Александр Яблонский: Причуды памяти. Окончание

 325 total views (from 2022/01/01),  4 views today

Было где закусить и потолковать в Петербурге. А ежели душа разогреется, то — прямиком за город, на «Виллу Родэ». Располагалось сие заведение на Черной речке, невдалеке от места дуэли Пушкина. И вообще, это было излюбленное место дуэлянтов. Здесь, к примеру, стрелялись Гумилев и Волошин. (Уж эта Черубина!)…

Причуды памяти

Александр Яблонский

Окончание. Начало

Никогда уже не будет Летний сад тем любимым, классическим родным Летним садом…

И Фурштатская (Петра Лаврова — «Петрушка»), на которой прошла моя чудная юность, никогда не будет настоящей Фурштатской. Грациозные и мужественные лейб-гвардейцы Преображенского полка, фурштат (обоз) которого располагался в доме нумер 21, не будут поспешать по своим неотложными делам, не забывая оказывать знаки внимания дамами и девицам в проезжающих экипажах. Никогда не подкатит к дому Алымовой коляска, из которой выйдет уставший Пушкин и быстро вбежит по лестнице в свою квартиру. Не присядет на скамейку напротив дома № 14 страстный оппонент автора «Онегина», бывший адмирал, а ныне Президент Литературной Академии Российской Александр Семенович Шишков, обдумывая «Славянорусский корнеслов» и недовольно пыхтя при воспоминании о своем портрете кисти Джорджа Доу. Из дома купца Елисеева (№ 27) не выйдет Анатолий Федорович Кони, будущий действительный тайный советник и член Государственного совета империи, а пока что блистательный судебный оратор, глава Санкт-Петербургского окружного суда, ведущий дело Веры Засулич. Не будет молодая певица, выпускница Петербургской Консерватории Тамара Папиташвили гулять по бульвару, вынашивая свое дитя (которое вырастет и станет Георгием Товстоноговым) и обходя стороной дом № 40 — солидный каменный особняк в 17 осей с пристроенным четырехэтажным флигелем. Этот дом обходили все обитатели Фурштатской. В нем с 1900 года размещался Штаб Отдельного корпуса жандармов в подчинении Министерства внутренних дел. Любопытное было заведение, нам непонятное… Не будет подъезжать к нему на казенном авто фирмы «Руссо-Балт» «хозяин» «страшного дома» — бывший Московский губернатор, Товарищ Министра Внутренних дел Империи, Командующий Отдельным Корпусом Жандармов свитский генерал Владимир Федорович Джунковский. Тот самый Джунковский, который сделал феерическую карьеру: за неполных десять лет взлетел от капитана до Московского губернатора, генерала Свиты от гвардейской пехоты, и молниеносно рухнул с вершин в 1915-м из-за противостояния с Распутиным и его камарильей; тот самый Джунковский, который, возглавив российскую жандармерию, повел решительную борьбу с провокаторством — «этой страшной», по его словам, «язвой, разъедающей полицию, армию, все общество», провокаторством, так усердно насаждавшимся его предшественниками П.Г. Курловым и С.П. Белецким, в первую очередь; тот самый Джунковский, который считал величайшим позором сотрудничество с Азефом, Шорниковой и другими и был инициатором выведения из Думы полицейского провокатора, члена ЦК партии большевиков Р.В. Малиновского; тот самый Шеф жандармов, который по этому поводу писал в своих воспоминаниях: «Я слишком уважал звание депутата и не мог допустить, чтобы членом Госдумы было лицо, состоявшее на службе Департамента полиции…»; тот самый Джунковский, который запретил вербовать агентуру среди учащейся молодежи и прикрыл институт сексотов в армии и на флоте; тот самый, которому в апреле 1918 года-то есть уже при большевиках — определили пенсию в размере 3270 рублей в месяц «как офицеру, лояльному к новой власти»… И впрямь — лояльному. Как свидетельствовали на допросах Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного правительства его оппоненты, он был «известным либералом, прославившимся своим покровительством красным в 1905 году», а бывший начальник Петроградской охранки, куратор Азефа, генерал А.В. Герасимов писал: «<Джунковский> — тот самый, о котором мне в свое время сообщали, что в октябрьские дни 1905 года он, будучи московским вице-губернатором, вместе с революционерами-демонстрантами под красным флагом ходил от тюрьмы к тюрьме для того, чтобы освобождать заключенных». Однако великодушием, милосердием и справедливостью чекисты страдали недолго. В сентябре 1918 Джунковского замели. Сидел он в Бутырках, в Таганской тюрьме. В 1921-м ВЦИК постановил Джунковского освободить. Неразбериха творилась, или кто-то вспомнил своего освободителя в 1905-м. На свободе работал церковным сторожем, давал частные уроки французского. В 1938 расстрелян на Бутовском полигоне. Так что уж точно он не подъедет к особняку с флигелем на Фурштатской на авто «Руссо-Балт». Нечего было господ револьюционэров освобождать. И перестанут этот дом № 40 обходить стороной…

А в доме № 50 не будет подолгу гореть свет в окнах первого этажа, выходящих в садик: Николай Семенович Лесков не будет засиживаться над «Загоном», «Зимним вечером», «Дамой и фефелой» — своими новыми, во всех смыслах, творениями: «Мои последние произведения о русском обществе весьма жестоки. … Эти вещи не нравятся публике за цинизм и прямоту. Да я и не хочу нравиться публике. Пусть она хоть давится моими рассказами, да читает». Председатель Совета министров Российской Империи, действительный тайный советник 1-го класса Иван Логгинович Горемыкин не будет неспешно прогуливаться по безлюдному бульвару поздним вечером, предаваясь своим невеселым мыслям: дела Империи плохи, и он — второй человек государства Российского — бессилен что-либо предпринять. Да ещё эта зловещая и не совсем справедливая репутация креатуры Распутина… Какие-то предчувствия — мрачные, тяжелые. Кровь на стене, крик. Мог встретиться ему живущий по соседству князь Виктор Сергеевич Кочубей, бывший адъютант наследника цесаревича Николая, а ныне Начальник Главного управления министерства Императорского Двора и Уделов. Раскланиваются. Раскланивались…

Никогда не станет кирха Анненкирхе, Фурштатская Фурштатской. Летний сад — Летним садом. Как и Петербург Петербургом… Будет Город, внешне похожий. Наверняка, красавец. Лощеный. Незнакомец. Чужой.

* * *

… Помню: хорошо выпив, заканчивали ужин на Крыше «Европейской». Музыканты, упаковав свои инструменты и микрофоны, покинули эстраду. Мы расплатились. Надо бы уйти, но душа рвалась к искусству. Поэтому мы с Ромочкой — моим самым близким и любимым — полезли на сцену. К роялю. Приспичило. Мы тогда забавлялись некоторыми музыкальными экспромтами в 4 руки и нам, видимо, было необходимо поделиться своим юмором с оставшимися в зале нетрезвыми меломанами. Долезли. С трудом уселись, открыли крышку. «Три-четыре». Начали. Не успели сыграть первую фразу, как к нам подвалили. Сначала официанты. Но этим с нами было не совладать. Не оторвать от искусства. Потом очень оперативно появилась милиция. Мы крепко держали оборону, намертво ухватившись за рояль фирмы «Красный октябрь». Кто-то из наших выкрикивал: «Так это ж доцент консерватории», — это про Рому. Однако гордое звание доцента не помогло. Короче, нас скрутили и оттащили на второй этаж в маленькую темную комнатку. Сдали какому-то человеку в штатском. У человека были бесцветные глаза и серое лицо. Естественно: кругом кипела жизнь, пьяные шальные жены бродили по вестибюлю в поисках минутного приключения, взмыленные официанты выныривали из зала в поисках ускользнувших клиентов, раскрасневшиеся клиенты поспешали в туалеты — кто по естественной надобности, а кто за сигаретами «Мальборо» или «Винстон», которые всегда имелись у туалетного «портье» и стоили три рубля пачка (самые дорогие доступные сигареты — болгарские «ВТ» стоили 40 копеек пачка), профессионалки стайками группировались в холле, степенно попивая кофе, обсуждая новости культурной жизни («О, Лебзак была потрясающа!», «Девочки, на Третьем этаже отреставрировали Писсарро: это — улёт!»), присматривали перспективного клиента, в зале гремела музыка — «Ах, Одесса, / Жемчужина у моря», ритмично сотрясались перекрытия между первым и вторым этажами, швейцары сдерживали рвавшихся в сладкую жизнь «Европейской», знаменитый в Ленинграде Саша Колпашников со своей командой отрабатывал очередного «карася», усилители вибрировали с силой в десять баллов по шкале Рихтера, «Летний сад, Летний сад, / Белой ночи аромат», поцелуи, мордобой, пьяные слезы и хохот, жизнь шумела, бурлила, заходилась от восторга, — а тут сидишь в комнатке со спертым воздухом — посереешь личиком. Мы пустоглазого явно не заинтересовали, и он нас с Богом отпустил бы, но мне приспичило — свои 300 граммов я все же принял, и они — эти граммы — бурлили и искали выхода, — так вот, приспичило вспоминать недавнюю отечественную историю, в частности, трудовую деятельность товарища Берия Л.П. Глаза серого человека проснулись. Думаю, могло плохо кончиться, ежели бы не Лена. Как тигрица ринулась она — не на серого человечка, а на нас: «Перепились, сволочи, ну я им задам! Что вы смотрите на них, товарищ полковник! (почему она произвела сероликого в это звание, не знаю). Надо же так нажраться! Ну, я им покажу дома! У–уу, Козлы!!!» Серолицый полковник, польщенный, видимо, новым званием, а возможно, понимая, что в подвалах их учреждения нам будет комфортнее, нежели в руках разъярённой жены Ромы, но скорее всего потому, что мы были не по его части, нас отпустил, не услышав, якобы, мои триолеты по поводу тов. Берии Л.П. Однако, пока Лена демонстрировала свою ярость по отношению к зарвавшимся музыкантам, я, временно протрезвев, заметил, что комнатка, в которой мы находились, была, скорее, предбанником. Из этого предбанника была видна другая большая комната. Дверь в нее была открыта. Серомордый не ожидал визита будущего профессора Консерватории со товарищи и дверь не прикрыл. Во второй большой комнате я разглядел в полутьме внушительное количество металлических коробок, составленных друг на друга, с малюсенькими лампочками-глазками. Большинство глазиков дремало, то есть глазки были безжизненно серыми, под стать серым кожухам коробок и физиономии «полковника», но некоторые подмигивали зеленым или красным светом. Это естественно. Основная масса посетителей свою норму приняла, закусила и поплелась домой отдыхать или поскакала к дамам. Лампочки погасли. Но некоторые клиенты ещё вели беседы. Что же означали эти красный и зеленый цвета «глазков», я не догадался. Однако опохмелившись и придя через несколько лет в себя, никаких умных разговоров в ресторанах я больше не вел. Не из-за страха иудейского, а потому, что всё, что я думал, там, где надо, наверняка уже знали. Не бином Ньютона и не закон Бойля-Мариотта. Мы вышли на свободу. За нами гремело:

“When the Saints Go Marching In”.

Сотрясались перекрытия между первым и вторым этажами «Европейской» гостиницы что на улице Бродского — художника-ленинописца.

Когда Святые маршируют,
Когда придет парад Святых,
Хочу в строю быть с ними,
Боже, когда придет парад Святых…

… В моё время в ресторациях толковали свободно. В мое время… В лучшее мое время вообще все было хорошо. Относительно последовавших времен. В мое время температуру воздуха определяли по шкале Реомюра. В мое время с нетерпением ждали новый роман Тургенева. В мое время ездили в Павловский вокзал на концерты Штрауса-сына на поезде и волновались, не опоздают ли и доедут ли. В мое время были городовые, и детей ими пугали, но, чуть что, кричали: «Городовой, городовой!». В мое время было модным кататься на роликовых коньках. На Марсовом поле находился клуб American Roller Rink. Быть членом этого клуба могли себе позволить только состоятельные люди. Но стремились туда все. В этом клубе не только посетители, но и официанты передвигались на роликах. В мое время фраза «Мужчина, угостите даму папироской» означала совсем другое, нежели вы думаете, отнюдь не желание закурить. Многие дамы, особенно из деревень, были некурящие. Александр Михайлович Скабичевский писал: «Я не запомню, чтобы в Петербурге было такое обилие проституток, как в первые годы по освобождении крестьян. Стоило пойти вечером по Невскому, зайти в любой танцкласс или биргалле (пивную), чтобы встретить доходившую порой до давки толпу погибших, но милых созданий». Особым расположением этих чудных дам-камелий пользовались Александровский парк у Народного дома (ныне Балтийский дом), открытая часть Таврического сада, окрестности «Виллы Родэ», «Луна-парка», ресторанов Невского проспекта и Николаевского вокзала. В мое время Лавка Петра Елисеева размещалась в четырех комнатах в Доме Котомина на первом этаже — дом 18 по Невскому проспекту, и объявления в газетах о поступивших свежих товарах особого внимания не привлекали. Большое дело! «У Полицейского моста в доме купца Котомина в лавке № 6 продаются полученные на днях Крымские свежие груши и разное Киевское фруктовое варенье, крупные пупырчатые финики, виноград, свежайший кишмиш, швейцарская сухая дуля, сыр пармезан лучший по 7 рублей фунт, швейцарские, голландские и английские лучшие сыры, да Архангелогородские копчёные гуси, Коломенская медовая пастила, Кольская мочёная морошка карага, Кольские солёные рыжики, голландские сельди, свежая и мешочная Астраханская лучшая икра и прочие товары». В мое время, помню, ещё не было лампочки Эдисона, люди спали по 10–11 часов в сутки — что ещё делать ночью, особенно в пожилом возрасте! Так что звукозаписывающей или усилительной аппаратуры не было и в помине. Сиди и беседуй. Слушай артистов, если хочется. Залов, как правило, было много. Так, в самом знаменитом ресторане Палкина (а ресторанов у этой семьи в Петербурге было предостаточно — трактир на углу Невского и Большой Морской, известный хорошим погребом; на углу Разъезжей и Николаевской; на Фурштатской — как господ гвардейцев не попотчевать! — на углу Невского и Литейного, в доме купца Алексеева и пр.). Но «знаменитый» — что на углу Невского и Владимирского (там, где в мое другое время размещался кинотеатр «Титан»), там было 25 залов. В большой зале со сценой выступали артисты — как правило, румынский оркестр или итальянские певцы, предпочтительно из Неаполя. Значительно позже, уже в 90-х, когда заведение перешло к купцу В.И. Соловьеву (имевшему в соседнем доме самый большой в Петербурге винный погреб), который устраивал «воскресные обеды с музыкой», там играл оркестр лейб-гвардии Преображенского полка. Так что хочешь — слушай, хочешь — веди беседу. И, конечно, наслаждайся кухней. А кухня была замечательная. И разнообразная.

Конечно, у «Донона», что на Мойке, 24, или у «Кюба» — на Большой Морской, угол Кирпичного переулка, кухня была превосходная, публика изысканная. Великие князья, Мамонтов, Дягилев, Нижинский, Шаляпин — у «Кюба» (бывший «Café de Paris»); «Кюба» был излюбленным местом встреч балетоманов — там давали банкеты в честь Кшесинской, Дункан и прочих богинь… У «Донона» собиралася компания другая. Завсегдатаем был Тургенев — он жил за углом, на Конюшенной, 13, Костомаров, Салтыков-Щедрин; у «Донона» были превосходные раки по-бордосски — любимое блюдо гениального вице-губернатора Рязани. Гапон, Распутин, Азеф, опять-таки, великие князья… И кормили отлично. Там были отменные супы: скажем, «Пьер ле Гран» (Петр Великий) или консоме-борщ. Потом можно было откушать камбалу в соусе «нормань», седло барашка, донышки артишоков по-парижски; отдохнув, заказать перепелки жаренные, пуляры, спаржу, салаты. На сладкое хорошо шарлотку Помпадур с ликером… Умели готовить в то мое время, ничего не скажешь.

Однако лучше всего, естественнее, чувствовал себя наш брат у Палкина. Если вы бывали в 60-х годах нашего славного девятнадцатого столетия в ресторане Палкина, что на углу Невской и Литейной першпектив — не путать со старым трактиром Палкина на углу Невского и Большой Морской, открытым аж в 1785 году и славившемся постным столом и соловьиным пением,-то в этом «Новом Палкине» в буфетной комнате с нижним ярусом оконных стекол, на которых были изображены сцены из «Собора Парижской Богоматери», вы наверняка могли заметить симпатичного молодого человека, лет сорока, не более, с густой шевелюрой смоляных волос, чья ядовитая беседа, остроумные реплики и точные эпитеты составляли, по словам ресторанного завсегдатая знаменитого А.Ф. Кони, «один из привлекательных соблазнов этого заведения». Конечно, и кухня «у Палкина» была отменного качества — и недорого! Скажем, будничное menu varié из русской и французской кухни: суп — «la potasse naturelle»; пироги — «демидовская каша»; холодное — «разбив с циндероном»; далее — раки, роти с телятиной, пирожное — крем-брюле — всё это всего за 1 рубль 65 копеек + графинчик водки — 50 копеек, две кружки пива — 20 копеек + чаевые. (Правда, в «Малом Ярославце», что в конце Большой Морской, обед из четырех блюд стоил 75 копеек с пивом.) Впрочем, что говорить о ресторанах — только аппетит нагнетать и расстраиваться… Так вот, помимо прекрасной кухни, бильярдной и бассейна со стерлядью, приманкой «Палкина» в те времена был Николай Федорович Щербина — некогда хорошо известный поэт, мастер изысканных антологических стихотворений из древнегреческой жизни и острослов. Всегда чуть подшофе, Николай Федорович с невозмутимым видом как бы à propos импровизировал свои изящные, на грани приличия эпиграммы, сатиры или просто bon mot. Особым успехом пользовался его Сонник, а точнее — «Сонник современной русской литературы, расположенный в алфавитном порядке и служащий необходимым дополнением к известному “Соннику Мартына Задеки”». Даже после смерти 48-летнего поэта бóльшая часть Сонника не была издана в силу «неприличия тона», однако завсегдатаи «Палкина» многое знали наизусть. Зол, беспощаден и меток был г-н Щербина. Так, к примеру, читаем: «Соллогуба графа во сне видеть предвещает взять и не отдать; иногда же предвещает с изумлением увидеть на мраморном пьедестале роскошную севрскую вазу, наполненную болотной тиной и смрадным навозом и прикрытую сверху букетами камелий». Или на литеру «Н»: «Некрасова во сне видеть предвещает из житейской необходимости войти в связи с пустым и пошлым человеком (в роде Ивана Панаева)».

… Со стороны Владимирского проспекта в здании работала типография Траншеля, в которой Достоевский печатал свой журнал «Гражданин». Так что, думаю, Федор Михайлович с особым удовольствием пользовал русскую кухню Палкина. В путеводителе по столице говорилось, что никто не накормит лучше «коренными русскими блюдами», нежели повара у Палкина. Особо славились куриные котлеты «по-палкински», палкинская форель или индюшатина. Можно было также отведать стерляжью уху, селянку, расстегаи и кулебяки, гурьевскую кашу, котлеты из рябчиков. Задолго до визитов к Палкину автора «Идиота» Фаддей Венедиктович Булгарин писал: «А все-таки нигде вам не сварят такой русской ухи, таких щей, не спекут таких вкусных блинов, пирогов и не изготовят селянки, как в русской ресторации!.. И если вы любите эти народные блюда, то непременно должны, хоть в раз в жизни, пообедать в одном из лучших русских трактиров, заказав обед сутками вперед и приказав, чтоб белье было свежее». Абсолютно относится к ресторациям Палкиных. А если добавить к этому, что хозяин и архитектор А.К. Кейзер догадались кухню расположить на последнем этаже, дабы кухонный чад не проникал в залы, а блюда подавались вниз специальными столами-лифтами; если вспомнить про огромный бассейн со стерлядью, зимний сад, стерильную чистоту, музыку не громче mezzo forte, вышколенных половых, толстые «Винные листы» и многостраничные «Menu Magazines», то, вспомнив все это, поймешь, что столь заманчиво описанный ресторан «У Грибоедова» — затухающее эхо «Палкина», пародия на подлинное ресторанное величие, индикатор другого общества и другой культуры. Да и публика другая. Другая планета. Полагаю, что вся сцена с Иваном Бездомным в кальсонах «с чужого плеча» — не что иное, как реминисценция — оппозиция известного Булгакову (а Михаил Афанасьевич был человек старой формации, то есть блистательно эрудированный) эпизода с С.Н. Сергеевым-Ценским. Автор «Севастопольской страды» описывал: «Приезжаю к Палкину, в самый фешенебельный ресторан Петербурга. Двое величественных лакеев, белогрудых, в новеньких черных фраках, бросаются ко мне, и один снимает мое пальто, а другой не вешает его, а держит в руках и говорит укоризненно: “Извольте одеться. В таком костюме к нам нельзя”. Я приехал одетым так, как ходил обычно, в пиджаке поверх косоворотки — глаженых рубах я не носил. “Чудесно! — сказал я, снова одеваясь. — Только скажите в зале, где меня ждут профессора Батюшков, Зелинский, Аничков и писатель Куприн, что приезжал писатель Ценский, но его не пустили”. Метрдотель с длиннейшими рыжими усами, слышавший, что я сказал, изрек вдруг: “Писатели к нам могут входить даже без панталон”». И писатели входили. Правда, в панталонах.

Кто здесь только ни бывал! Николай Васильевич Гоголь вполне мог лакомиться чиненой грибами репой и поросенком с хреном; Николай Семенович Лесков — бараньим боком с гречневой кашей, запивая это ледяным квасом. Половые, подававшие русские блюда, были в кумачовых рубахах, скользили бесшумно, виртуозно, грациозно, но с достоинством. Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин любил слушать музыку и любоваться на стерлядей, плавающих в просторном бассейне с подсветкой. Николай Алексеевич Некрасов предпочитал французскую кухню. Слышу его говорок: «Любезнейший, не сочти за труд, э.. э, пожалуй, суп-пюре Сан-Гюбер с бокалом “Шабли”, затем э.. э таймень а-ля Шамбор, или можно седло дикой козы а-ля гранд (веньер), соус поврат — по твоему, голубчик, вкусу с “Бордо” 60-го года или Перегюль, пунш Ромен, жаркое — каплуны, рябчики и перепелки по минимум-миниморумому, фонд артишок и горошек и, “на посошок”, — пломбир “Меттерних”! И … э.. э “Хлебной слезы”, малый графин, нет, пожалуй, средний, как всегда,.. во льду…». Я тоже любил «хлебную слезу». Это была отличная водка, ее гнали из высококачественного зернового сырья и гнали в особом технологическом режиме — «тихим погоном». Среди завсегдатаев «Палкина» — Фет и Панаев, Бунин и Блок, Куприн и Мережковские, Горький и Кузмин, Чехов и Белый, Мей и Крестовский. Эти пары, как правило, не соединялись. Мережковские предпочитали сидеть в одиночестве (вместе, конечно, с Философовым). Бунин никогда не сел бы с Блоком, поэзию которого, да и самого поэта, на дух не выносил, а Чехов просто по времени и обстоятельствам жизни не мог чокнуться с Белым. Горький с Кузминым случайно присели бы за один за столик, но понять друг друга не смогли бы ни в коем случае. Они говорили и мыслили не только на разных языках — на языках разных планет. Однако все они выпивали и закусывали, как и подобает соотечественникам, землякам, единоверцам. «… Любезнейший, ещё один большой графин! … И сюда! … Пиво три кружки и балык один! … Господа, за здоровье великолепной и несравненной Веры Федоровны!..»

Не подумайте, что исключительно писатели оккупировали этот райский уголок. Только направишься в туалетные комнаты (идеальной чистотой, блестящими медными кранáми, ароматным французским мылом и белоснежными похрустывающими полотенцами и салфетками отличались эти интимные апартаменты), только настроишься, сдерживая естественный порыв, а тебе навстречу Каратыгин, или Юрьев, или Сумбатов-Южин из Первопрестольной пожаловал. Пока изумление и восторг выкажешь и учтивости и комплименты произнесешь — а артисты это любили во все времена — забудешь, за чем шел. Или, бывало, расправишь на груди белоснежную ткань, как из-за соседнего столика тебе приветливо взмахнут белой изящной рукой Репин или Ребиков, Римский-Корсаков или Врубель, Дягилев или Сапунов. Ну как не подойти, не раскланяться. Потом снова заправляй белоснежную… А там — в дальних углах или соседних залах и Нувель, а это — «Мир искусства» (вещь полезная), «не гласный, но уважаемый», по словам Бенуа, участник этого проекта, и Суворин, и Фидлер, и Боборыкин — «Бобо». Петр Дмитриевич здесь нечастый гость, Москву он покидает редко, а ежели и покидает, то прямиком в Париж. Ныне он в большой известности и славе. Намедни — в 1892-м — вышел его роман «Василий Тёркин» и имел сильный успех. Петр Дмитриевич — стерильно чистенький, холеный, подлинный барин старой закваски, не натужно наигранной, в белоснежной, туго накрахмаленной рубашке и в смокинге, — рассматривает меню. Носик маленький, лысина огромная, голова похожа на череп. Внимательно вчитывается, что-то мысленно подсчитывает. К нему подсаживаются — вот и Потапенко подошел. Боборыкин мил, его все любят, даже язвительный Бунин, вспоминая Бобо, скажет: «хороший был старик». Бог писательским даром обделил, но кого это волнует: не он первый, не он последний, до сих пор все пишут, пишут, читать невмочь. Эрудиция автора «Китай-города» поражает своим объемом и точностью, он в совершенстве владеет множеством европейских языков, причем не так, как господин Бальмонт, а истинно. Не случайно — почетный академик. Главное же, он блистательный собеседник. Любого заговорит до обморока. Но интересно: никто, пожалуй, не знает так, как он, подробности быта купечества или Замоскворечья, модных течений в литературе или в дамских нарядах, хитросплетений отечественного или европейского оперного и балетного мира, особенностей жизни в среде рабочих, кокоток или мещан, парижских новостей, сплетен, новаций, ибо на короткой ноге и с Ги, и с братьями Жюлем и Эдмоном, и с господином Флобером, — поэтому и подсаживаются. Петр Дмитриевич отвлекается от изучения пухлого «Винного листа», оживляется. Слышится: «… Встречаю Гюстава в Большой опере и… разговорились о Карфагене… почитали бы вы… прекрасный документированный труд… а то Карфаген у вас какой-то театральный получился…». В дверях появляется Федор Иванович Шаляпин со свитой. Появление шумное, значительное, бенефисное. Так появляется ещё только молодой Алешка Толстой — кутила… Вечер в разгаре. Писатели, художники, музыканты, издатели, критики. И все в панталонах, и все беседовали. И, естественно, под коньячок Шустова.

Чудный был коньяк, как, впрочем, и вся продукция смекалистых, рисковых и удачливых Шустовых. В 1881 году винодельня Шустова имела 18 рабочих и производила около четырех тысяч ведер хлебного вина в год. Всего-навсего 16-е место в винокуренной России. Однако Николай Шустов пошел по пути революции в качестве и оригинальности продукции — им были придуманы и запатентованы новые напитки: «Запеканка», «Зубровка», «Спотыкач», «Рижский бальзам», «Рябина на коньяке» и другие вечно живые настойки и наливки. А в 1899 году фирма сделала самый удачный ход — приобрела Ереванский коньячный завод Нерсеса Таирова. Завод был убыточен, но братья Шустовы усовершенствовали оборудование, технологию, маленько своровали — Леонтий Шустов инкогнито выехал во Францию в провинцию Коньяк, поработал там на одном из коньячных заводов, узнал все тонкости. … Вскоре коньяку Шустовых не было равных в России.

Я обычно сидел в соседних залах и к беседам пишущей братии не прислушивался. Иногда выходил в буфетную, услышать новый mot от Щербины или взглянуть на набиравшего популярность Петра Чайковского…

Империя Палкиных просуществовала долго — дольше многих других империй. Открытый купцом Третьей гильдии, ярославцем А.С. Палкиным, трактир в 1785 году начал свою историю, март 1917 года положил ей конец. Однако многие постоянные клиенты ресторана Палкина, равно как и их новые товарищи, ещё долгое время пребывали в этом здании (вернее, в двух зданиях: на углу Литейного и на углу Владимирского — один напротив другого): господа револьюционэры свозили туда арестованных, так как мест в царских тюрьмах катастрофически не хватало. То, что загадили в полчасика, сомневаться не приходится. Краны господа-товарищи револьюционэры открутили. Ароматным мылом пытались закусывать коньяк Шустова. Только пузырей понапускали. Зеркала побили, под пальмы нассали, бархат содрали на платья жинкам, стерлядь скормили котам, в бассейне мыли сапоги, по люстрам палили из наганов на спор, кто попадет после третьего стакана. Фраки лакеев, рубахи половых растащили по домам, чтобы в революционные праздники наряжаться.

Я как предчувствовал — в последние годы перед катастрофой редко бывал у Палкина. Чаще всего я посещал «Вену» на Малой Морской — это было более «по карману». К примеру, «поздний петербургский завтрак» стоил 1 рубль 70 копеек, его счет включал: сам завтрак — 75 копеек, графинчик водки — 40 копеек, 2 кружки пива — 20 копеек, чаевые официанту — 20, чаевые швейцару — 15 копеек. Вообще-то «Вену» возлюбили игроки. Игроки всех мастей и калибров. В 1870 году появился бильярд, привлекавший тогда невиданное количество любителей. Крутились букмекеры, составлялись темные, то есть полулегальные тотализаторы, шуршали ассигнации, раздавались стук бильярдных шаров, пощелкивание киев и приглушенный звук сталкивающихся тяжелых пивных кружек. А в 1884 году здесь появился на свет «Первый шахматный клуб России», на торжественной церемонии открытия которого присутствовал великий М.И. Чигорин. Шампанское, фраки, манишки, монокли, пенсне, ладьи в человеческий рост. По соседству закусывали обыкновенные шулеры. Наибольшую известность получили, однако, не «поздние завтраки» и не обеды, сервировавшиеся обычно на 500–600 человек с 3-х часов пополудни до 6-ти, а ужины, на которые после одиннадцати вечера, то есть по окончании спектаклей, съезжались знаменитости — цвет моего Петербурга.

…9 октября Чайковский покинул Клин и направился в Петербург на премьеру своей последней, Шестой симфонии. В столице остановился на сей раз не в гостинице «Дагмара» или во «Франции», но на Малой Морской в квартире Коли Конради. 16-го ноября состоялся концерт. Успех симфонии был приличен, но без восторгов. Глазунов молчал, у Римских хвалили, но натужно. Чайковский был в недоумении. Однако в Петербурге ему было впервые хорошо. Поэтому на следующий день — в оперу, потом к Палкину или к Лейнеру, может, и к цыганам за город. Однако вечером другого дня решил с молодежью ехать на любимого с юности Островского, давали «Горячее сердце», а потом ужинать в «Вену» — всё ближе к дому. В то время «Вена» принадлежала Лейнеру, который откупил ее у купца Ротина. По пути Чайковский упрекает своего любимца Боба в слабости к женскому полу… В «Вене», как всегда перед сном, ест мало — овощи, макароны по-неаполитански, и пьет умеренно — молодое белое французское вино разбавляет минеральной водой. Всю жизнь он провел в трактирах, ресторациях. Своего угла практически не было. Своей кухни. А в трактире и половые суетятся, и незнакомые кланяются и смотрят с восторгом, и знакомые подсаживаются — вот Ларош, а вот и Кашкин подходит. Серьезный преданный Танеев. Котек, Брандуков, Николай Григорьевич Рубинштейн кутит, как всегда, в окружении очаровательных женщин… И постоянно томящее чувство одиночества отступает. Будто и он — Чайковский — причастен к этому беспечному веселому шумному миру. В «Вене» Петр Ильич заканчивает свой ресторанный путь. Навсегда. Ночью на 25 октября он отходит… 1893 год.

В народе «Вену» называли «писательским рестораном» и уверяли, что писатели имеют там кредит и хорошую скидку. Возможно. Я к писателям тогда не примыкал, да и ныне лишь графоманю, но видел их предостаточно в клубах сигарного дыма, раскрасневшихся, улыбчивых, закусывающих, хмельных. Тогда веселых, молодых. «… Ах, в “Вене” множество закусок и вина / Вторая родина она для Куприна!» Не только для автора «Поединка» — чрезвычайно модного тогда писателя, постоянного посетителя, как правило, приезжавшего непременно со своим приятелем — клоуном Жакомини, но и для Агнивцева, Ал. Толстого, Шаляпина, Гумилева, Ремизова, Мейерхольда. Вот — Сергей Городецкий прекрасно потчуется ботвиньей с рыбкой и раковыми шейками, Леонид Собинов — только с благотворительного концерта — заказал уху из стерлядок и расстегайчики; Леон Бакст размышляет, а Сергей Найденов уже решил: корнишончики малосольные, рыжики, вчерашние щи, телячья голова, перепела, соус татарский и большой графин… Я взял малый графин, икры кусок в четверть фунта, моченых яблок, консоме Принцесс, филе де беф а-ля Жардиньер, две кружки пива. Для начала хватит.

Если «Вена» — центр притяжения театралов Мариинского театра, то «Медведь» — это уже Дворянского собрания, Александринки, Михайловского театра. «Медведь» на Большой Конюшенной, 27 — родной сын известнейшего «Трактира Демута» (вспомним Пушкина! — первый адрес поэта в Питере, здесь он остановился со своим дядей перед отправкой в Лицей). При входе стояло чучело медведя с подносом в лапах, куда бросали ассигнации; медведь подмигивал электрическими глазками и благодарил, кивая башкой. Сюда устремлялись любители отведать хорошей русской кухни и… западных новшеств. В 90-х ресторан откупил бывший владетель московского «Яра» А. Судаков, начинавший карьеру буфетным мальчиком в московском трактире. Он обожал размах и новации. При нем впервые в России появился «американский бар» с высокими табуретами и барной стойкой. Это было в диковинку. Сидеть на них было неудобно, вернее, непривычно, но какой «шарм»! Ещё больший интерес и у солидных завсегдатаев, и особенно у молодежи вызывали «смешанные напитки». Эти смеси имели забавное название — «петушиный хвост» — cock-tail. Поначалу посмеивались, а затем попривыкли, стали различать, что такое аперитивы — крепкий коктейль перед едой для возбуждения аппетита, что такое диджестивы — способствующие пищеварению во время еды, или long drink со льдом… Уж эти американцы. Напридумывали.

В кафе «Доминик», которое размещалось там, где впоследствии возник «Лягушатник» — (Невский, 24) так вот, в «Доминик» ходила — забегала разная публика. Это кафе, конечно, уступало по части изысканности и элегантности кафе Излера, которое размещалось в бельэтаже Армянской церкви (Невский, 32). Однако именно «Доминик» пережил всех своих конкурентов и закрылся по естественным причинам — приспичило! — лишь в октябре 1917 года. Причем следует оговориться, что конкурентами «Доминика» были не все «ресторанные заведения». Этих заведений было (до открытия «Доминика» в мае 1841 года) пять категорий. Трактиры — для людей «в ливреях, армяках, смурых кафтанах и нагольных тулупах», то есть для простолюдинов. Все остальные — кофейные дома, гостиницы, харчевни и рестораны — были открыты для благородных сословий. Приличные дамы могли посещать лишь гостиницы. В 1840-м году швейцарец Доминик Риц-а-Порта, прибывший в столицу и записавшийся в «Санкт-Петербургское купечество кондитерского цеха», испросил разрешение открыть новый вид трактирного заведения — ресторан-кафе «для удовольствия публики, высшего класса». Тогда, надо сказать, примерно четверть кондитеров Петербурга составляли швейцарцы — лидеры европейского кондитерского искусства. В апреле 1841 года Сенат определил свое мнение и появилось уложение, по которому было дано разрешение открыть новый — шестой — вид трактирного плана. Там предписывалось иметь, как и в ресторанах, горячие блюда, но только «потребные для легких закусок», то есть пирожки, расстегаи, кулебяки. Сладкие блюда и прохладительные напитки — как в кофейных домах. Дозволялось иметь все российские и иностранные газеты, шашки, шахматы, домино, а также прислугу «в немецком платье». В эти немецкие платья одевали молодых татарских парней, которых исключительно пользовали в «Доминике». Публика была самая разношерстная. Было шумно, в соседних комнатах стучали бильярдные шары, за бильярдной располагалась шахматная комната. Посетители не раздевались. Тут были и шулера, и аферисты, и артисты, и писатели, испуганные провинциалы и неудачливые комиссионеры, студенты, чиновники. Забежали, согрелись, выпили чашечку кофе, откушали кулебяку, запив кружкой пива (у стены располагалась ванна со льдом, где постоянно охлаждались два бочонка с пивом) и побежали дальше. Салтыков-Щедрин писал: «в дверях постоянно толпились порыжелые личности, <…> народу пропасть. Входят, выходят…». Однако сам был завсегдатаем. При всей этой толчее здесь настоялся свой дух — «доминиканский», образовалась неповторимая атмосфера «демократичной аристократичности», своеобразной домашней уютности. Горел камин в столовой. Окна буфетной выходили на освещенный яркий Невский. Прямо в буфетной на треугольной стойке с мраморным покрытием стояла медная водяная баня, на которой согревались кулебяки, знаменитые пирожки, другие блюда (неизменно 15-ти наименований). Ниже — ледник для холодных закусок. Было просто. И дешево. За 40 копеек можно было закусить вполне даже прилично. Я, бывало, сиживал здесь и за 30. Антон Павлович мог позволить себе и шикануть на 60 копеек. «Отправились к Доминику, где за 60 копеек скушали по расстегаю, выпили по рюмке и по чашке кофе», — писал он брату Михаилу в апреле 1886 года. Тогда он, правда, подписывался: Чехонте. «Статистики знают, что курица не птица, кобыла не лошадь, офицерская жена не барыня» — помню, сымпровизировал он как-то в «Доминике»…

И почему швейцарцы любили открывать свои заведения близ церквей? Доминик Риц-а-Порта — около Петропавловской лютеранской (Петрикирхе), его зять — Излер — через пять домов по Невскому, около Армянской церкви. Может, так принято в Швейцарии: сочетание духовной пищи с телесной…

Было где закусить и потолковать в Петербурге. А ежели душа разогреется, то — прямиком за город, на «Виллу Родэ». Располагалось сие заведение на Черной речке, невдалеке от места дуэли Пушкина. И вообще, это было излюбленное место дуэлянтов. Здесь, к примеру, стрелялись Гумилев и Волошин. (Уж эта Черубина!) Промазали. Вернее, пистолет Волошина дважды дал осечку, а Гумилев первый раз промахнулся, а от второго выстрела отказался. Там не только стрелялись. Тогда это был ближайший к городу дачный поселок. Здесь родился сын Пушкина — Александр, будущий генерал, мой сосед. На даче Шишмарева работали Брюллов и Кипренский, навещая своих соседей — Глинку, Тургенева. Да и ресторанов здесь было много. Удобно… Ныне на месте самого известного ресторана — станция метро «Черная речка», которая ведет под землю.

«Вилла» имела несколько скандальную репутацию, а посему притягивала. Там был прекрасный большой летний театр, летняя эстрада-ресторан. Во время обедов и ужинов играл венгерский оркестр, выступали лучшие певцы — Собинов, Шаляпин. Позже появлялся Вертинский. Тогда его обожали. Он был неотъемлемой частью предвоенного Петербурга, баловнем и любимцем этого города. И цыгане! Адольф Родэ или «Адолий», как его называли постояльцы, все предусмотрел при строительстве ресторана. Его столики, вытянувшиеся по залу пятью рядами, с одной стороны примыкали к эстраде, с другой — к стене, драпированной тяжелыми портьерами, за которыми располагались «отдельные кабинеты». Как-то Виллу посетили именитые гости: Александр Куприн со своей первой женой Куприной-Иорданской, актриса Лилия Яворская с мужем князем Барятинским, Щепкина-Куперник, адвокат Карабчевский. Встретил сам Адолий и проводил в отдельный кабинет. Одна из дам поинтересовалась, что же находится за аркой, задернутой тяжелым плюшевым занавесом. Как писала Мария Карловна Куприна-Иорданская, «занавес раздвинулся, там оказалась огромных размеров низкая кровать с откинутым одеялом, застланная белоснежным бельем». Александр Амфитеатров язвительно писал: «Видел во сне Адолия <…>. Развеселаго, жизнерадостнаго, толстомордаго, толстопузаго Адолия Родэ, до октябрьской революции хозяина “Виллы Родэ”, после октябрьской революции — милостью Горького — хозяина “Дома Ученых”. Там, в недрах “Виллы Роде”, и обрел Максим Адолия. Пришел, увидел и решил: “Вот истинно добротный опекун для русской науки. Лучшаго и искать не надо: в самый раз!”». Напрасно юморил Амфитеатров: людям науки тоже нужно отдохновение и покой. Хорошо было на «Вилле Родэ». Музыка, цыгане, великие князья (как они всюду успевали!); Феликс Михайлович Блуменфельд — прекрасный пианист, ученик Ф.Ф. Штейна и Н.А. Римского-Корсакова, учитель Льва Ароновича Баренбойма; Григорий Ефимович Распутин — самоучка; Блок; незнакомки…

Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала
И, бросая, кричала: «Лови!..»
А монисто бренчало, цыганка плясала
И визжала заре о любви.

… Китеж, канувший в бездонный омут безвременья.

Поразительная вещь память: никогда не пробовал «таймень а-ля Шамбор» или «филе де беф а-ля Жардиньер», а вкус помню.

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *