Татьяна Хохрина: Мечта оседлости

Loading

На тех заросших и необустроенных берегах Малаховского озера было не лежбище котиков, а была сама жизнь со встречами и расставаниями, ссорами и дружбой навек, со взаимопомощью и тайнами, которые знали многие, но не выдал бы никто. Туда приходили люди, нырнувшие в него в юности, а потом купавшие там внуков.

Мечта оседлости

Главы из книги

Татьяна Хохрина

Татьяна ХохринаДОМ, КОТОРЫЙ ПОСТРОИЛ ЖЭК…

Никто и не ждал, что в Малаховке построят кооперативный дом. Хотя вообще-то там было кому и на что купить не только квартиру, но и всю Малаховку. Быть-то было, но кто ж в этом признался бы?! Догадки одни и подозрения… Однако жизнь чудесней самых несбыточных фантазий и в 60-х годах, на заре первых ростков кооперативного жилья, Малаховка опять оказалась в авангарде, предъявив человечеству и местным жителям вроде бы унылую и заурядную пятиэтажку хрущебистого типа, на самом деле явившуюся пещерой Лейхтвейса, чудесной, манящей и недоступной.

Население страшно возбудилось, строило нечеловеческие предположения о цене и роскоши будущего строения, притом что при первом же приближении и сравнении с двумя соседними, казенными и при этом похожими как однояйцевые близнецы, унылыми блочными пятиэтажными пятиподъездниками, легко можно было представить ограниченность растущего замка Броуди. И все же желающих сразу появилось тьма, они бились на смерть во всех околотках, присутствиях, советах и комиссиях, а также на углах, в магазинах, на рынке и даже на кладбище, посколько одно было очевидно с самого начала — на всех точно не хватит.

Я помню, как во время закладки фундамента кооператива хоронили гинеколога Флейшица и весь состав Хевры Кадиша, вместо точного соблюдения обряда погребения, бурно обсуждал, кому теперь достанется квартира, на которую проныра Флейшиц таки успел занести деньги, но Б-г не фраер и дал ему наконец по рукам! Старик Гендлин — главный наблюдатель за иудейской моралью и традицией в Малаховке — начал трясти головой еще до молитвы, сокрушаясь, что именно такое аморальное дело, как аборты, за которыми в основном шли к Флейшицу, проложили ему короткую кривую дорожку в Правления кооператива и дали надежду одному из первых войти в новый дом. Тут Гендлин цепенел, поднимал высоко над головой кривой узловатый палец, и говорил: «Не смог остановиться — нашлось кому его остановить! И всем стоит ето хорошо запомнить и об себе примеривать, шоб не лечь рядом и с Флейшицом в самий неподходящий момент!»

Страсти кипели весь год, пока дом строился. На этом фоне пару десятков старых друзей и соседей стали навеки врагами, семей десять, державшихся на печальном жилищном вопросе, наконец распались, несколько пройдох срочно женилось, а знаменитая пожилая малаховская проститутка Фира Цикерман впервые вышла замуж за очень старого, но еще рассчитывавшего на кооперативную квартиру провизора Грендера. В третьем подъезде на первом этаже наконец обрела после многих лет скитаний свой однокомнатный угол и моя тетка, вернувшаяся из лагерей. Мы активно участвовали в ее устройстве, поэтому держали руку на нитевидном пульсе кооперативного строительства.

По итогам распределения квартир в кооперативе он тут же получил надолго прилипшее название «Тель-Авив у станции». Ранее не страдавшие особенно на предмет национального неравенства местные жители, тут же усмотрели в этом еврейскую ловкость и умение жить. И хотя заселялись сразу три дома: два поссоветских бесплатных — преимущественно представителями титульной нации, работавшими в местных органах и на Малаховском Экспериментальном Заводе, и только кооперативный, за собственные деньги — в основном местной еврейской интеллигенцией, евреи поняли, что это им дорого обойдется не только с точки зрения стоимости квадратного метра…

Планировка во всех трех домах была одинаково паршивая, потолки низкие, прихожие и кухни крохотные, да и сами квартиры больше походили на скворечники. Поэтому многие, не успев вселиться, уже почувствовали дефицит площади и тупиковость развития семьи. Но собиравшееся в палисаднике для обмена мнениями население усматривало несомненные преимущества еврейского Тель-Авива у станции, завидовало ему по-черному, было уверено, что евреи осчастливлены навеки и заживут теперь в пику остальным в хоромах барских, катаясь по залам на велосипедах.

Чтобы знать подробности, у некооперативного населения в кооперативе было два безупречных осведомителя: известная местная блядь медсестра Зоя, которую пустил к себе в Тель-Авив у станции жить профессор Лесотехнического института Зальцер, и одинокая «ничья бабушка» — женщина непонятного возраста и происхождения Дуся. Было известно только, что Дуся всегда жила в состоятельных еврейских семьях то домоправительницей, то нянькой, то кухаркой, как она сама, поджимая губы, говорила, «горбатилася за грош дырявай на кучарявых». При этом никого не смутило, что нагорбатилась она одна на двухкомнатный кооператив, и, напротив, многие продолжали ее жалеть, повторяя «Несчастная баба, все чужим мужьям стирала да чужим детям носы вытирала, а теперь на старости-то лет одна по двум комнатам мотается…»

Если Зоя была баба беззлобная, легкомысленная и интересовавшаяся в основном личными приключениями местных бонвиванов, которых можно было по пальцам одной руки пересчитать и которых больше Зои контролировала партийная организация и товарищеский суд, то Дуся неусыпно следила за всеми тайными и явными течениями в Тель-Авиве у станции, соотнося их с общегосударственными и политическими реалиями и потребностями. Дуся по совершенно непонятной причине была вхожа во все еврейские семьи, обсуждала подробно и нелицеприятно их жизнь у них же под носом, явно стучала во все инстанции, но по-прежнему чувствовала себя одним из столпов жизни нового дома.

Благодаря Дусе все знали, кто лежачий, а кто просто ленивый, что к жирному Боре Альтшулеру ходят три репетитора, а толку чуть, что Мина Ошеровна — грязнуля и не моет окна, а Евсей Маркович обжимает племянницу, которая приходит помочь его жене по хозяйству. Все три дома знали меню и гастрономические предпочтения жителей Тель-Авива у станции, виды на урожай у них на дачах, перспективы устройства их дочерей и абитуриентов-внуков, регулярность пошивов пальто, протезирования зубов и отдыха в санатории Красные Камни. При этом выводы дусины под сомнения даже не ставились, поэтому как Дуся кого квалифицировала, так он в глазах малаховского населения и запечатлевался навсегда.

И вдруг молниеносная Шестидневная война раздвинула еврейские горизонты еще шире — аж до Голанских высот. Первый снаряд выбил из рядов Зойку-блядь, которая под это дело умудрилась-таки женить на себе профессора Зальцера и он поволок ее в Израиль, предусмотрительно понимая, что там скорее Зойка на клизмах и уколах заработает, чем он — на отсутствующих в пустыне лесах. Народ был, с одной стороны ошеломлен зойкиным предательством, заподозрил в ней гнилые, попахивающие чесноком, корешки, но доказать ничего не смог и, с другой стороны, стал радостно дербанить ее внезапно освободившуюся квартиру. Такой вариант улучшения жилплощади наметил новые перспективы, и теперь каждому еврею сосед-нееврей задавал вопрос, нежно глядя в глаза, когда, мол, стоит ждать рокировок и прочих стратегических бросков.

И тут особую позицию заняла та самая Дуся. Она паковала еврейские чувалы с барахлом, водила каких-то сомнительных типов покупать старье, условно называвшееся «еврейский антиквариат», сама сменила уже второе пальто с чернобуркой и еще пару горжеток отправила в старой наволочке сестре в деревню. Дуся досконально изучила таможенные требования, условия пересылки, правила разрешения на вывоз, и пока хозяйка рыдала, не желая оставлять тут на растерзание дедову библиотеку или бабушкино пианино Блютнер, Дуська трясла казенными подтирками, уличая чиновников в нарушении закона, и добивалась всего, что было отъезжающим необходимо. Кривовато улыбаясь и презрительно щурясь, Дуся презирала суетливых, трусливых и неспособных отстоять свои права евреев, но их официальных держиморд ненавидела еще больше.

Наша соседка Хайкина рассказывала, как Дуся стояла, уперев руки в боки в Областном управлении культуры, прикрыв спиной преподавателя духовых инструментов Люберецкой музыкальной школы Пейсахова и его жену, косенькую скрипачку Иду Крабис, и орала: «Мало крови вы нашей пОпили, мало в погромах нас жизни лишали, так теперь вам еще скрыпку с дудкой золотой добровольно отдать??!!» Не ты, гнида толстожопая, нас музыке учил, не ты, хрен мордастай, кручочкими ее на листах записал, шоб мы тебе струмент бесценный на поругание забыли!! Подписвай на вывоз, а то сам до границы понесешь!» И хрен мордастый, видя в Дусе социально близкий и понятный элемент, таки подписывал все нужные подтирки и человек, не веря своему счастью, трясущимися руками паковал своего кормильца.

Дусе многие отъезжающие оставили для присмотра и могилы своих покойников, и еще живых стариков и разную живность. Мы любили смотреть из теткиного окна, как Дуся, в огромной шубе невропатолога Клары Эфросман, выводит гулять целую разнокалиберную собачью стаю, а на шее у нее висит радиоприемник Филипс, подаренный отставным моряком Аркашей Сурисом, и, телепаясь за собаками, она выкрикивает новости: «Наших опять обстреляли падлы арабские! Но от них только шум да вонь, а если попадает кто — так наши же инструктора, засранцы! Против своих направляють оружево, своими же изобретенное!»

Люди уезжали и уезжали, Дуська торговала их барахлом, честно приводила в порядок старые могилы и организовывала новые, переписывалась со стариками и подросшими детьми, нашла в Петах-Тыкве Зойку блядь, которая похоронила своего профессора и тут же нашла нового, т.е. Дуся держала руку на пульсе планеты. Но чем дольше все продолжалось, тем меньше ей нравились те, кто приходит на смену ее подопечным. Как-то оказавшись с моей мамой в одной электричке, Дуська до Москвы жаловалась, не закрывая рта: «Какой дом был! Не здря капиртив-то! Не всякого и поселют туда! Какие люди были — по три высших образования на две комнаты! Бывало, час можно было на клетке простоять — ни одного матерного слова из-за двери не услышишь! Даже дралися как порядочные! А дети все — в классы музыкальные ходили, не то что сейчас быдла одна! А евреи-то чай не дураки: на хер им с быдлой жить, да зима по полгода, того гляди под поезд влетишь по скользоте! Они свою хитрость-то не пропили — вот теперя на солнышке у моря и греются, а ты, Ванька-дурак, живи в капертиве, только платить успевай за воду да за газ! Не зря их не любят, жидов-то. это ж надо так устраиваться, как нерусские! Расползлися по солнечным местам, как тараканы, а ты шубу тута их донашвай!»

Тетка моя вскоре умерла, ходить в тот дом нам было уже не к кому, какое-то время мы еще некоторых жильцов и чаще всего — Дуську — встречали на станции да на рынке, а потом и их из виду потеряли. Но года три назад женщина одна приезжала, могилы своих стариков поправить. Из Канады. Так говорит — там Дуська теперь. У кого-то из Малаховки живет, по хозяйству помогает, хотя что уж она там может под сто лет помогать?! Но живет. Хотя очень не нравится ей. Скучно, говорит. Далеко все друг от друга и двери закрыты. Не то что в Тель-Авиве у станции.

ПЕЙТЕ, ДЕТИ, МОЛОКО — БУДЕТЕ ЗДОРОВЫ

Вера Кузёмкина была в Малаховке человек известный и жизненно необходимый. Вера держала двух коров, а на них в свою очередь держалось все диетическое питание половины Малаховки по эту сторону железной дороги. Ранним летним утром наша улица просыпалась от грохота вериной тележки с тремя огромными бидонами и от душераздирающего вериного вопля непрерывным речитативом на одной ноте: «Яаааа спецальна ждать не будууууу, кому надаааааа — тот поспеет, пусть фабричныя скисаииииить, не спешитя — сама выпьюууууу…» Если и искать истоки русского рэпа, то не исключено, что они обнаружатся в Вериных речёвках. Когда же даже ее луженая глотка не выдерживала и перехватывало дыхание, Вера во время паузы лупила литровым ковшом о крышку бидона. Если бы кладбище было ближе — клянусь, покойники б восстали из могил от этих звуков!

Может, чтоб она скорее затихла, а скорее — чтоб и впрямь не остаться без молока, сметаны и творога, мы и наши соседи к раннему вериному появлению уже стояли на низком старте, деньги были свернуты рулончиком, монеты потели в руке, а тара под молочные сокровища прочно устроилась в кошелках, чтоб даже ребенок доставил покупки домой, не расплескав ни капли. Вера торговала с фантастической быстротой, молниеносно перемещаясь от калитки к калитке, точно помнила, что кому надо, кто любит творог посуше, а кто пожирнее и мягче, кому нужна настоящая сметана, а кому — сливки, так что легко могла бы обслужить и слепо-глухо-немого иностранца, хотя предпочитала местных женщин среднего и старшего возраста. Потому что с ними была не просто рутинная торговля, с ними была встреча разведчиков на явке и обмен информацией. Вера так ловко соединяла отпуск молока с выведыванием и разглашением всех местных тайн, что, сотрудничай она с Красной Капеллой, та бы уцелела!

— Зой, творогу тебе полтора? Оскаровна тоже взяла полтора, видать, Фимка-то со своей разошелся и та с ребенком таперча у матери в Раменском. Там и творог берут. Я тебе два литра лью? Зорины вчерась три взяли и нынче три. Не иначе ктой-то гостюет у их, дочку всё пристраивают свою!

— Роз Ефимна, сливочек здесь поллитра и творожок. Опять сосед-то Ваш говорил, Вы рубероид ворованный у солдат купили! Подведет он Вас, подлая харя! Он и про меня врал, что молоко снятое! А я разве когда??! Кого хошь спросите! Вы б сходили к Кольке-милицанеру, пусть пужнет его! И десяток яиц тут в коробочке…

— Циль Львовна, как просили, два литра и поллитровая сметаны. Не знаете, говорят Хайкины в ИзраИль свой уезжают. Не знаете? Да точно! А то чё ж они молока четвертый день не берут?? Ааа, отдыхать уехали… Удивляюсь я на евреев, не в обиду Вам! Нешто так он от зубов устает, Хайкин-то, что ехать кудай-то отдыхать надо?! Чем там лучше-то? К тому же не знаешь, у кого молока купить… Чудные, чессснослово! И творог никогда не берут, как нерусские!

Ради справедливости надо сказать, что Вера была об’ективна в сборе информации, всех обсуждала со всеми, не имела любимчиков и поэтому люди прощали ей самые нелепые предположения и невероятные догадки. Не говоря уж о том, что такого шикарного молока и творога в округе больше было не сыскать. И вообще Вера была чистоплотна, не ленива, доброжелательна и улыбчива и все прощали ей болтливость и любопытство.

Был только один человек, которого Вера ненавидела как кровного врага. Это был старик Самуил Багельман. Когда-то он служил в управлении Казанской железной дорогой, но потом у него случились какие-то финансовые неприятности, его посадили на 8 лет, которые он честно оттрубил в Коми АССР, потерял за это время семью, потому что жена с двумя их детьми сразу после приговора с’ехала в неизвестном направлении, а когда он вернулся в покосившуюся, заколоченную хибару, выяснилось, что на работу он устроиться не может. Самуил оглядел заросший бурьяном участок, отпустил козлиную бородку и завел четырех коз.

Багельмановы козы оказались на редкость молочными, лупили подряд все, что растет, сам старик подучил теорию разведения коз и повышения производительности козьего молока, и в один прекрасный летний день Вера вдруг обнаружила, что у нее появился реальный конкурент. Т. е. на самом деле покупателей хватило бы еще на пятерых молокозаводчиков, но обидно было ужасно! И ладно бы простой крестьянский сын завел корову! Неприятно, но об’яснимо и, можно сказать, естественно! А тут еврей какой-то, червь бумажный, городской житель — и туда же! Мало того, что они захватили все передовые участки социалистической экономики, так и теперь на исконно русское частное дело замахнулись! Да еще так изучил, гад паршивый, какие там в козах его витамины и другая польза, что народ дачный к нему валом повалил! Понятное дело — детей на дачи окрепнуть везут от удушливой жизни городской, витаминов поднабраться, а тут — здрасьте пожалуйста! Перед вами культурный Самуил Наумович Багельман со своими особо полезными козочками!

Вера потемнела лицом, исчезло ее былое добродушие и веселость, от любопытства сохранился только подозрительный, недобрый огонь в глазах и интерес к тому, как идут дела у Багельмана. Те, кто имел неосторожность купить у него пару кружек молока для внуков, навсегда стали отлучены от Вериного живительного источника и никакие доводы в расчет не принимались. Эти люди были об’явлены предателями и подвергнуты остракизму. Любая беседа Веры с местными жителями неминуемо сводилась к этому.

— Сар Оскарна, это что же, наука штоль велит корову козой подменять?! Корова ж как человек! А коза — известно, дура, веник жрет! Я б в войну побрезгала евоное молоко пить! А сосед Ваш, Михал Борисыч каженный день у Багельманы этого полную банку берет! Так Вы скажите ему: пусть на творог мой даже не рассчитыват, пусть Багельман из козы своей ему творог доит!

Фира, вот возьми сливочек! Да ладно, угощаю! Это тебе подарок к творожку и молоку! Мы ж не евреи какие, прости уж, как навроде Багельмана, нам хорошим людям не жалко, мы по каплям в банку не цедим! И не воняет от нас козами Самуиловыми! Я тебе теперь кажный раз буду сливочек давать. Пусть соседка твоя, Элькина толстозадая, от зависти козлиным молоком подавится, раз повадилась его хлебать!

Валь, а чего ты к творогу и сметане молочка только литр взял? Ты, часом, козьим не добавляешь??! Смотри, я к вам как родная, но узнаю если, ноги моей не будет, хоть кашлем изойдите!

Так было подряд три или четыре лета. У Багельмана разрасталось козье стадо и доходы, Верка мрачнела и худела, многим казалось, что и молоко у нее стало хуже, словно не корова, а сама Верка его давала и оно горчило от ее горечи. Багельман привел в порядок участок, купил несколько соток у соседа, поставил там оборудованный по последнему слову техники загон для своих козочек, обновил свой дом и сам уже молока не разносил, его клиентура тащилась за целебным продуктом к нему в строго назначенное время. Самуил Багельман округлился, оделся, как американский фермер, постриг бороду на манер шкиперской и помолодел лет на пятнадцать. Все даже недоумевали, как такой шикарный господин может оставаться в одиночестве.

То лето было ужасно холодное и дождливое. Багельмановские козы жались друг к дружке и не хотели выходить из теплого загона. Самуил, ворча, погнал их по улице, направляя на опушку маленького лесочка. Там козы разбрелись, Багельман отвлекся разговором с соседом и вдруг обнаружил, что надо собирать стадо по всему лесу. Когда это ему наконец удалось, уже темнело и он был мокрым насквозь. Погоняя коз, он едва доплелся до дома и рухнул в кровать. А утром его кашель перекрыл Веркины призывные крики.

Жившая рядом с Багельманом детский врач Сарра Оскаровна, забежала к нему по‑соседски, пришла в ужас и на молочной сходке разнесла трагическую весть: Багельман плох, недоенные козы блеют, что будет — одному богу известно! И Вера поняла, что настал ее звездный час!
Надев свежую косынку поярче, подмазав губы, Вера прихватила образцы своей продукции и отправилась к занемогшему Багельману. На личном примере она доказала ему, насколько вовремя налитое коровье молоко, сметана и творог полезнее козьих! О чем еще говорили Багельман с Верой, лишь им одним известно, только назавтра Вера пришла к нему снова, и послезавтра, и в четверг, и в субботу…

А на следующее лето нас утром разбудил прежний звенящий, ликующий веркин голос: «Кто об здоровье не думаеееееет, тот пусть спит до обедаааа, а кто хочет козликом скакать, тот пусть за козьим молочком очередь занимат! Мужикам-быкам — творожок да сметана, а козье молочко да простокваша делают девок краше! Вера с Самуил Наумычем ждать не стануууут, никого не обманууут, сами все выпьют да с’едят, пусть другие токмо глядят!» Вера голосила девичьим счастливым голосом, в такт отбивала алюминиевым черпаком, а довольный Багельман, отпуская товар, улыбался в бороду и норовил как бы невзначай то притулиться к вериному округлому плечу, то поддержать ее за локоть, то снять с горячей щеки несуществующую пушинку…

— Циль Львовна, возьми творогу побольше, сметаны и яиц домашних два десятка! На той неделе не будет нас и потом тоже. Дети приедут самуилкины и доча моя с внучком. Нам самим надо будет, уж не обижайтеся! По субботам я теперь не ношу, в субботу нам не положено, ну вы это сами знаете! А с осени сыр начнем козий варить! Это ж такой полезный продукт — Вам любой скажет… Без молока вообще жизни нет, одно переживание!

ПО ВОЛНАМ МОЕЙ ПАМЯТИ

Какая сегодня жара! Как бы хотелось оказаться где-нибудь на пустынном пляже, бултыхнуться в чистую прохладную воду, не думая, видит ли тебя кто-то и что он думает о твоих достоинствах и недостатках, и поплыть, лупя по воде руками и ногами, кувыркаясь, не соблюдая ни один спортивный стиль, а чувствуя себя молодым (или, увы, совсем не молодым) морским котиком, сбежавшим из душного уездного цирка. Конечно, лучше всего, если бы это было море, бирюзовая прозрачная волна, не мешающая раскинуться на воде гигантской толстоватой подгоревшей звездой и разглядывать подводную жизнь или игру света и мечтать. Но и речка с озером тоже подошли бы, чай не баре! Когда-то, так давно, что и не верится, что это было, мы с папой летом всегда садились на его допотопный велосипед с моторчиком, на раму которого специально для меня он приладил не просто дополнительное седло, а целое креслице со стременами, и мы неслись на Малаховское озеро смыть с себя пыль и усталость дня.

Малаховское озеро… Это был еще один особый малаховский эксклюзив, поднимающий поселок на недосягаемую высоту по сравнению с другими дачными местами Подмосковья. Завистники спрашивали тебя: вы на какой стороне живете — где кладбище или где рынок и озеро, сразу перечисляли все достоинства нашего заповедника, но особенно уничтожал интересующегося ответ: «На той стороне, где озеро…» Эффект был сравнимым с тем, что в одной пригородной кассе все бы брали билет до Шиферной или Раменского, а ты — до Монте-Карло… К тому же Малаховское озеро все время развивается по восходящей, не зная, в отличие от рынка или кладбища, периода упадка. Но это только так считается. На самом деле все совершенно иначе.

Конечно, никакие преобразования не превратят Малаховское озеро в Женевское или в Гарда и Комо, но неустанное стремление придать ему черты европейского курорта подняло его на средний уровень облагороженной природной купальни, хотя при этом стерло все признаки индивидуальности, ради которых как раз и хотелось туда стремиться. Теперь все вполне комфортабельно и стандартно: четко обозначенный пляж, прокат всего на свете, переполненные пластиковыми бутылками, недоеденными арбузами и растекшимся мороженым урны, несколько попахивающих подгоревшим мясом забегаловок и зоркий контроль за порядком. С тех пор, как Москва придвинулась почти вплотную, сюда ездит полно народу, не имеющего к Малаховке никакого отношения, бывающего здесь по случаю и требующего унифицировать пляжные прелести. Все удобно, традиционно, безлико и скучно. Другое дело когда-то…

Малаховское озеро не маленькое, вытянутое и проточное. Одна сторона его имеет песчаный берег, а за ним лесок, а другая, за узкой полоской пляжа была застроена дачами, разделенными лесопосадками. Никаких признаков цивилизации и контроля не было, поэтому жители сами выработали принципы организации территории вокруг озера. На лесистой стороне была лодочная станция и эту сторону облюбовала молодежь, собиравшаяся большими компаниями, прятавшая по кустам велосипеды, пившая винцо типа «Черные глаза» или «Улыбка» из трехлитровых банок, заедавшая его сомнительными беляшами в серой промасленной бумаге, купленными у рынка, или местными ворованными яблоками, и валявшаяся на пляже до глубокой ночи. Никаких удобств не наблюдалось — зря что ли лес рядом шумел, зато в нем и уединиться можно было, так что считай — полный комфорт, а для эстетов еще и лодочки!

На дачной стороне публика собиралась совершенно другая — солидная, неторопливая, обстоятельная и хорошо экипированная. Ближе к шоссе, к мостику, под который и уходила проточная вода озера, купались люди случайные или те, кто не собирался задерживаться. Так иногда мы с папой приезжали туда уже вечером, когда он возвращался с работы, когда вода была теплее воздуха. И мы не уходили далеко по берегу, мы пристраивали велосипед в ближайших кустах, быстро ныряли в воду, бултыхались, стараясь не терять друг друга из виду, потому что, как любое сакральное место, Малаховское озеро имела свои легенды и страшные истории о таинственных водоворотах, омутах и необъяснимых явлениях невиданных существ. Все это было очевидным враньем, но осторожность купальщики соблюдали. Искупавшись, мы выскакивали на берег, быстро вытирались, и, рассекая сумерки и вечернюю прохладу, неслись обратно.

Днем же все обстояло иначе. Лучшие места надо было вовремя занять. Те, чьи дачи были близко к воде, имели явные преимущества: они отслеживали приток отдыхающих прямо из окон террас, а для полной гарантии старались с раннего утра закрепить за собой лакомый кусочек пляжа, раскладывая на нем потрепанные одеяла, видавшие виды раскладушки и уже не отмываемые от песка махровые простыни. Конечно, был риск, что их прихватит кто-то чужой или, отбросив в сторону, займет удобное место, но это случалось крайне редко и рассказывалось потом тоже в форме местного былинного эпоса. Обычно же ничего такого не происходило и народ занимал заранее обустроенные места целыми семьями или компаниями.

Там, где песчаная полоса была пошире, а озеро — помельче, был по-существу женский клуб. Бабушки и няньки, в похожих на бронежилет дамастовых бюстгальтерах, голубых панталонах и панамах рассаживались на одеялах, запускали малышню на мелководье и делились новостями и опытом.
— Фрида Марковна, у Вас есть в этом году смородина? -Ай, есть, и таки лучше бы не было, уже не знаем или ее вибрасывать или виставить на дорогу, чтобы кто-нибудь уже сослепу украл!
— Вера, сколько лет Вы уже работаете у Соловейчиков? Еще не надоел Вам их гвалт? — Так, Марь Зральна, уж в октябре было 12 лет, с того года, как умер-то старый-то Соловейчик и меня как раз взяли сперва за бабушкой ихней ходить, а потом, как Григорий Маркыч женился — за евонными детьми. Нет, так-то не жалуюсь, чего от добра добра-то искать…
— Ольга Васильна, что, действительно ваша Ниночка развелась с Сережей? Как же будет-то теперь, это ж Сережина дача? И малый у Вас такой болезненный… — Людмила Ивановна, не подхватывайте сплетни, и Витя у нас не болезненнее Вашей Светочки!
Эта группа отдыхающих жила по своему расписанию, следила, чтоб посторонние не притащили с собой какую-нибудь заразу и не допускали на свой участок чужих.

Дальше шел золотой треугольник. Там песок длинным языком тянулся вверх почти до ближайшей дачи и ее хозяева с друзьями считали эту часть пляжа своей собственностью. Там собиралась огромная компания из клана директора одной из самых известных в Москве комиссионок Фурера и семей профессора-гинеколога Райхельсона и кардиолога Землянского. Люди они были известные, общительные, гостеприимные, так что их сбор непосвященный мог бы принять за коллектив отдыхающих местного санатория или за маевку. Но особый шик купальных костюмов, солнечных очков, шезлонгов и деликатесов, приносимых на пляж, наводил на мысль, что если это санаторий-то принадлежащий МИДу или ЦК, а если маевка-то офицеров Белой армии. Единственное, что смущало — несоответствующий предположениям национальный состав и темы разговоров.

В перерывах между игрой в преферанс и закусыванием разговоры велись в основном на самые актуальные темы.
— Арон Исаакович, что-нибудь слышно, чем может кончиться история с Кантором? — Лева, что тут гадать, когда только золотых червонцев у него под паркетом изъяли на 80 тысяч?! Он меняет уже третьего адвоката, но даже если бы его защищал Генеральный прокурор, он должен молиться, чтоб его не поставили к стенке…
— Семен Наумыч, говорят, освобождается кафедра в Боткинской. Вы не думали на эту тему? — Боря, давно надо было бы думать на тему кафедры в Бруклине или Хайфе, а не в Боткинской, которую я увижу, как своих ушей…
— Беллочка, что Вы думаете с отдыхом в этом году? — Даже не знаю, Роза! Вообще я хотела в Карловы Вары или в Болгарию, но Сема говорит — не время, что если и пересекать границу-то в одну сторону…
С этой компанией было не скучно и довольно любопытно, но все время как-то зябко и хотелось проверить, не пришли ли уже за вами…

Выше по берегу, там где озеро было глубже и сильнее течение, собиралась богема. Там можно было услышать из невиданного японского магнитофона и Битлз, и Галича, и Иисус Христос — Суперзвезда, и концерт Иегуди Менухина. Там было интереснее всего, там рассказывали последние новости светской жизни, истории удивительных концертов и гастролей, туда приводили иностранных гостей и звезд, но не всегда и не всех местных туда допускали. Если не получалось к ним присоседиться, то можно было пристроиться неподалеку и просто слушать музыку, не участвуя в разговорах. Зато там можно было увидеть знаменитостей и хвастаться потом целый год в школе, что совсем рядом — честное слово, клянусь! — на простом байковом одеяле сидел Ободзинский, Градский или Эмиль Горовец. А если врать по гамбургскому счету, то можно было сказать, что рядом с тобой бултыхался в воде Дин Рид. Его, конечно, никто там не видел, но ведь могли ж и проглядеть?
Там много пели, много пили, громко смеялись, а попозже, в сумерках, над водой плыл щемящий звук саксофона и непривычный еще нашему уху блюз перехватывал дыханье и рождал в тебе желания, которым ты еще не знал названья…

На тех заросших и необустроенных берегах Малаховского озера было не лежбище котиков, а была сама жизнь со встречами и расставаниями, ссорами и дружбой навек, со взаимопомощью и тайнами, которые знали многие, но не выдал бы никто. Туда приходили люди, нырнувшие в него в юности, а потом купавшие там внуков. Говорят, вода имеет память. Если это так, то никто так не знает и не помнит Малаховку и ее жителей, как Малаховское озеро. Хотя нет. Вода там проточная и всю нашу историю давно смыло ниже, в грязную, вонючую речушку. Той воды, что помнила, уже нет, как нет тех людей, о которых она могла помнить. Теперь тут просто зона отдыха. А раньше зоны были в других местах, а тут была жизнь.

Буду ждать моря!

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.