Рена Пархомовская: Барьер, который не перепрыгнуть. Рассказы

 192 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Гельмут стоит на том же месте, мешая танцующим, и смотрит неподвижно. Он все понял. Он понял, что не женская моя суть, а еврейская взбунтовалась против него, немца, и через этот рубеж не перешагнуть.

Рассказы

Рена Пархомовская

Барьер, который не перепрыгнуть

— А Урзулка, когда вагон в метро тряхануло, села на колени к какому-то типу и вместо «извините» сказала «разрешите», — с громким хохотом рассказывает полячка Гизелла. Ей хорошо, у нее русский из гимназии, сестра-славянка. А Урзула — немка, и с немецкой аккуратностью она ежедневно склоняется над своими чистенькими тетрадками с конспектами лекций, где для быстроты русские слова записывает латиницей. Среди студентов-иностранцев немцы — самые усердные, стараются всегда сесть в первом ряду, подчеркивают что-то линеечкой и цветными карандашами, ценят в себе и других добросовестность и умение работать. Как-то студент-старшекурсник рассказал такую историю. Возвращаясь домой из института, он всегда проходил мимо стройки, где тогда еще работали пленные немцы, и однажды увидел, как один из них с поразительной тщательностью заделывает кирпич в стене.

— Не для себя ведь стараешься, — сказал он с насмешкой на неплохом немецком пленному за колючей проволокой.

Не отрываясь от работы, тот ответил: «Хочу вернуться домой немцем».

Наши немцы так же истово занимались, как тот пленный клал кирпичи.

Сегодня я хорошо понимаю Урзулу. Нелегок новый язык, особенно другой группы. У меня теперь те же языковые проблемы, правда, возрастная категория потяжелее. Зато экзамены сдавать не надо, разве что среди знакомых израильтян. Так они все равно скажут: «Ха иврит шелах коль ках това» — «Твой иврит очень хороший».

Но это все будет потом, в жизни, которую и представить нельзя в самом фантастическом сне. А пока — молодость, да нет, юность, и студенты из стран народной демократии, из какого-то другого, неведомого мира. Они очень хотят быть такими, как мы, и все же совсем другие, особенно, когда возвращаются после каникул. И лежит на них печать неведомых стран, а у девочек прически — «легкая химия», не то, что у нас — жесткие кудельки. И показывают они нам фантастической красоты цветные фотографии, и привозят сувениры — сеточки для волос, изящные авторучки, пахучее мыло в цветной упаковке.

Мы учимся с иностранцами второй год, и потому чье-то бдительное око внимательно следит, чтобы коллективные походы не превращались в индивидуальные. И все равно уже закрутились романы, и кто-то из девочек появляется одетой не по-нашему, а кто-то — с заплаканными глазами. Иногда это совмещается.

Мы вместе сидим на лекциях. Вместе, да не совсем. Я и мой приятель Володя старательно избегаем контактов с немцами: у него отец погиб на фронте, у меня — родня на Украине. Мы разговариваем с ними, даем конспекты, объясняем непонятные слова, ездим строить стадион в Лужниках. А вот, чтобы быть рядом…

А в большом лекционном зале, вблизи окна, сидит и смотрит на меня Гельмут — немец, смуглый-смуглый, с глазами черными-черными, где внутри вспыхивают лампочки. Такой «восточный» немец, что соответствует истине, — у нас учатся немцы только из Восточной Германии. Мы слушаем лекции в одном потоке, семинарские занятия у нас в разных комнатах. Гельмут часто подходит к двери нашей аудитории, ждет, когда я выйду, заговаривает, старается пошутить, впрочем, на неплохом русском языке. А неподалеку от него тоже стоит и курит мой знакомый, приехавший из Латвии на курсы повышения квалификации, у нас одинаковые имена — он Бронислав и мое полное имя Бронислава. Девочки из группы тут же прозвали его «Реночка». «Реночка» старше меня лет на десять. Я с ним впервые пошла в ресторан. В «Метрополе» юнцы за соседним столиком, разгневанные столь вопиющей разницей в возрасте, потихоньку отодвинули стул, и Бронислав по чистой случайности не грохнулся на пол.

Он явно имел серьезные намерения, но встречались мы редко, скучно было с ним чрезвычайно. Бронислав постоянно рассказывал, как благоустраивает свой домик на взморье, сколько нужно еще вагонки и какие деревья хочет посадить. От меня все это было страшно далеко. Бронислав и Гельмут не знали друг друга, так что все происходило мирно, и дуэль не предполагалась. Но это так, к слову. Сегодня — лекции побоку, сегодня Новый год, и мы празднуем его вместе с иностранцами в их привилегированном общежитии возле метро «Сокол», наших-то иногородних загнали в Бирюлево, в деревянные дома без удобств.

В большой комнате, где живут девочки-полячки, уже расставлены столы, и пришло человек тридцать, — все с одного потока, но из разных групп. Гельмут тоже здесь. Он устроился за моей спиной, смотрит, как я медленно, старательно режу свеклу, — задача девочек приготовить большой эмалированный таз винегрета. И я чувствую, что ему нравится эта неспешность, аккуратность, испачканные свеклой руки. Я все время ощущаю его присутствие, а душа перемещается из подложечки куда-то выше, наверно, хочет объединиться с сердцем. Садимся за стол мы вместе с Вовой, моим хорошим товарищем еще с первого курса. Он переросток в нашей группе, пропустил два года по болезни. Взрослый друг — это хорошо, ведь у меня нет старшего брата.

Гельмут устроился напротив. В комнате горит только елка, и фонарики отражаются в его глазах, где зрачок сливается с радужной оболочкой.

Вечер в разгаре. Парень, не умеющий танцевать, уже приставлен к патефону крутить ручку, и комнату заполняют тягучие звуки «Бессаме, бессаме мучо». Кто-то сзади твердо кладет мне руку на плечо, и глаза Гельмута серьезно смотрят на меня. И в этот момент что-то внутри обрывается, я зло кричу почему-то по-немецки: «Nein»! и выбегаю из комнаты. Когда я возвращаюсь, чтобы взять пальто и уехать вместе с Вовой, Гельмут стоит на том же месте, мешая танцующим, и смотрит неподвижно. Он все понял. Он понял, что не женская моя суть, а еврейская взбунтовалась против него, немца, и через этот рубеж не перешагнуть. Потом на лекциях мы старательно избегали друг друга — в зале на двести человек сделать это несложно. Теперь Гельмут сидел очень прямо, искривление позвоночника больше ему не грозило. А через полгода мы случайно встретились у Павелецкого вокзала. Гельмут шел об руку с незнакомой светловолосой девочкой, они были оживлены, смеялись, и фонарики в его глазах загорались уже не для меня.

Лизавета, Лизавета, я люблю тебя за это…

Телефон зазвонил, когда я была уже в дверях — уходила на работу.

— Здравствуй, Реночка, дорогая, это Лиза из Ленинграда.

Кто это, пытаюсь судорожно вспомнить. У нас в Бейт-Шемеше много ленинградцев, но кто такая Лиза, никак сообразить не могу. И почему «на ты»? Я в русском с трудом перехожу на этот стиль обращения, он мне кажется фамильярным. В иврите — другое дело. Там не говорят «Вы» в единственном числе, а раз так «захотел» язык, значит это нормально и даже звучит приветливо.

— Я Вас слушаю, только сейчас очень спешу.

За полтора года работы в клубе я привыкла, что мне звонят по самым неожиданным поводам, никак не связанным с тем, чем я занимаюсь. Например, не могу ли я порекомендовать ветеринара для любимой, привезенной еще «оттуда» собачки, и что такое масло «Канола»[1].

Я ждала самого немыслимого вопроса, но в ответ услышала нечто совершенно неожиданное.

— Реночка, я Лиза — двоюродная сестра твоей мамы. Мы с семьей племянницы переехали в Бейт-Шемеш из Арада. Мне в Ленинграде сказали, что вы в Иерусалиме. Пыталась искать, а потом случайно узнала, что вы здесь.

— Лизочка, как замечательно! Мы ведь виделись в последний раз… Даже страшно сказать, в каком году. Дай мне телефон, я перезвоню, и мы обязательно встретимся, если хочешь.

— Конечно, конечно, а для чего же я тебя искала.

Лизин звонок развернул меня на сто восемьдесят градусов. Шел всего лишь третий год нашего проживания, точнее, вживания в новую жизнь. На это уходили все силы и нервы, — постараться понять, принять, обрести точку опоры. И вдруг — возврат в прошлое, да такое далекое, что уже и очертания его кажутся зыбкими. Я видела ее после войны один-единственный раз. Из эвакуации мы вернулись не в Ленинград, а в Москву. В первый послевоенный год Лизу направили в столицу на курсы усовершенствования врачей. Она была выпускница-«скороспелка» военного времени, когда после четвертого курса, досрочно получив диплом врача, попала на фронт. Ее, тоненькую девочку, с косичками «калачиком» раненые принимали за медсестру. Она не обижалась и не чуралась любой работы, не до рангов было. Зато потом, узнав, что эта «тростиночка» врач, называли ее почтительно «Мосевна», «Елизавета Моисеевна» было уж чересчур длинно. Говорила она это со смехом, сидя в нашей квартире, в Трубниковском переулке, где мы и сами были постояльцами, и где Лиза остановилась на время учебы. Гостиница была тогда непозволительной роскошью, искали родственников или снимали угол у чужих.

Другой рассказ был совсем невеселый. На фронте Лиза встретила своего одноклассника, на чьи ухаживания она раньше не обращала внимания и вообще не видела этого Толю с момента окончания школы. Неказистого, робеющего мальчишку было не узнать. Она встретила «не мальчика, но мужа», который вскоре действительно стал таковым. Сыграли фронтовую свадьбу, даже в каком-то городке обзавелись соответствующим документом. В начале сорок пятого Лиза уехала в Ленинград рожать. Начала работать, потом появился сын, Ленечка, которому суждено было родиться сиротой. Мужа ее к этому времени уже не было в живых, погиб в Чехословакии. Жила Лиза с сестрой, которая тоже одна воспитывала сына, старше Ленечки на год. Лиза рассказывала о случившемся, как человек, свыкшийся со своим горем. Разве она одна такая, у нее все-таки сын. Есть для кого жить. На фотографии был замечательный светловолосый, — «рот до ушей» — крепыш, видимо, похожий на отца. Лизина мама пестовала обоих внуков. Перед отъездом в Ленинград Лиза подарила мне замечательный красный портфельчик, кожаный, с тремя отделениями. В эвакуации я ходила в школу с матерчатой сумкой, сшитой мамой из какой-то довольно плотной дерюги. На ней была аппликация с моими инициалами, и по сегодняшним вкусам она выглядела вполне «хиппово», а тогда — просто бедно. Было лето, и покупка портфеля стала проблемой в семье, где работал один человек, имевший скромный заработок служащего. И вдруг — такой прекрасный, а главное, нужный подарок. В московскую школу я пошла вполне прилично экипированная, в новой форме и с кожаным портфельчиком. Вынуждена признаться, что в то время меня, одиннадцатилетнюю девочку, одолевала пагубная страсть. Я, уже читавшая «взрослые» книги, продолжала играть в куклы, кормить их и шить платья. Моя страсть к куклам, очевидно, была связана с полным их отсутствием в нужное время. В эвакуации я довольствовалась тряпичными куклами, которые мастерила мама. А прекрасная заводная, да еще и пищащая красавица осталась в Ленинграде. Моя «боевая подруга» прошла вместе со мной небольшую операцию, которую делал дома один известный доктор по имени Давид Давидович. Было больно. Когда он закончил расправляться с моим нарывом на шее, я поднялась и, обняв свою защитницу-куклу, гневно сказала: «А Вас зовут Давид Давидович, потому, что Вы «давить да выдавить»! В блокадном багаже кукле места не нашлось, в отличие от книг, и мама чувствовала себя виноватой. И вот теперь, в Москве, я бегала в магазин «Игрушки» на Арбате, где были чудесные куклы, и на сэкономленные на завтраках деньги покупала иногда целлулоидных пупсиков. Просить у родителей большую куклу было уже как-то не по возрасту. Однажды после уроков, с красным портфельчиком в руках, я отправилась в магазин полюбоваться на свою мечту. И вдруг… увидела маленького, очаровательного пупса, видимо «новичка» в магазине. И цена была подходящая. Я поставила портфель на пол, достала кошелек и стала пересчитывать свои сбережения. Ура, хватает! Нагнулась — на полу было пусто. Заметавшись возле прилавка и обегав весь небольшой магазин, в котором толкался народ, я поняла, что мой драгоценный портфель вместе с учебниками, тетрадками и дневником украли. Я прибежала во двор нашего дома с таким страшным ревом, что мама буквально скатилась по ступенькам со второго этажа, решив, что меня кто-то пырнул ножом. В школе мне дали подержанные учебники, тетрадки купили, дневник восстановили, но такого красивого портфельчика у меня больше не было.

Когда мы с Лизой встретились уже в Израиле, она смеялась и говорила, что совсем не помнит этот подарок. Но я его запомнила на всю жизнь, может быть, потому что он так печально и неожиданно исчез, а может быть, потому, что был связан с молоденькой фронтовичкой-тетей, которая улыбаясь и радуясь смотрела, как я верчу в руках ее дар. Возможно, в этот момент она представляла себе, как когда-нибудь поведет своего Ленечку в первый класс с новеньким портфельчиком в руке. Увы, этого ей не пришлось увидеть. В пятидесятом году Лиза вместе с семьей сестры снимала дачу в Териоках. В окрестные леса, недалеко от линии Маннергейма[2], дачники ходили собирать чернику. И там, возле куста с красивой, спелой ягодой оба мальчика подорвались на мине. Стоял непривычно жаркий для Ленинграда июнь, сирень распустилась рано, и бело-фиолетовые гроздья закрывали два маленьких гроба…

Лизочка осталась одна, а ее сестра, вторично вышедшая замуж, вскоре родила девочку, которая получала двойную материнскую заботу. Так сложилось, что тетя стала самым близким для нее человеком. Лиза водила племянницу на каток и в музыкальную школу, на концерты в филармонию, в «Мариинку» и в Детский театр. Врачебная специальность давала такую возможность — благодарные пациенты нередко приносили билеты на лучшие спектакли. Потом начались занятия английским. И все это требовало денег, несопоставимых со скромными заработками доктора. Лиза хватала дежурства, подрабатывала на скорой помощи. Когда она, после бессонной ночи, приходила утром в больницу, аккуратная, подтянутая, как будто бы проспала в своей постели, а не крутилась, как заведенная, всю ночь, медсестра в регистратуре выражала восторг ее выносливости, а однажды сказала: «Какая же Вы проворная, справная, Елизавета Моисеевна, аж завидки берут. Все, что загадываете — успеваете. Не то, что я… Вчера вот загадала картошки купить, так ни в одном магазине не было».

Однажды она по срочному вызову везла немолодого человека — фронтовой осколок периодически давал себя знать. После укола боль отпустила, они разговорились.

— Как вы ловко все сделали, тоже, небось, фронтовичка. Я угадал?

— Угадали. С досрочным дипломом ушла на фронт, в начале сорок пятого демобилизовалась, — причину чужому человеку объяснять не стала. А, помолчав, добавила. — Муж погиб в самом конце войны, под Прагой.

Помолчав секунду, он спросил — Какой полк?

У Лизы екнуло внутри. Почувствовав, что сейчас откроется что-то неожиданное, она назвала номер батальона, перепутав две последние цифры.

— Только в конце не 56, а 65, — поправил он ее, — я тоже там служил. Как фамилия Вашего мужа?

— У него другая фамилия, у меня осталась девичья. Она назвала фамилию покойного Толи.

— Я его хорошо знал, и знаю, где он похоронен. Городок Кладно, недалеко от Праги.

После возвращения из больницы Лиза встречалась с бывшим пациентом. Как складывалась ее судьба дальше, тетя моя во время наших израильских встреч не рассказывала, да и я не любитель назойливых вопросов.

Однажды только она заметила, как бы между прочим: «Жизнь я прожила интересную, встречала нестандартных людей. Да и одна не была, а что замуж не вышла, так это не у всех складывается».

Спустя год после поездки в «скорой», Лиза с новым знакомым собрались в Прагу и, конечно же, в Кладно. Любой выезжавший тогда за границу, партийный или беспартийный, должен был пройти собеседование и получить характеристику. Будущие туристы судорожно учили имена партийных деятелей страны, куда они направлялись. Главное было знать не историю и культуру, а заслуги коммунистической верхушки — опоры советского строя в Странах народной демократии. Лиза спутала какого-то партийного босса Чехословакии с еще не оправданным к тому времени Сланским[3] и с треском провалилась. Так она и не попала ни в Прагу, ни на могилу мужа. За кордон уехала уже насовсем, вместе с семьей племянницы, вначале в Арад, потом в Бейт-Шемеш.

Мы назначили с Лизой встречу в недавно посаженном парке роз. Она была последней из поколения моих родителей. Кроме нее уже никто не мог назвать дедушку «дядя Яша», бабушку — «тетя Ася». Я стала просить ее написать о семье, купила ей диктофон. Но Лиза так окунулась в семейные заботы племянницы, так хотела чувствовать себя нужной, что у нее уже просто не оставалось времени для себя. К сожалению ее старания не оправдались.

В новой жизни «летят» не только родственные связи, расходятся люди, чьи семьи много лет были вполне прочными. Однажды на мой звонок незнакомый голос стесненно ответил: «Позвоните ей, пожалуйста, в Иерусалим, она переехала туда к своей приятельнице».

Голос у Лизы был какой-то сдавленный: «Это, наверно, конец. Больше так жить не могу. И вообще не могу».

— Послушай, Лизочка, ты ведь прошла войну, надо еще повоевать. Приезжай завтра к нам, попробуем быстро оформить документы в банке, пообедаем, а послезавтра ты пойдешь в Союз ветеранов, у тебя, фронтовички, военного врача, уже девять лет живущего в Израиле, заслуг хватает. Надо попробовать получить свой угол.

Лиза начала хлопоты, которые помогли ей не уйти в депрессию. Пошла вначале в Ленинградское землячество, там она была «своя среди своих»: общие воспоминания, довоенный, исчезнувший Ленинград, блокада, которую пережили и память о тех, кто не пережил ее, — все было близко и отзывалось в душе.

— Вы какой мединститут закончили? — поинтересовался общественник. Чувствовалось, что работу с людьми привычна ему.

— Я дважды заканчивала, — засмеялась Лиза. Нет, нет, не по лени и тупости. В сорок первом получила справку и с четвертого курса ушла на фронт, потом доучивалась в том же институте уже в сорок пятом, сюда приехала в девяностом.

— В Союзе ветеранов работает один ленинградский врач, Вашего, что называется, «призыва». Возможно, Вы даже вместе учились. Здесь судьба преподносит такие неожиданные встречи.

Лиза познакомилась с этим человеком, друг друга они не помнили, учились на разных факультетах, возможно, слушали общие курсы на одном потоке. И прошло столько лет… Часто хорошо знакомые люди с трудом узнавали, или делали вид, что узнали друг друга в облысевшем, грузном, когда-то кудрявом юноше, а в расплывшейся даме в очках — глазастую девочку с осиной талией.

Этот незнакомый врач, теперь — общественник, близко к сердцу принял Лизин рассказ, чувствуя, что она не хочет делиться подробностями разрыва с семьей, и не задавал навязчивых вопросов, уважая Лизин такт и сдержанность.

Он забрал все документы, порекомендовал принести еще какие-то две справки, и сам занялся Лизиными делами.

Вскоре она получила маленькую квартирку в хостеле, который в это время заселяли. Так что пожелание «В будущем году в Иерусалиме» для нее свершилось досрочно. Огромное окно Лизиной комнаты смотрело на Зал торжеств, где не менее двух раз в неделю проводили свадьбы или еще какие-то церемонии. Новые жильцы тут же кинулись собирать подписи, требуя его закрыть. Лиза, понимая их раздражение, бумагу подписала, но ей самой этот зал не мешал.

— Во-первых, это не каждый день и только до двенадцати. Здесь же все неработающие, можно встать попозже. Зато как радостно, что молодые веселятся. Да, может быть, жениха скоро в милуим[4] возьмут, (было как раз начало интифады). И что будет, один Б-г знает. Как же можно лишить их радости в такой день. У Лизы на новом месте быстро обозначился круг знакомых, вернее, кружочек. При всей доброжелательности она не была всеядной, сходилась только с людьми, близкими по духу. С тремя новыми приятельницами Лиза иногда «выходила в свет», — так она, смеясь, о себе говорила. Они обменивалась книгами, иногда собирались по вечерам, помогали друг другу в не слишком радостной, одинокой жизни.

— Не понимаю я «лавочниц», — так называла она сидевших часами на скамейках и обсуждавших каждого заходившего или выходившего из многоэтажного хостеля. И потом, как можно постоянно что-то требовать от Израиля. Так ведь и говорят: «Мы требуем!» Приняли всех, пособие сносное нам дали, ни дня тут не проработавшим. Сыты, одеты, лечатся, развлекаются, — то концерт, то лекция. Ездят за границу, только и слышно: «Да, мне самой нравится этот плащик, я его в Вене купила». Или: «Поехала домой, в Запорожье, так миллионершей себя чувствовала».

— Как не стыдно, живите да радуйтесь.

Ее новые подруги были значительно моложе, понемногу подрабатывали, были в курсе иерусалимских культурных новостей.

— Знаешь, виновато говорила моя двоюродная тетя. Это, наверно, нехорошо, но я люблю молодых, меньше брюзжания. От ненужной болтовни стараюсь себя оградить.

Лиза въехала в практически пустую комнату, старая тахта, да шкафчики в уголке, исполняющем роль кухни. В первые месяцы я ездила к ней часто, всегда с двумя сумками, — мы помогали ей наладить быт. Зять мой, человек рукастый, соорудил отличные книжные полки — Лиза ими очень гордилась — и вообще сделал самую необходимую мужскую работу. «Для Элизабет» — с уважением говорил он. Они оживленно общались, его нисколько не смущал тетин «очень легкий иврит».

Постепенно комната приобрела вполне уютный вид, Лиза обзавелась креслом, родственники привезли ей телевизор. Все остальные вещи, купленные на ее «олимовские льготы», остались в доме племянницы, но об этом она вспоминать не хотела…

Для меня было большой радостью встречаться с ней в городе, пить кофе в каком-нибудь скромном заведении. Когда после теракта восстановили кафе «Збарро», мы пошли туда перекусить «назло врагам». Поедая вкусную рыбу, я услышала очередную историю из семейной хроники. В начале двадцатых годов ее отец как-то умудрился уехать в Америку и забрать старшую сестру, Беллу, у которой были хорошие музыкальные способности, надеясь вскоре воссоединиться с женой и тремя маленькими дочками. Белла действительно стала хорошей арфисткой, семье же соединиться не удалось, Советский Союз захлопнул двери. Лиза и Вита жили в Ленинграде, Фрида — в Свердловске. В середине семидесятых, в короткую пору потепления отношений России с Америкой, Белла разыскала сестер и решила поехать в Ленинград. Вообще-то в ее планы входила и поездка в Свердловск, но иностранцев туда не пускали, так что Фрида отправилась на встречу в Ленинград. На встрече выяснилось, что самой моложавой выглядела старшая, Белла, что подтверждалось фотографией, которую Лиза позднее мне показала. Чтобы достойно принять совершенно забытую «иностранку», «местные» сестры обегали весь город в поисках карпа, и гордо рассказали гостье, каких усилий стоило «достать» живую рыбу. Белла никак не отреагировала, вернее, она просто не поняла смысла сказанного. Зато поинтересовалось, часто ли уральская сестра ездит к морю из своего сурового края. И тогда две ленинградки, с внезапно пробудившимся патриотизмом, заявили, что они-то как раз часто бывают на море. Имелся в виду, конечно, Финский залив, где они на свои скудные сбережения снимали летом одну крохотную комнату.

Я продолжала к ней приезжать, она как-то по-детски встречала знаки внимания, цветы, а мне было хорошо от ее радости. Дарить всегда гораздо приятнее, чем получать.

К моему приезду она накрывала стол, — целое блюдо любимой, серебристой селедочки, вареная картошка с маслом и укропом, холодное пиво. А на ручке кресла — заранее приготовленная, чтобы не забыть, книга. Книга хорошая, выпросила у одной из приятельниц разрешение — дать почитать и мне. И потом по телефону мы говорим, говорим, о чем-то спорим, чаще соглашаемся. Я ведь не каждую неделю приезжаю, а обсудить хочется по горячим следам. Когда Лиза хорошо себя чувствует, мы выходим погулять. В Тальпиоте, бывшем шестьдесят лет назад пригородом Иерусалима, жили Шауль Агнон, профессор-историк Иосиф Клаузнер. Я рассказываю Лизе то, что вычитала в книжке на иврите. Ей интересно.

— Как жаль, что мало русских переводов, — вздыхает. Хочет понять страну, ее историю, здешнюю жизнь.

Я прошу Лизу рассказать о наших общих предках, о двух семьях, чьи судьбы и семейные узы сплетались поколениями. Семья моего дедушки была зажиточная, он с братом Хаимом поставлял шпалы для строительства императорских железных дорог. А в бабушкиной небогатой семье были раввины, это ценилось выше. Уговариваю Лизу написать или надиктовать, с диктофоном она справляется с трудом. Голос то звучит, то пропадает, то Лиза запинается. Она сердится на свою неумелость, записывать не хочет, но и обижать меня не хочет. Так и остался на кассете куцый кусочек текста…

День рождения моя тетя, далекая от традиций предков, отмечала по еврейскому календарю. «Я родилась в Симхат ха-Тора[5]», дату, естественно, не называя.

В последний день рождения, когда Лиза уже очень скверно себя чувствовала, я приехала к ней. Если быть более точной, — то на следующий день, в религиозные праздники транспорт не ходит. Купила цветы, зашла в магазин и увидела замечательную, недорогую, мягкую, как замша, «голубиного» цвета куртку. Как раз для Лизы, и цвет, и размер. Я уже собралась платить, как вдруг заметила, что на куртке оборвана пуговица. На вешалке висела еще одна, темно-синяя, с точно такими пуговицами. Я стала объяснять продавцу, что еду к очень больной женщине, хочу сделать ей подарок. Но нельзя же дарить куртку без пуговицы, поэтому я очень прошу его отпороть пуговицу на синей и пришить к «голубиной».

Продавец отнекивался. И тогда я сказала: «Я точно знаю, что куртка подойдет, только неизвестно, сколько ей осталось носить ее». Продавец внимательно посмотрел на меня и, вооружившись ножницами, пошел «на дело».

Лиза теперь уже не выходила к воротам, а встречала меня на пороге квартиры. Поахав и поругав меня за расточительность, стала вертеться у зеркала. Она помолодела, похорошела и на какое-то время отвлеклась от своей болезни.

— В четверг поеду в ней к свекрови — она упадет.

Свекровью она называла мать мужа своей племянницы, с которой сохраняла добрые отношения. Кажется, это был ее последний выход из дома. К ней приезжал и муж племянницы, и их мальчики. Только сама племянница-дочка-воспитанница не приехала ни разу.

Умерла Лиза в хосписе[6], она почти ничего не ела и не говорила. Я привезла ей печеные яблоки.

— Яблочки хочешь, Лизочка? Она кивнула головой и немного поела. В палате лежала еще одна женщина, которая непрерывно размахивала руками. В углу, в кресле молоденькая медсестра что-то вязала и напевала тихонько. «Не судите… », подумала я. Для нее это работа, не может же она всю жизнь проплакать.

Через день Лизы не стало.

Я сижу на автобусной остановке в Иерусалиме. Мимо меня торопливо, как будто чувствуя себя виноватым, пробегает автобус 14-алеф. Он не может мне помочь. Он не привезет меня в Тальпиот, в хостель, в дом, где раньше была гостиница. Там некому меня встретить. А как хорошо было бы постучать в дверь, зная, что тебя наверняка ждут, и порадовать Лизочку цветочками, и вдохнуть запах свежесваренной картошки, которая уже на столе вместе с серебристой селедочкой, и увидеть на кресле книжку, приготовленную загодя, чтобы не забыть дать мне почитать…

___

[1] Канола — конопля (иврит).

[2] Линия Маннергейма — система укреплений не Карельском перешейке, созданных во время советско-финской войны 1939 — 1940 гг.

[3] Сланский Рудольф, (наст. фамилия Зальцман; 1901 — 1952) — ген. секретарь компартии Чехословакии, обвиненный в организации заговора с целью ликвидации коммунистического режима и уничтоженный. Реабилитирован в 1968 году.

[4] Милуим — резервистская служба (иврит).

[5] Симхат-Тора — осенний праздник, в который заканчивается чтение Торы и сразу же начинается вновь.

[6] Хоспис — больница или отделение для безнадежно больных.

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *