. Все, что писал Монтень о своем времени и событиях, актуально для всех времен.

      1. Мой уголок
        Елена Пацкина
        «Повсюду искал я покоя
        и в одном лишь месте обрел его –
        в углу, с книгою».
        Умберто Эко

        Из пары звучных рифм не сотворишь сонета.
        Из двух точеных фраз не слепишь диалог.
        Что делать! Нет нужды искать по белу свету,
        где с книгою в углу найдется уголок.

        Да, дома есть диван – не выйду за порог.
        Здесь можно мне плести с Монтенем диалог.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *