Маркс Тартаковский: СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — XI — 02 УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА…

 354 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Дед Веры был даже рад. Полковник, кандидат военных наук рассчитывал, как выяснилось, на моё содействие «в литературной части». Из года в год он писал, дописывал, переделывал один и тот же опус: «Поход 14-ти империалистических держав на молодую советскую республику».
Деду очень понравилось, что я — Маркс. И было неловко признаться, что сам я не в восторге от дурацкого имени, навязанного папе его старшим братом Симхой — скрытым троцкистом и демонстративным гегельянцем и гётеанцем, переводившем для себя «Капитал» в уверенности, что в официальном издании что-то умалчивается…

СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — XI — 02

УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА…

ЧАСТЬ 2-я

Маркс Тартаковский

Окончание. Начало

9.

В гостиницу возвращаться было рано; отправился я на почтамт – звонить в Москву. В Москве взял трубку предстоящий мне тесть: — А, женишок нарисовался! Мы уж всем семейством не нарадуемся: был да сплыл. — Задерживаюсь, Александр Андреевич, — оправдывался я. – Убийство серьёзное, всё новые обстоятельства. — Меня не учи. Что-то не попадались мне несерьёзные убийства, — высказался он со знанием дела. — Ты-то при чём? Суд разберётся. — Суд разобрался: три года условно. Один в могиле, другой на свободе.
— Был умысел?
— Ножом, Александр Андреевич.
— Ножом тоже по-всякому бывает…
Поделиться ли с ним своими сомнениями? Для крестьянского сына, высланного с родителями в коллективизацию с Херсонщины в Сибирь, солдата с орденами и медалью «За отвагу», дошедшему до Вены, выслужившемуся затем до военюриста, майора, мои моральные проблемы — дешёвые сантименты. Обратиться к нему за советом?.. Он высмеял бы меня.
Хамом будущий тесть был первостатейным. Это я уже на себе испытал. Но чувствовал какую-то его правоту. Со дня нашего знакомства Вера всякий раз договаривалась об очередной нашей встрече. До минуты были синхронизированы мои звонки. Представить только, как папаша бесился, когда его юной дочери почти ежедневно звонит какой-то хахаль, а он не успевает перехватить трубку и разобраться с незнакомцем…
— Александр Андреевич, — умоляюще сказал я, — у нас регистрация подпирает — Вера ещё в институте?
— Не в институте, а на трудовом фронте — твоей милостью.
Это у меня и вовсе выпало из головы. Два с лишком года до моего с Валей развода Вера ни словом не упоминала о каких-то своих видах на меня. Сам я как-то гнал от себя неизбежное решение.
«Умного судьба ведёт, глупого — тащит». Так что в один судьбоносный (это я только потом понял) момент — уже после
развода — Вера вдруг заявила: расписываемся — или расстаёмся. Помню: было это при провожании на задворках её дома на Профсоюзной.

Её тогда уже разыскал и названивал с Камчатки её прежний парень Володя Зубков — какой-то комсомольский деятель. Меня в письмах Вере он упорно величал "Мартаковский"…

Ультиматум был что называется обухом по голове. Из скудных своих средств я выплачивал взносы за кооперативную квартиру и скудные алименты. Семейная жизнь была попросту не по карману.

Вера с каменным лицом выслушала мои оправдания, попрощалась и исчезла из моей жизни. Что-то вконец рушилось — и, казалось, я даже слышал в ушах этот грохот.

Как-то я прожил так целую неделю — пока Вера не объявилась снова и заявила, что перешла на вечернее отделение института — и уже работает. Какая-то отраслевая научно-исследовательская лаборатория, мэнээс, мне этого не понять…

Как она объяснялась со своими родителями, не знаю.

В нашу пользу было вот какое обстоятельство. Соседка Веры этажом выше целыми днями неподвижно сидела у окна. Дворовая молва гласила, что она спятила от несчастной любви и вовсе перестала выходить из дому…

Это ли, надежда ли, что дурь дочери пройдёт сама собой, но смотрины будущего зятя прошли сравнительно мирно.

Дед Веры был даже рад. Полковник, кандидат военных наук рассчитывал, как выяснилось, на моё содействие «в литературной части». Из года в год он писал, дописывал, переделывал один и тот же опус: «Поход 14-ти империалистических держав на молодую советскую республику».

Деду очень понравилось, что я — Маркс. И было неловко признаться, что сам я не в восторге от дурацкого имени, навязанного папе его старшим братом Симхой — скрытым троцкистом и демонстративным гегельянцем и гётеанцем, переводившем для себя «Капитал» в уверенности, что в официальном издании что-то умалчивается…

Только бабка Веры после смотрин, жалостливо заметила внучке:

— Да как же ты в такого старенького втюрилась?

— …Если кинешь мою Веру, как свою Валю, я тебя из-под земли достану! — тем временем грохотало в трубке.

— Что вы, Александр Андреевич, — залепетал я. — Мы любим друг друга.

— Это мы ещё будем посмотреть. Вера позавчера была в ЗАГСе.

Отодвинули регистрацию. Приедешь — разберётесь.

10.

На этот вечер у меня договорена была ещё одна встреча — с Жуковым и кое с кем, кого я представил Жукову как случайно встреченного моего московского знакомого.

Жуков настроен был агрессивно. Я ему явно остоебенил.

— Ну, что ещё? — вместо приветствия.

Моего спутника он предпочёл не заметить вовсе.

Присели втроём на скамейку в ближайшем скверике.

— Вы всё уже знаете, — кипятился Жуков. — Пишите, что хотите.

Отсижу — раз так надо.

— Но, может быть, так не надо? Да, я послан как раз для этого – чтобы тебя посадили. Ты — один, и ты — убил. Для миллионов наших читателей — вывод абсолютно ясен. Сам ты готов послужить жертвой ради общественной пользы? Не думаю. Так вот для меня твоя судьба тоже не тьфу. Ты знаешь, почему совесть так называется? Отчего такое вот слово?

Жуков молчал.

— Со-весть, со-чувствие, со-страдание — тебе это ни о чём не говорит? Вот и счастье — со-частье, доля, пай, разделённый ещё с кем-то. А иначе не бывает. Так вот я не торгую своей совестью и не считаю, что назидание хотя бы миллиону дороже судьбы одного-единственного человека. Поэтому я всё ещё здесь. Хотя командировку мне не продлевали и дел у меня дома невпроворот.

— Позвольте спросить, — сдержанно обратился к Жукову представленный мной молчаливый собеседник. Жуков молча кивнул. — Вы живёте в общежитии или с родителями.

— С мамой. Папаша сбежал почти сразу, как я родился.

— Извините.

— Вы не верите, а я, действительно, не помню, как это всё произошло. — хмуро сказал Жуков.

— Почему же? Верю, — возразил собеседник. И вдруг обратился ко мне: — Как и всем нам, вам случалось выпивать. В этом состоянии вы всегда помните, что с вами происходит?

Обратился он, надо сказать, не совсем по адресу. Потреблял я редко — и только на халяву, за чужой счёт. И, перебрав, как раз прекрасно понимал, что со мной, очнувшись, помнил случившееся.

Впервые в жизни я напился (и перебрал, конечно) на своём выпускном банкете в киевской школе № 49. Школа имени поэта и тогдашнего министра просвещения Павла Тычины и поныне, наверное, рядом с большим домом — комфортабельным обиталищем радянських письменникiв.

Я был в этой украинской школе, вероятно, единственным евреем и,  к тому же, второгодником. И я же, перебрав, как было упомянуто, подошёл, колеблясь из стороны в сторону, к отдельному столику, за которым выпивали директор Туровский и сановитый гость банкета, классик украинской советской литературы Максим Рыльский (в нашем классе учился его сын Богдан), — подошёл, поднял, как-то не разлив, лафитничек с водкой, и при изумлённом безгласии сидевших за столиком, выдул до дна.

После чего меня, естественно, неудержимо рвало, — но уже снаружи, во дворе, на каких-то досках.

Притом, я отлично помню (хотя вообще-то память с детства не ахти) как всё это было.

— Что ж, и так бывает, — снисходительно заметил собеседник, выслушав мою исповедь. — Но бывает и обратное — как, надо думать, случилось с нашим юным другом. Пить не надо — погубите себя, — категорически сказал он Жукову и встал. — Мне пора.

Мы расстались с Жуковым.

— Всё достаточно тривиально, — сказал собеседник. — Вы слышали, конечно, о детях-маугли. Такие случаи крайне редки, но, действительно, бывают. Наладить такого ребёнка хотя бы к самому примитивному человеческому существованию невозможно.

Врождённый дебилизм — куда более простой случай. Но, конечно, ни о каком дебилизме нашего героя говорить не приходится.

Вполне здоровый парень — нам бы такое здоровье.

Но — детской душе необходим стандартный набор — папа-мама. Вот побывали бы в сиротском доме — сразу окружили бы брошенные малолетки: папа пришёл! У вашего Жукова, конечно, любящая мама.

Но без папы обида на всю жизнь. На всё и на всех. И достаточно обычной блокировки разума хотя бы рюмкой водки — а в этом варианте речь не об одной рюмке — и синдром ломится наружу.

Я бы отцов, бросающих своих детей — прямо за решётку, ей-богу!

Меня считают здесь неплохим психиатром — вот и вам порекомендовали. Ну, кажется, в самом себе могу разобраться…

Собеседник вдруг остановился и повернулся ко мне.

— Послушайте, вам никогда не мешало то, что вы — еврей?

— По-моему, только помогало.

— Вот как… Уже интересно!

— Конечно, стыдно перед загубленными душами, но, если бы не война — и не еврей, остался бы с папой-мамой в июле 41-го в таком уютном родном Бердичеве. Приятель детства Костик Ведряшко – украинец или румын (Ведряшку?) — остался в городе и теперь уже завхоз той самой школы № 2, где я проучился до войны четыре года.

Если бы — не выгнали бы космополита Тартаковского с философского факультета университета. Преподавал бы он до седин «основы основ». В которые, хотя сам — Маркс, не совсем верю.

Если бы — сидел навечно бы в штате какой-нибудь редакции. А мне это никогда не нравилось — навечно…

— Да, вам с вашей психикой крупно повезло. А мне, как вспомню хамски зарубленную уже при защите докторскую, всегда кажется: во мне погиб второй Фрейд.

— Вторых в этих случаях не бывает. А о чём докторская?

— О детской сексуальности. Мне официально заявили, что такой сексуальности нет и не должно быть. Хотя все знают, что она есть.

11.

«Я бы отцов, бросающих своих детей — прямо за решётку, ей-богу!»

Господи, что я наделал! Я ведь человека убил — свою дочь!..

Да, конечно, мною было сделано всё для очистки собственной совести. C решением на брак с Верой я выждал, пока Валю не заметили в библиотеке с каким-то явно влюблённым в неё не слишком юным мужчиной (она вскоре вышла за него замуж).

Вере запрещено было даже заикаться о намерении забеременеть – пока моя Лена не пойдёт в школу. Если у нас самих когда-нибудь родится дочь, мы непременно назовём её Валерией (полное имя Вали) — так оно впоследствии и случилось. Что-то ещё в этом роде…

Но совесть по-прежнему была не на месте.

Валя и тёща пытались не допускать моих свиданий с Леной — и я завёл в еженедельнике «Литературная Россия» регулярную колонку с письмами отцов, разлучённых со своими детьми: юридические советы, как поступать в конкретном случае.

Боже мой! сколько же оказалось таких обиженных! И у каждого бывшая жена — стерва!

Валя стервой уж точно не была. Во всём был виноват я сам. Было бы куда легче, если бы жена изменяла мне или хотя бы скандалила…

Но чего не было — того не было. Ссылаться же на тёщу было бы совсем глупо.

Мою журналистскую инициативу сразу же оценили в органах опеки — и запретить мне свидания с дочкой было уже невозможно…

Но свидания эти вышли какими-то формальными, почти вымученными. Сами условия не располагали: к себе не приводить; гулять только возле дома и только оговоренные два часа — от и до.

Лена откровенно со мной скучала; я не знал, чем её развлечь.

Года два спустя она показала мне конуру, которую устроила для бездомной собаки. Прикармливала её.

Лена оказалась очень похожей на мать! Валя ведь тоже меня, бездомного, пригрела…

Но ничего нельзя было уже вернуть. Я обязан был Вере, угробившей на меня свои самые цветущие годы, когда почти все девушки красивы, а красивые — ослепительны.

12.

Очередной визит был в морг. Зажмурившись и задержав дыхание, я прошёл между двумя металлическими столами (похожими на разделочные в подсобках ресторанов) с лежащими на них покойниками, прикрытыми серыми простынями, в небольшой кабинет судебно-медицинского эксперта,  встретившего меня как родного.

Так уж обрадовался живому человеку!

— Сами видели мой контингент — поговорить не с кем. Иной раз за весь день слова не вымолвишь. Так что рад, очень рад.

Я сообщил о цели своего визита.

— Как же, прекрасно помню: уникальный, даже поучительный случай: лезвие перочинного ножа…

— Нож был перочинный?

— А какой ещё у студента? Не клинок же. Слушайте сюда: лезвие вошло не вертикально, как положено, а плоско — как раз между четвёртым и пятым ребром. И это бы ещё ничего: проникновение неглубокое. Сердце оказалось лежачим, уникальная особенность у астеника, и лезвие перерезало аорту…

Жестом я остановил слишком бойкую, не соответствовавшую обстоятельствам, информацию. Мне стало как-то не по себе. Когда-то при каком-то рядовом обследовании врач, прослушивавший моё сердце стетоскопом, вдруг подозвал коллегу из другого кабинета.

Тот тоже послушал — и они принялись что-то негромко обсуждать. У меня, как говорится, «оборвалось сердце». (Хотя, конечно, никуда не делось). Со своим сердцем я почти всю жизнь (после голодных лет) в прекрасных отношениях: я просто не знал, где оно находится.

И — на тебе…

Врачи уклонялись от объяснений. (Согласно советской врачебной этике пациента незачем зря беспокоить). Я настоял. «Да всё отлично. Положение сердца слегка необычное. Возможно, из-за перегрузок. Спортсмен? Может, поэтому. Спите спокойно».

Разговорчивый визави выслушал это моё сообщение и утешил: — Вам крупно повезло. Если захотят вас зарезать, не сразу сообразят, куда нож сунуть. Только вам по секрету: я ведь не медэксперт. Я – патологоанатом, последний врач в жизни любого человека. Меня тоже когда-нибудь сопроводит мой коллега. Но здесь, в провинции, меня привлекают к судебным делам тоже. Так что вы пришли как раз по адресу. Я могу вам даже кое-что показать. Ввиду уникальности случая, я позволил себе выпилить часть грудины и ещё кое-что — и удачно заформалинил. Могу показать.

— Спасибо. Не надо. Верю на слово.

— Понимаю: меньше будешь знать — лучше будешь спать.

— Позволили cебе?.. А родных убитого поставили в известность?

Как они реагировали?

— Родных не было. Он — иногородний, откуда-то из Казахстана. Никто не приезжал.

— Никто?

— Я вам говорю!.. Студенты собрались, выпили, как положено, — точка. Может, и нам, если вы пьёте не только чай, хлопнуть по стопочке. У каждой профессии, что ни говорите, свои прелести: у нас, к примеру, всегда найдётся, что выпить.

Я хлопнул, действительно, стопочку-другую, не более того, чистейшего медицинского спирта с этим человеком, достойнейшим во всех отношениях, и закусил, чем бог послал, — луковицей.

Аж слёзы на глазах — вполне уместные в данном случае.

13.

«Ножик был перочинный…»

Я, усиленно продышав на улице, чтобы изгнать спиртовый дух, отправился в нарсуд Кировского района Томска к судье Л.Ф. Селивановой, ведшей дело и вынесшей Жукову приговор.

Очередной мой приход её удивил. Обо всём вроде было уже переговорено, со всеми материалами дела я познакомился. Мне надо было лишь окончательно удостовериться в правоте приговора — чего так желала пославшая меня редакция да и я уже тоже.

Но — прямо-таки невероятная точность удара…

Да ведь и это поистине фантастическое попадание между рёбрами, строго параллельно им, ничуть в глазах суда не свидетельствовало против Жукова. (Ну, не тренировался же он на манекене, в самом деле!) Скорее, наоборот, подчёркивало невероятную случайность произошедшего, — если иметь в виду конкретный случай, но отнюдь не невероятную в масштабах многомиллионной страны…

Но ведь и послали меня на дело исключительное, вызвавшее поток писем в редакцию…

Но — не нечаянный же выстрел, в конце концов, — удар ножом! Пусть и перочинным…

Да, за этой дикой цепью совпадений была, увы, и решающая закономерность: преступное бахвальство ножом, тем более опасное, что мозг, затуманенный спиртным, не контролировал ни направление руки, ни её силу…

С другой стороны, не это ли свидетельствовало об отсутствии намерения?..

Но — в случае наезда или дорожного происшествия с хмельного водителя спрос двойной — и поделом: не пей за рулём. Заранее учти риск — это твой профессиональный долг.

Но в данном случае сама по себе выпивка не преступление…

Можно ли предусмотреть случайность? На то и — случайность, соломку не подстелишь…

Но — совесть?..

— Ах, совесть!.. — Судья Селиванова вскинула брови. — Мы решаем здесь не по совести, но — ПО ЗАКОНУ! Вы, что же, противопоставляете совесть закону? Вам хоть раз довелось бывать в лагере? Нам всем, что же, легче, если б мы потеряли ещё и Жукова? Вы хоть знаете, какими выходят из заключения? Ему-то ещё жить да жить. Вы о его матери подумали. Одна, без отца, скромная уборщица вырастила сына-студента…

Она вдруг поморщилась:

— Что это от вас так луком разит?

Тут во мне (как бывало в исключительных случаях) что-то «щёлкнуло».

— Где живут родители Гатилова? У вас есть их адрес?

14.

Я не рискнул звонить в редакцию — просить о продлении командировки, упирать на необходимость лететь в Алма-Ата.

Запросто могли напомнить, что сроки все вышли, командировочные получены, — что ещё? И всё это с хамской добавкой (справедливой в данном случае): «А не пошёл бы ты, старик, по пердикуляру».                                                      Умели и матом, но ирония т.с. состояла в том, что молодёжь редакции друг друга называли стариками, а пердикуляр был производным от перпендикуляра.

Таков был кулуарный стиль.

Более изящно могли послать «подшлифовать сольфеджио».

Что означало всё то же.

Билет на ночной спецрейс до Алма-Ата с какой-то промежуточной посадкой я купил по своему московскому мандату сразу же в воинской кассе в городе. Надеялся поставить потом редакционную бухгалтерию перед свершившимся фактом. Иногда удавалось.

Сбегал в гостиницу — рассчитался за номер. Вместе с постельным бельём сдал «Анну Каренину». Опять повертел книжицу «Первый удар» — слямзить или, допустим, стибрить или, скажем, стырить, но не рискнул.

В самолёте спал.

Когда ранним утром, уже в Алма-Ата, добираясь из аэропорта до города, я опомнился, то сразу никак не мог понять, зачем я здесь.

Родители Гатилова знают о судьбе сына. Как могу их утешить – сказав, что миллионы читателей «Комсомольской правды» будут им сочувствовать?..

Несчастным, потерявшим единственного сына, это нужно?..

Безуспешно решая в уме эту задачу, я добрался до восточной окраины города, к предгорью, где не так уж вдалеке блистает под солнцем ледяной пик Комсомола.

Я бывал в Алма-Ата, проезжал и здесь, поднимаясь в урочище Медео, на погребённое селем горное озеро Иссык…

Без труда отыскал нужную улочку и дом — обычную одноэтажку барачного типа, вполне аккуратную и обжитую.

Вот и женщина — обычная, с ведром.

— Гатиловы? — переспросила она. — Вы им кто будете?

Я представился.

— Ой, да они ж исплакались о Коле. Они ж слепенькие…

— Как это — слепенькие?

— А вы и не знаете? Раиса Александровна сына-то никогда и не видела. Кузьма Иванович прежде как-то видел одним глазом да после всего этого совсем ослеп.

Всё поплыло у меня перед глазами. Я покачнулся и опёрся о стену.

— У меня самой тоже так бывает, — сочувственно сказала женщина. – Дует с гор. Здесь тепло, а оттуда с холодом. Воздух такой.

— Да-да, — выдавил я.

— Вы постойте тут, а я зайду к ним — заодно проведаю. Скажу — из Москвы, что б не перепугались.

Я глотнул воздух, крепко потёр лицо.

Женщина выглянула из двери.

— Заходьте, — пригласила она.

В комнатке было прибрано, чисто. Старики рядком сидели на застеленной кровати с никелированными спинками. Оба молчали. У старушки в руке был платочек; она беспрестанно вытирала слёзы.

Старик, наклонясь к полу, опирался на деревянный с перекладинкой костыль.

У меня перехватило горло — не мог вымолвить ни слова.

— Да вы садитесь, — сказала женщина.

Я послушно сел на табуретку, сдвинув ногой ведро.

— Что это? — глухо спросил старик.

— Да вы не беспокойтесь, Кузьма Иванович. Это я ведро поставила.

Я никак не находил слов — ну, никаких.

— Да я им сказала, что вы из Москвы. К ним уже приходили такие, как вы. Только местные. Только давно.

— Кузьма Иванович, я так хорошо напишу о Коле, поверьте мне!

— Коленька, Коленька, — со слезами причитала Раиса Александровна…

Не вспомню, как очутился на улице.

За углом был ларёк. Зашёл, спросил у продавщицы, сколько стоит бутылка водки. Она прямо-таки вылупилась на меня.

— Сколько — чего?

— Ну, бутылка.

— А то не знаешь? Иностранец?

— Шпиён, — хихикнул кто-то за спиной.

— Шутка юмора, — добавил другой.

Продавщица со стуком поставила бутылку на прилавок. Я дал трояк, сунул сдачу в карман, выбрался наружу.

Улочка выходила на пустырь, заросший кустарником.

Поискал пенёк, не нашёл и сел на свой чемоданчик. Давясь, глотал отвратительную жидкость, да так и не допил. Оклемался немного.

Облив рукав куртки, зашвырнул бутылку в кусты.

«Да я ж этого ублюдка Жукова живьём в землю зарою».

15.

К вечеру следующего дня я уже был в Москве.

По телефону из Шереметьево представился в редакции. Не вдавался в подробности. Готов был к взбучке, припас аргументы, но, похоже, о моей командировке попросту забыли. Отвечали как-то неопределённо: «Наверное, представите нам что-нибудь интересненькое?..»

Вообще-то, ничего особенного. Обычная редакционная рутина: другие темы, другие заботы.

Но после всей моей душевной встряски я почувствовал себя облитым помоями…

Дома ждала скверная новость. «Тётя Роза совсем плоха, — сообщал папа. — Ходит в беспамятстве по комнате и зовёт тебя, чтобы ты её спас. Просто, не знаю, что делать…»

Тётя Роза — мамина сестра. Бездетная и одинокая: муж умер. Я – единственный племянник.

Такая себе местечковая (хоть почти всю жизнь прожила в Киеве) жизнерадостная натура, что мне всегда нравилось.

Была хронически чем-то больна, но, в общем, не жаловалась. Пока жила с дядей Самуилом, мужем, в обширном подвале, держала козлёнка. Для забавы, вместо собаки. Козлёнок вырос, как положено, в довольно опасного козла – агрессивного, с рогами.

Когда дяде Самуилу завод дал неплохую комнатёнку в коммунальной квартире, козла у них уже не было. Судьба его мне неведома.

Самуил Рабинович, дядя, небольшого роста, но необычайно кряжистый, почти до самой смерти работал такелажником на киевском заводе им. Артема (п/я 50) — перемещал и устанавливал наиболее трудоподъемное цеховое оборудование: станки, прессы, механические молоты, краны.

Папа работал на этом же заводе — ремонтировал трансмиссии, сшивал встык прохудившиеся приводные ремни.

Выйдя на пенсию, работал смазчиком станков и прочих механизмов.

Т.с. коллеги-Самуилы…

Дядя в своём еврейском местечке, пережив в 18-м году при гетмане Скоропадском гайдамацкий погром, ушел в «красные партизаны», был схвачен в начале 20-го года гайдамаками уже петлюровского разлива и расстрелян (!). Недобитый, выбрался ночью из небрежно засыпанной ямы и спасся…

На всю жизнь остался у него мучительный тик лица, что мешало связной речи. Всякое слово выговаривалось в несколько приёмов.

Был, по-видимому, неграмотный, так как чрезвычайно уважал умение тёти Розы читать книжки.

Сам я не вспомню, чтобы она читала; книги у них не водились.

Они поженились уже сильно в годах и жили очень дружно.

Труд такелажника неплохо оплачивался, случались и наградные.

Жили скромно, но дядя получал, видимо, особое удовольствие, даря жене при случае недорогие тогда золотые (может быть, позолоченные) часики, кольца, серьги; комнатёнка была заставлена сверх необходимости купленной мебелью. Бижутерия из серебра и дутого золота тоже была сверх необходимости; тётя, почти не выходившая из дому, складывала её в ящик письменного стола, за которым не писали, а ели.

Дядя Самуил, как рассказывала тетя, «ещё в революцию записался в партию», но сам в 1938 году (!) молча положил на стол заводского секретаря партбилет и молча же вышел.

Папа предполагал, что партдеятель предпочел замолчать этот совершенно уникальный тогда поступок: его самого обвинили бы в недовоспитании пролетарских кадров…

Я всегда чувствовал молчаливое достоинство дяди Самуила.

Он умер, когда я уже жил в Москве. И теперь надо было спасать тётю.

Но прежде, всё-таки, следовало, наконец, жениться.

16.

Когда встретились возле ЗАГСа, Вера с упрёком сказала:

— Я боялась — ты и вовсе не придёшь.

Регистрировались вдвоём, без свидетелей. Я настоял, упирая на то, что у нас в роду первый такой позорный случай.

Это было неправдой. Мой дед Аврум (папа — Самуил Аврумович) был вторым мужем бабушки Рухли. Какая-то специфично-еврейская история. Бабушку с её первым мужем развели родители: он был сапожник и, похоже, неграмотный. Тогда как дед читал Тору и уже поэтому гляделся завидным женихом.

Причина, подозреваю, была несколько иная. У деда в Черкассах на берегу Днепра был, вроде бы, склад сплавного леса — т.е. нечто весомее чтения Торы…

Лесным делом заняты были, видимо, многие в нашем роду: tartak и по-польски, и по-украински — лесопилка.

Дядя Борис, старший брат папы, уже при моей жизни тоже был причастен к лесному делу.

Впрочем, и для деда брак этот, кажется, не был первым. Словом, запутанная история, своеобразно обернувшаяся впоследствии. Его сын, мой отец, почти всю свою жизнь был заводским рабочим и подрабатывал дома сапожничаньем.

Тогда как о Максе, одном из сыновей бабушки от первого брака — с сапожником, у папы смутное воспоминание, датируемое, примерно, первой русской революцией. Молодой человек метался по комнате с криком: «Ну, режьте меня, ну, задыхаюсь я в этой стране!..».

Т.е. ощутима некоторая — возможно, солидная, — образованность, претензии к жизни.

Потомки его и сейчас, будто бы, живут в Париже…

Отец был младшим из трех братьев во втором браке бабушки.

Каждый из братьев в той же последовательности произвел одного сына; соответственно, я — младший в роду…

…Отсутствие свидетелей было воспринято в ЗАГСе равнодушно.

Регистраторша сказала что-то вроде: «Ну, как хотите», записала нас в какой-то боковой комнатёнке и сопроводила безо всякого официально-торжественного напутствия.

Ковер, замеченный мной в зальце за открытой дверью, примят нами не был.

Кольцами пожилой жених и юная невеста обменялись на задворках её дома на Профсоюзной.

Когда поднимались в лифте, я поцеловал Веру. У неё вдруг подкосились ноги, она обвисла на мне. Я перепугался. Она смущенно призналась, что испытала оргазм. Темперамент, как говорится, не спрячешь. В минуты страсти она была ослепительна, лицо пылало…

Заранее было оговорено, что никакой свадьбы не будет. Придём, отметимся у родителей, выпьем, закусим, как водится, — вот и всё.

Вера обещала — и обманула. В двух смежных комнатах за составленными столами сидело человек двадцать. Немолодые чужие мне люди.

Раз уж так вышло, я проявил исключительную находчивость: с риском для невесты как-то, глубоко вдохнув, поднял её и внёс через порог. Гости захлопали. Кто-то засмеялся.

Тесть схамил — не вспомню уже, как.

Я перевёл дыхание и без потерь поставил невесту на ноги.

Дальше, естественно, выпивка, закуска. «Как у людей» — сказал тесть. Вот, пожалуй, и всё.

17.

— Спаси меня, Мара, — первое, что произнесла тётя Роза, едва я переступил порог её комнаты в Татарском переулке.

Дверь была открыта. Соседи приносили какую-то еду. Когда было возможно, приходил папа.

Тётя с трудом вставала с постели и была совершенно беспомощна.

Её устройство в сколь-нибудь приличный дом престарелых?.. Об этом как-нибудь, где-нибудь, когда-нибудь. Никогда не предполагал в себе столько изворотливости, холуйства, столько униженности…

У меня ведь не было ни красненькой книжечки Союза журналистов, отворяющей все двери (я не член Союза), ни членства в Союзе писателей (я и там не член), не было на сей раз и грозного командировочного удостоверения — и в каждом канцелярском кабинете я гляделся общипанным курёнком, добивающемся привилегий даже не для родителя, что чиновнику было хотя бы понятно, а для какой-то тёти…

Всё-таки решилось лучшим образом. В страшненькое по моим понятием заведение в санаторном предместье Киева — в Святошино, в сосновом бору, тётю Розу доставила санитарная машина. Её внесли в достойную светлую палату на двоих (вторая постель пока пустовала), тут же покормили.

Она уснула — и я покинул её вполне обнадёженный…

(И зря! Но об этом когда-нибудь. Потом).

Оставалось лишь освободить тётину комнату в Татарском и сдать в домоуправление под расписку ключи.

Жаль было, конечно, большую часть мебели отдавать соседям, но я живо представил папе, как чудесно разместятся в его каморке на чердаке настоящая кровать с никелированными шарами на спинках — вместо топчана, два стула — взамен изготовленных самим папой табуреток, в качестве обеденного письменный стол, в ящичках которого скопилось кое-что…

Вилки-ложки, тому подобную дребедень, брать не стоило. Папа у себя в цеху в свободные минуты сработал оригинальные столовые приборы с ручками из наборного плексигласа…

С четверть часа я рисовал родителям изумительные картинки их нового быта, пока папа не перебил меня.                              — У тёти Розы где-то в Киеве есть племянница. Тоже Авербух и тоже из Сквиры…

Я, что называется, споткнулся на ходу. Авербух — фамилия тёти и девичья мамы; Сквира, еврейское местечко между Киевом и моим Бердичевом (в июле 41-го мы едва выжили в бомбёжке под Сквирой)… Ну, и что?

— Тётя Роза говорила: эта племянница с мужем такие несчастные, что она собирается оставить им наследство. Ты, Мара, всё-таки, наша опора в жизни. У этой племянницы вообще никого нет.

— Но ведь муж!..

— Весь больной. Тётя его когда-то видела. Так что надо походить по городу, поискать их.

— А если не найдём?

— Тогда, конечно, другое дело.

И вот в надежде на «другое дело» я отправился в киоск «Горсправка». Было бы гораздо лучше, если фамилия этой племянницы была бы Рабинович или другая, такая же популярная, тогда моя надежда наверняка сбылась бы…

— Может быть, Авербах, — переспросила любезная киоскёрша. – Авербахов много. Имя хотя бы знаете?

— Имени не знаю, — злорадно сказал я. — И не Авербах — Авербух.

— Этих поменьше, — обнадёжила меня киоскёрша, выдав мне шесть квитанций по три копейки.

«И поплёлся я, солнцем палимый, повторяя „cуди меня, Бог“, разводя безнадёжно руками…» — искать какую-то неведомую племянницу, отдавать ей вещи, которые нам самим нужны, бижутерию в ящичках стола — не такую уж дешёвую…

Заплесневелых, каких-то дрожащих, испуганных старичков из родной тёте и маме Сквиры я, к своему несчастью, отыскал-таки на Подоле в грязноватом подвале на Верхнем Валу впритык к памятному мне Житнему базару, где сам столовался в первые послевоенные годы у костров с затирухой из больших котлов.

Что это — затируха? Горячее, прямо с огня, густое месиво: ржаная мука и жмых с кормовой свёклой; помнится, восемь рублей миска…

Недоумение племянницы, с трудом вспомнившей тётю, и затем на каком-то еврейско-украинско-русском волапюке многословная благодарность за оставленные ключи вызывали у меня физиологическую тошноту…

— Нашёл их? Спасибо! — с заметной досадой похвалил папа.

Тоже был слегка расстроен…

18.

Кем-то сказано, что инстинкт, отлаженный самой Природой, вернее ведёт нас к цели, чем разум — продукт многовековой эволюции культуры, т.е. оболочки, а не жизненной сути. Разум лишь корректирует наше движение.

Так вот, принципиальность, да и справедливость, диктуется не разумом, но инстинктом, потому что цель т.с. Всевышнего — не индивидуальное выживание человека, но человечества в целом.

Присмотритесь к муравьям, освоившим всю планету. Они для нас образец.

Нам кажется, что основное достоинство человека в том, что он способен распоряжаться собой. Поэтому он свободен и поэтому же — ответственен за свои поступки.

Но если ответственен — то уже не свободен.

Пока я бегал по Киеву с папиным дурацким поручением, я много размышлял об этом.

Мог ведь не бегать — и соврать папе; Жуков мог ведь не искать перочинный ножик, завалившийся у него за подкладку пальто…

Или не мог?..

Свобода воли — фикция, есть лишь свобода выбора. Я сам не раз чувствовал — и это были решающие моменты моей жизни — что вдруг руководствуюсь не столько ясным пониманием того, что следует делать, сколько внутренним импульсом, исходящем из самой глубины моего существа. Что-то ведь тогда повелевало мной?..

В начале 50-х на философском факультете Киевского университета (был исключён со второго курса) мы сдавали формальную логику по учебникам Асмуса и Строговича. Помнилось, что учебник Строговича был написан живее, без малопонятных мне математических символов, с ссылками на правовые аспекты, судебную этику… Что-то о презумпции невиновности в этом учебнике, за что автора осуждали, а нам, студентам, следовало не упоминать об этом абзаце…

Словом, в Москве я узнал телефон Михаила Соломоновича и рискнул позвонить ему.

Он не пригласил меня к себе, но любезно согласился выслушать. И, действительно, с четверть часа не прерывал мою жаркую речь.

Порой мне казалось, что он уже положил трубку, и я спрашивал, слышит ли он. «Да слушаю же, продолжайте.» — ободрял меня Строгович.

Когда же я выговорился, резюмировал:

— Доказан факт. Но не доказано намерение. Суд своим решением подтвердил эту недоказанность.

— Презумпция невиновности?

— Именно. Признание обвиняемого в данном случае свидетельствует как раз в его пользу. Но презумпция распространяется не только на само действие, как порой полагают…

Собеседник помолчал, явно раскидывая, стоит ли продолжать. С кем-то в квартире перекинулся парой невнятных мне слов, потом сказал в трубку:                                                            — Слушая вас, я вот о чём подумал. Среди наших высоколобых правоведов как раз сейчас обсуждается статья китайского коллеги У Юйсу. Перевод, разумеется. Знаете, как статья называется? «Критика буржуазного принципа презумпции невиновности».

Китайский коллега объявляет этот принцип «ядовитой травой» — ну, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Одно это не говорит ли вам о «культурной революции» больше, чем всё остальное?

В газетах уже писали о начавшейся в Китае «культурной революции». Но ещё не давали ей оценку, раздумывали. Вот и я отвечал собеседнику с еврейской осторожностью: на вопрос – вопросом:

— Не с утверждения ли Вышинского начались сталинские «процессы»?

— Regina probationum, — вы об этом? Вышинский прекрасно разбирался в римском праве. Но, какова ни была бы его собственная практика на процессах, в своих печатных трудах он никогда не утверждал, что признание обвиняемого — «царица доказательств». Напротив! Мысль же в этом исполнении озвучена ещё Николаем Крыленко — тоже генеральным прокурором, предшественником Вышинского. Но Крыленко расстреляли — и он автоматически стал пострадавшим. Когда Григорий Зиновьев пачками подписывал расстрельные списки — это было «революционной необходимостью»; когда самого расстреляли — «пострадал за правду»… Прочтите как-нибудь на досуге «Теорию судебных доказательств» Вышинского. Там у него взгляд на вырванное под пыткой признание обвиняемого как на «царицу доказательств» назван средневековым, инквизиторским. — Но сам же… — Я ведь не одобряю деятельности Вышинского, но навешивать лишнее — тоже не дело. Он этого не утверждал. Мы все были заложниками. А сам Сталин не был заложником созданной им системы?.. Словом, желаю удачи.

Собеседник вежливо попрощался; я же положил трубку в полном сознании своей беспомощности…

19.

Готовый очерк я принёс в «Комсомольскую правду» Валентину Чикину, редактору. Он долго читал не слишком большой, в сущности, текст. Заметно было, как возил языком за губами, за щеками. Смаху перечеркнул мой заголовок «Убить человека…», поставил свой: «Ножом не шутят!»

Спросил, наконец:

— Вы настаиваете на том, что суд решил правильно: условно — и на свободе?

— Да, — сказал я.

Он опять пробежал текст глазами — и косо подмахнул — «В набор».

— Понимаю, — неуверенно сказал я, — так не положено. Но позвольте мне быть в типографии при наборе.

— Что? — изумился редактор.

Я напомнил о случае, когда за моей подписью вышел какой-то пустяковый текст о пользе физкультуры для здоровья, который я не писал вовсе.

— Гонорар взяли?

— Взял, — признался я.

— Вот как… — Он ухмыльнулся. — Да не беспокойтесь. Всё будет в порядке.

Я настаивал. Чикин вырвал из блокнота листок, что-то написал. Дал мне.

— Предъявите — вас пропустят.

И вот я впервые в наборном цехе — тут же в здании на улице Правды, на каком-то этаже. Наборщик (такой профессии уже нет; есть — оператор компьютерной вёрстки) — так вот, наборщик, недоуменно косясь на меня, набирает на машинке, похожей на обычную пишущую, написанные мной слова.

Возникает ряд букв — не на бумаге, но — вещественных, литых, свинцовых — готовая монолитная строчка…

Я выхожу на солнечную улицу, осчастливленный.

Дня через два покупаю сразу три экземпляра газеты с моим очерком.

Прихожу недели через две в кассу за своим законным гонораром…

По выходе из кассы сталкиваюсь в коридоре со своим редактором.

Он помоложе меня, но уже Валентин Васильевич, я же просто Марк.

Буркнул в ответ на моё приветствие:

— Зайдите ко мне.

Встречает меня в своём кабинете словами:

— Ну, и влипли же мы.

Звонит по внутреннему какой-то Люде:

— Появился автор…

Возникает рыженькая Люда с каким-то мешком — не с картошкой, лёгким. Там письма.

Редактор двумя руками выгребает груду на свой стол.

— Принести ещё? — спрашивает Люда.

— Достаточно. — Мне: — Уже — шесть тысяч. И продолжают идти. И всё по вашему делу.

— Так это же замечательно!

— Ни одного в вашу поддержку. Все о том, что вы — куплены и поддержали убийцу…

Последнее не совсем правда. В отделе писем мне показали специально отобранную стопку писем в мою поддержку. Некоторые я переписал, так как не положено отдавать редакционные письма адресату.

Когда-нибудь перепечатаю их на компьютере и помещу здесь в качестве эпилога.

Не сейчас.

«Нет никакой возможности найти какое-либо объяснение поступкам и речам Гамлета». Лев Толстой.

* * * * *

Print Friendly, PDF & Email

5 комментариев к «Маркс Тартаковский: СВИДЕТЕЛЬ ВРЕМЕНИ — XI — 02 УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА…»

  1. Уважаемый Ядгар, спасибо уже за то, что заметили публикацию. Единое сюжетное абсолютно документальное повествование подано с таким разрывом во времени, что начало исчезает из памяти задолго до того, как появляется вторая половина — конец. Интерес резко спадает, а это досадно. Для меня описанное было едва ли не важнейшим уроком жизни.
    Мне трудно судить и совестно утверждать, что моё личное восприятие этой трагедии резко контрастирует со слезливой морализаторской да и просто надуманной классикой — «Преступлением и наказанием» Достоевского. Понимаю, «классик он и есть классик» — так что почтительному читателю и в голову не приходит, что, как говорится, «вместо овса ему подсунули малосъедобную солому»…
    Предчувствую реакцию на это моё замечание.

  2. Как всегда очень интересно. Браво автору. Ждем теперь ехидных и злобных комментариев :))

    1. Е.Л.
      Мне трудно судить и совестно утверждать, что моё личное восприятие этой трагедии резко контрастирует со слезливой морализаторской да и просто надуманной классикой — «Преступлением и наказанием» Достоевского. Понимаю, «классик он и есть классик» — так что почтительному читателю и в голову не приходит, что, как говорится, «вместо овса ему подсунули малосъедобную солому»…
      —————————————
      Остапа понесло…
      :::::::::::::::
      Не смею оспаривать личностное мнение. Понимаю пиэтет перед признанным классиком, знакомым уже и по школьной программе. Но мнение надо обосновывать да и непременно указывать, с чем — с каким непосредственно текстом оно связано.
      И хотелось бы знать, прочёл ли Е. Левертов «Преступление и наказание» (да и какой-либо другой роман классика), выйдя из школы? Да и в сами эти школьные годы?..
      Признание, даже мировое, ещё далеко не подлинный знак качества. «Чёрный квадрат» (с таких вот «квадратов» началось растление современных вкусов — и самой нравственности, о чём мы здесь так убедительно толкуем) оценен в большие миллионы — тогда как это всего лишь мазня, выполненная Малевичем за полчаса впопыхах перед открытием какой-то выставки.
      Есть свидетельское воспоминание об этом факте.

      1. Написал давно и не про ваше творчество, но подходит — не к написанному выше (последовательно продолжаю вашу прозу не читать 🙂 ), а к вашим комментам:

        Глотнул слегка для разогрева…
        Толстой писал — ну, чем я хуже?
        Растёкся мыслию по древу,
        А мысль превратилась в лужу…

        1. А по поводу изучания классиков в средней школе:

          С годами мы умней не стали —
          Мы в школе навсегда застряли,
          Где классиков не изучали,
          А поурочно ОБЗИРАЛИ…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *