Александр Левинтов: Июль 16-го. Продолжение

 104 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Он рассказывал, как жестоко, по-армейски, по-дзержински, он и его заплечных дел педагоги обращаются с этими… как это правильно и необходимо — калёным железом ковать из них послушное стадо. При этом он весьма деловито переходил от патетики к вопросам житейским, зарплатным, карьерным…

Июль 16-го

Заметки

Александр Левинтов

Продолжение. Начало

Lady in Red
(Дама в красном)

Нет, это не о слащавом шлягере Криса де Бурга, где всё о чувствах Криса или его воображаемого героя и ничего — о ней, ничего, кроме банальностей.

А настоящая Дама в красном божественно проста, полна милосердия и сострадания. Она регулярно посещает больницы и госпитали, школы и детские сады, пионерские лагеря и санатории, куда дают бесплатные путёвки тем, кто ничего не смог добиться в этой жизни и прозябает её конец в бедности, нищете и хронически неизлечимых болезнях.

Обычно она наносит свои визиты днем или вечером, в обед или в ужин, скрашивая хотя бы раз в неделю скудную совершенно пресную прозу жизни. Она настолько нарасхват, что каждому достаётся лишь малая толика её очарования и шарма.

Она не чурается и заведений для простолюдинов — прежде всего, питейных, разумеется, ну, и так называемых столовок, которые даже не тянут на демократизм из-за своей массовости. Нет, они не для гражданского общества — они для населения.

Дама в красном может не только сострадать больным, несчастным и беспомощным, она бывает утешением и для ведущих скромный образ жизни, она всегда желанна в общежитиях и там, где почти всё время шаром покати, но весело и бесшабашно — в молодых семьях и на пирушках, на вечеринках на скорую руку среди сослуживцев и коллег, в рабочих кампаниях и на дачных пикниках, аккурат в размер шести соток и веранды в пять квадратных метров.

Она всегда желанна на укромных семейных празднествах и торжествах: днях рождениях, годовщинах свадеб, на Новый год и Рождество. Нет, она никогда не принимает на себя vip-роль, но зато её всегда встречают с энтузиазмом.

Надо заметить, что у неё всегда богатый гардероб красных нарядов, особенно она любит красные ансамбли с зелёными и светлыми вкраплениями, придающими этим платьям ноту свежести и лёгкого кокетства.

Ну, вот, это, кажется, и всё, что я хотел вам рассказать о столь любимой мною и ещё миллионами простых людей Даме в красном, Lady in Red, и я уверен, вы узнали её, нашу несравненную и великодушную селедку с винегретом.

Тишке

привет, приятель беспородный,
седьмой уж год мы — неразлейвода,
мы пережили страхи и невзгоды,
и нам уже могила — не беда

ты на цепи, я тоже, брат, в России:
скули иль лай — всё без толку для нас,
не нас придёт спасать Мессия,
не той мы масти и не тот окрас

заматерели оба мы с тобою,
а, помнишь?: молоко почти из рук сосал,
теперь со всей округою готов ты к бою,
теперь и я на всё и всех чихал

ты понимаешь — по глазам заметно —
меня и всё, что происходит тут,
служака верный, чуткий, беззаветный,
тебя не обойдёт ни тать, ни вор, ни плут

в твоих глазах, до желтизны застывших,
мне светит преданность и воля защищать,
давай в обнимку, на луну притихнув,
у мироздания гармонию внимать

Откровенный разговор со временем

— постой, неумолимое, постой,
к чему твоя уверенная поступь?
ответь-ка на вопрос простой:
а что со мною будет после?

— а ничего, забудь, что, вроде, жил,
забудь про имя, нрав и облик,
забудь, как из последних сил
пытался быть чуть-чуть не нолик

— да ладно я — а память обо мне?
— что о тебе? — себя не помнят люди,
живут неявно, будто бы во сне,
о нынешнем по будущему судят

да ты и сам, чего греха таить,
всё не о том, что есть, а только будет,
пытаешься у времени спросить,
а сам лишь за прошедшее подсуден

— друг, время — это море иль река?
есть ли в нём волнения, заливы и теченья?
— что ж, время — это вовсе не века,
а лишь одно застывшее мгновенье,

а потому не жди, не обещай,
но «помни путь, которым вёл Господь»,
не где-то там — сейчас и ад, и рай
— что ж, ладно, время: бди и верховодь

Три товарища

1.

Они учились в одном классе с самого начала, но подружились только в восьмом. После семилетки школу покинули те, кто неважно учился, вынужден был думать о работе и не собирался поступать ни в какие вузы, только в техникумы, да и то не сразу. От 25 человек в классе осталось всего 15. Такое ни одно районо пропустить не могло — и их, ашников, объединили с остатками отстойных и хулиганистых вэшников, где от всего огромного класса осталось девять человек — и все девчонки: мальчишки пошли к станкам. Да и девчонки-то все несимпатичные.

Мальчишек слили с девочками в пятом классе, и за эти три года пацаны уже как-то попривыкли к своим подружкам, тоже, впрочем, несимпатичным.

Вот, на этой почве эти трое и подружились. Сначала как три мушкетера, правда, один из них был д’Артаньяном, а на Портоса никто не тянул корпускулярно. Потом переключились на Эриха Марию Ремарка, но уже без поимённых различий, просто три товарища.

Вэшницы быстро скатились на тройки, интереса не представляли и даже не заслуживали презрения. Это был обоз — по всем статьям.

Учились ребята в очень средней школе и потому также — очень средне: звёзды с неба хватали, но только в мечтах и грёзах, а в основном болтались от тройки до пятёрки — по настроению. Единственное, что выделяло их из всего класса — колкая ершистость.

Они были, как водится, влюблены, но не в одноклассниц и даже не в своих одношкольниц, эти посторонние романы тщательно скрывались от посторонних и составляли их тройственную тайну. Один был влюблён в свою троюродную сестру, к которой ездил через весь город, в какую-то Марьину Рощу, битком набитую шпаной, хулиганами и уголовниками (это не только по его рассказам — так оно и было на самом деле влево-вправо от пыльной Трифоновской улицы). Второй целовался с бывшей соседкой по бараку: их барак снесли, но их семьи расселили тут же поблизости, в пятнадцати минутах ходьбы даже в домашних тапках. Третий познакомился со своей пассией на вечере в соседней школе. Оба изо всех старались быть вовсю влюблёнными, устраивали друг другу скандальные сцены ревности, а потом мирились в последнем ряду кино. Но дальше ссор и поцелуев дело не шло.

Эта тема была частой в их бесконечных разговорах, но не единственной и даже не основной.

У каждого был свой талант, выделявший его не только из серой толпы класса и школы, но и вообще, из серого фарша людей как вида.

Один сочинял стихи. Почти лучше, чем у Байрона, который считался лучшим поэтом всех времен и народов, но которого никто не читал, потому что он, в силу своего аристократического происхождения, в школе был не проходим, в издательствах не издаваем, в магазинах не продаваем, в библиотеках — не выдаваем. Собственно, именно поэтому он и был признан лучшим.

Подражать ему было невозможно — никто не знал, как и о чем он писал, разве что Пушкин с Лермонтовым, но тех уже успели убить на дуэли, одного за другим. Поэтому можно было писать только лучше или хуже Байрона, или, на худой конец, как он. И всё бы оно ничего, если бы школьного поэта не заносило: в поисках рифмы он порой такое ввинчивал, что хоть святых выноси.

Другой рисовал: сначала акварелью и гуашью, затем, осмелев, маслом по оргалиту, колонковыми кисточками, которых не достать, но он всё же доставал. Получалось неплохо, хотя понять, что нарисовано, без авторских указаний, было невозможно, да и надо ли искать содержание в живописи или, допустим, поэзии?

Третий считал себя будущим великим злодеем, похлеще Цезаря, Наполеона, Тамерлана, Гитлера и Мазарини (наши в подмётки никому из них не годятся). Он изучал яды, отравляющие вещества, взрывчатку, все виды вооружений, от пистолетов до ракет с ядерными боеголовками, военную стратегию и тактику.

Нет, он не жаждал личной власти или быть властилином мира -— он не был тщеславен, более того, он был абсолютно бескорыстен, но считал, что людям для счастья не хватает только силы. А у него она была.

Но и это тема не была главной. Все их разговоры в конце концов сводились к одному: этот миропорядок надо менять и менять надо решительно. Им очень нравилось называть себя новыми террористами, в этом было что-то революционно-романтическое, бунтарское, штормовое. Они толком не очень понимали, чего именно они хотят, но были убеждены, что мир должен принадлежать молодым, а все остальные должны либо дорастать либо доживать.

Организацию всемирного переворота в пользу молодых они не обсуждали, считая это антистихийным и скучным занятием. Что оказалось спасительным.

Вместе с тем они, чем ближе к концу школы, тем сосредоточенней готовились к поступлению в вузы и приобретению профессий, в душе считая любую профессию обузой и рабским ярмом, но «ведь с родителями об этом говорить бесполезно».

2.

Прошла школа, прошло и студенчество, прошла и добрачная свобода. У каждого своя семья, по-своему, но типично несчастная и обременённая детьми и взаимными изменами. Они остепенились, но не перебесились. Их дружба окрепла — в соответствии с крепостью связующих напитков. Они сохранили искусство и бодрость быть несчастными, но не сдающимися.

Если раньше они боролись с тройным гнётом: родителей, школы и государства, то теперь, сами став родителями, они сохранили тройственность гнёта: просто школа заменилась работой, а гнет родителей — гнетом рутины, государство же, даже в гниении и распаде, оставалось жестким и когтистым.

Они гордились своей дружбой ещё и потому, что жёны не одобряли её: «опять пойдёшь пить с этими своими!». Ну, да, пили, иногда (чаще всего) до безобразия, так ведь было, с чего, не считая унизительно маленьких зарплат.

По службе они продвигались, но делали это неуклюже медленно, не как некоторые, прыткие и шагающие по трупам. Темп продвижения и роста благосостояния явно не соответствовал масштабу их личностей, установленному ими же самими.

И потому бунтарство сменилось ропотом, а будущее прошлым, незаметно, как и когда.

Один безнадёжно инженерил в своём ящике, куя грозное оружие, неведомое ему в силу своей секретности. Другой изнывал в лако-красках, которые никак не могли догнать международные стандарты, а потому участие в международных зарубежных выставках было закрыто не только ему, но и всей его отрасли промышленности — и это не радовало. Третий загибался в науке — в вечных интригах, мелкотемье и барьерах, стоящих на пути любого диссертанта, даже на его талантливом (как считали друзья) пути. В конце концов он всё же защитился — и не последним на своём курсе. Но легче от этого не стало: в ящике платили укрываемые от домашнего бюджета кварталки, лако-краскам платили за вредность, в тайне от жён сколько, а в науке… в науке можно украсть только скрепки (бумага выдавалась на счет, по 20 листов в месяц на каждого сотрудника, только докторам — по 30). С точки зрения дружеских приключений он был самым бедным, даже нищим, если понимать под нищетой неспособность к самообеспечению.

Квадратные метры, ковры, люстры, цветные телевизоры, подписные и макулатурные издания — всё это благополучие прирастало медленно, как могущество России Сибирью.

Всё резко поменялось, когда у всех всё резко поменялось.

Учёный несколько лет торговал газетами у станции метро «Выхино» (у чёрта на рогах, вставать надо в пять, чтобы успеть на первое метро и уже в пол-седьмого надо продавать едущим на работу). Он торговал на одном квадратном метре тротуара, за который надо платить аренду, Хорошо ещё, что доставка газет — бесплатная, от хозяина всего московского газетного бизнеса. Потом он торговал сантехникой, турецкими шубами и дубленками, выбился в люди, сдал на права и купил иномарку, нашёл себя в том, что устроился у не крутого, но солидного олигарха водилой. Сначала посыпалась первая жена, за ней все остальные.

Лако-краски превратились в бойкий бизнес, ориентированный на импортные поставки и автосервис. Теперь загранпоездки стали нормой жизни, хлопотной, но почти респектабельной.

А вот грозное оружие сдохло на корню, вместе с ящиком. «Цирк сгорел, и клоуны разбежались», абсолютно никому не нужные. Жена и выросшие дети как-то понемногу работали, а инженерные способности переключились на родные шесть соток: теплицы, систему полива, выращивание рассады, заготовку урожая на зиму и вечный ремонт вечно ветшающего дома. Пригодились и художественные таланты махать кистью по забору.

3.

Первым ушёл д’Артаньян: всё-таки химическая профессия не способствует здоровью. Умирал он мучительно и долго, мучительно долго, прошёл сквозь несколько биохимий и изотопные атаки — но разве это помогает выжить? Это только усиливает страдания. Как и все в таком случае, два товарища деликатно бросили его и даже перестали звонить предстоящей вдове, чтобы не усугублять обстановку. Стиснув зубы и кошелек, та довела дело до неотвратимого конца, на поминки этих товарищей не пригласила, да и никого не пригласила, да и не на что было уже.

Так что вдвоём они остались достаточно незаметно и безболезненно.

Вторым ушёл с миром самый молодой — от д’Артаньяна его отделяло полгода, а от другого десять дней.

Это сейчас неверующий коммунист — такая же редкая экзотика, как и верующий некоммунист. А в далекие 80-е, в самом их начале одновременное вступление в партию и крещение казались невозможными, несовместимыми. Он промучился с непониманием с обеих сторон лет пять или шесть — ведь у него всё это очень даже органично сходилось. А потом вдруг коммунистам разрешили креститься и быть христианами, потом многие коммунисты вступили в другие, тоже коммунистические, но называвшиеся уже иначе, партии, потом некрещённым, если ты не еврей и не магометанин, стало быть опасно и неполезно.

И в его жизни настала полная гармония: ежедневно читать что-нибудь положенное из Священного Писания и смотреть по Первому каналу «Время», три раза в день молиться перед иконой дома, раз в неделю и по праздникам — в церкви, три раза в 5-6 лет голосовать за.

Его отпели и помянули как положено: дома, в партячейке и в храме, правда, практически молча — а что тут скажешь? — хороший был и коммунист, и семьянин, и христианин, и даже гражданин, настоящий товарищ, тут и говорить нечего.

Третий продержался дольше всех, потому что регулярно и даже безбожно пил — каждый день. Его пятый по счёту брак, уже после шестидесяти, оказался на редкость удачным: жена, дочь малоизвестного академика, принесла в приданое дом, точнее, шикарную трёшку в приличном районе, а в доме, точнее, в квартире оказалась огромная библиотека — не какого-то там позднесоветского дефицита и макулатурных изданий, а настоящие раритеты, за которыми академик гонялся всю свою научную жизнь. И такого добра, по всем стенкам, полкам, шкафам и стеллажам — шесть не то семь тысяч штук. Дочь академика как-то очень быстро и кстати сделала своего водилу вдовцом.

В этом же доме, шестью этажами выше, жил книжный барыга, с которым установилась договорённость: каждый день он приносил бутылку и за неё брал одну книгу, только одну.

В наше время всё дорожает, даже водка, но водка всё же не так быстро дорожает, как, скажем, квартплата, закуска и лекарства. Пенсия, между прочим, тоже дорожает — в темпе водки. От квартплаты и услуг ЖКХ никуда не денешься, иначе выкинут куда-нибудь к чёртовой матери в Замкадье, поэтому поневоле приходилось экономить на воде, свете, газе и, конечно, на жратве, а вскоре фактически совсем отказаться от неё. Что оказалось даже спасительным: никаких нитратов и ГМО, никакого ожирения или сахарного диабета, строгая и скупая мужская диета, без излишеств и выпендрёжа — он дотянул почти до восьмидесяти, помер, так и не узнав, кому отошла его шикарная трёшка в приличном районе, отошла ведь кому-то, непременно отошла.

Так ушло — не великое и не потерянное — а просто пустое поколение.

Каролина-Бугаз

с утра, с рассвета,
такая туча,
вот это лето —
не надо лучше

так поливает,
что даже страшно,
и кто нас знает:
мы пьём отважно

я нарезаю
нам помидоры,
не видя краю
в седом просторе

шабо краснеет
в моём стакане,
гуляем с бреднем
в шальном лимане

бычки да глосса —
моя закуска,
по литру с носа,
рачки до хруста

а вы, ребята,
что оробели?
такая слякоть
и мирабели

песочек пляжный
уходит быстро,
и я вальяжно
тащу канистру

друзьям, под лодку,
ведь там посуше,
зачем нам водка,
ведь наши души

алкают песни
и разговоры,
любви, хоть тресни,
в любые поры

поёт и пляшет
вокруг стихия
и жизнь — все краше,
и миг — як мрiя

Жаркое лето 61-го года

Моему внуку Диме Тульчинскому,
по случаю окончания им средней школы

Конечно, никаких ЭГЕ тогда не было, а было десять экзаменов, первый, конечно, сочинение, русский и лит-ра устные, потом три математики устно и одна письменно, физика, химия, история, немецкий.

Как готовились девчонки, я не знаю как-то считалось неприличным интересоваться теми, кто зачем-то каждый день делает уроки. К сочинению мы собрались у одного из нас, Вальки Скока: сели за огромный круглый стол, кто-то читал отрывок из Тургенева, а остальные писали диктант. Написали — проверили. Меньше всех ошибок было у меня — 17. И почти все — на запятые. То ли классик не разбирался в современной отечественной пунктуации, то ли мы отвыкли от русского — он тогда заканчивался в седьмом, и три года была только литература, не диктанты, а сочинения. А в сочинении всё просто: сомневаешься — не пиши это слово.

Хорошо, взяли полуторастраничный рассказ Чехова. Написали — проверили: опять я самый лучший — девять ошибок. Теперь уже на все правила. Ситуация — в сочинении, чтобы получить трояк, надо сделать не более трёх ошибок. Выход только один — пошли в Измайловский парк гонять футбол. Так три недели и гоняли, отвлекаясь только на консультации и сами экзамены. И правильно, кстати, делали: предметы зубрить не надо, если ты понимаешь их, но надо уметь сосредотачиваться именно во время экзамена.

Был у нас такой Володька Плешивцев, яростный троешник, то есть, если по-честному, двоешник, но из очень тяжелой семьи и с шизофренической наследственностью. В немецком — круглый ноль, а тут, именно на этот экзамен — комиссия гороно. Володька-то ещё туда-сюда, а немку от волнения шатает, повело, несчастную. А как помочь, если экзамен устный?

Володька дрожа губами и прочими конечностями, тянет билет и громко, в звенящей тишине: «Ахтунг!» -— это он восьмой билет вытащил, по-немецки «ахт», а «ахтунг» -— «внимание». Все замерли. Володька, не сходя с места, выпалил все три вопроса и все три правильно! Мы вообще впервые слышали от него немецкую речь! Немку увели откачивать валерьянкой (а ведь она прошла немецкий концлагерь), комиссия выставила ему единственную в его жизни пятёрку.

Я, кстати, тоже все экзамены на пять сдал, кроме химии.

Химии у нас не было два последних года. Уроки давал Лёвка Миркин, почти будущий медалист (не стал, к сожалению). Сдавали мы в соседней школе. После консультации мы, три балбеса, задержались в химическом кабинете и выпили имевшийся там спирт сколько его там было, а было грамм сто пятьдесят, не больше. Налили воды из-под крана. Естественно, закурили. Черт дёрнул меня предположить: «вот хохма будет, если кому завтра спирт достанется». Мне он и достался. А там надо опыты показывать. А чего их показывать, если и так ясно, что ничего не получится:

— Это не спирт, а вода.

— Не может быть, как ты это определил?

— По запаху.

— Не обманывай, я сама вчера спирт наливала.

— Да я попробовал немного, для проверки — вода.

Вот, за то, что попробовал, и получил четвёрку.

Но всё равно в аттестате троек явно больше, чем четверок, а пятёрки только по физкультуре и географии, даже по поведению четверка, за то, что выпрыгнул из второго этажа школы и поехал на Красную площадь встречать Гагарина.

После выпускного всем классом пошли в поход, на Пестовское водохранилище, с двумя ночевками.

А потом надо было сдавать документы в институт. Мне было всё равно, куда поступать, поэтому решил в Университет. Тогда было шесть гуманитарных факультетов — на Моховой, и шесть естественных — на Ленгорах. Поехал на Моховую — она ближе к дому.

Прихожу на журналистику:

— Публикации есть?

— Нет.

— Характеристика из райкома партии или комсомола есть?

— Нет.

— Пошёл вон! — даже не глядя в аттестат.

Та же картина на экономическом, философском, филологическом. На юридический и в ИВЯ (институт восточных языков) даже не стал заходить, а сел на автобус 111 и поехал на Ленгоры. В высотном здании три факультета: геологический, мехмат и географический, отдельно стоят физфак, химфак и биолого-почвенный. Я, конечно, в главное здание. А там — двери вращающиеся, как в фильме Чарли Чаплина. Хочу и буду учиться здесь, только здесь!

Сел в скоростной лифт и поднялся на самый верх. А это — географический факультет. Прием заявлений по кафедрам. Я, естественно, на экономгеографию капстран:

— Какой язык?

— Немецкий.

— Это на кафедру соцстран.

Иду туда:

— Какой язык?

— Немецкий.

— Какую спецшколу кончал?

— Никакую.

— Что в аттестате по языку?

— Трояк.

Дальше, как на журфаке, теми же словами.

Спустился я вниз, вышел, напротив — Ломоносов. Стоит к Университету задом, в руке бумаги:

— Что, Михал Василич, и у тебя документы не приняли?

Постояли мы так немного: что-то делать надо… Опять поднялся на лифте на самый верх. Иду на кафедру экономгеографии СССР, хотя я этот СССР, честно, терпеть не мог:

— У меня по географии пятерка.

— А остальное?…м-дя… ну, мы по закону обязаны принять у вас документы, только шансов у вас никаких: в этом году конкурс 9 человек на место и приехал из Краснодарского края, из Григориполисской станицы, целый класс, а им — лишь бы на тройки сдать.

Окрылённый, что документы всё-таки приняли, полетел домой. Впереди — пять экзаменов (чепуха!): письменная математика, устная физика, сочинение, немецкий устный, устная география. Три профильных экзамена: математика, физика, география, остальные надо просто сдать.

А дома — никого. Родители уехали на Рижское взморье отдыхать, остальные в пионерлагере: средняя сестра пионервожатой, остальные — пионерами, старшая уехала замуж в Красноводск. И — ремонт. Оклеены газетами, книги столбиками в углу, попробуй, найди нужную сразу, обои ободраны. И — жара.

Каждый день я покупаю большую пачку мороженого, минералку, заполняю ванну холодной водой, ставлю поперек решетку для ног и часа три-четыре кайфую, читая по холодку умные книжки. Прочитал за неделю две: толстенную историю науки и техники (неожиданно интересно) и ещё более толстый 51-ый том Большой советской энциклопедии «СССР» -— тоже ничего.

Через неделю два одноклассника предложили объединить усилия: один поступал в МГУ на мехмат, другой — Энергетический. Все усилия были направлены на игру в кинга. Питались просто и однообразно: кило помидоров, полукилограммовая пачка пельменей и бутылка десертного вина. Дома я не появлялся больше месяца.

Все трое поступили. Я все экзамены сдал на пятёрки. По случаю поступления устроили мощный загул с одноклассницами. Уже сильно близко к полуночи я решил всё-таки поехать домой и во дворе столкнулся с возвращающимися из Риги родителями:

— Ты, что, куришь?

— Ну, да.

— И выпил, небось?

— Немного с друзьями.

— А экзамены?

— Сдал.

— Поступил?

— Поступил.

— Куда?

— В МГУ.

— Ну, ты даёшь, -— сказал отец, одновременно осуждая и одобряя.

Это написано тебе, Димон, и вовсе не ради похвальбы. Оценки ни хрена не значат — значима твоя решимость и воля, значим тот интеллектуальный капитал, что создал ты сам. Не думай, что я был такой уж отпетый шалопай: выигрывал математические олимпиады в Физтехе и географические (тогда это в зачет не шло), читал и переводил стихи Гейне, освоил «Капитал» Маркса, прочитал все полные собрания сочинений и все толстые книги в домашней библиотеке, довольно большой. Ты много потерял времени на всякую хрень, но ты, кажется, не потерял себя. Этого мало — себя надо наращивать и наращивать. Давай!

Отчего

отчего я утром просыпаюсь?
ведь давно пора не открывать глаза,
для чего страдаю, мучусь, маюсь
в жизни под названием «гроза»?

— всё из любопытства, от желанья
что-то новое увидеть и понять,
сотворить — стихи, похлёбку, знанье,
услыхать рысистый бег коня

чтобы свежий снег в окно увидеть
или ветку пышную сирени,
гриб найти, росы алмазной нити,
угадать в ночи пугающие тени

я встаю наперекор недугам,
чтобы радостью и песнями дыша,
жизнь познать — как праздник и заслугу,
как счастливый лепет малыша

Мольба

ко мне явился Бог однажды:
«проси, что хочешь» — говорит,
«Я утолю любые жажды
и дам победы при пари
а, хочешь? — мудрости, как Шломо,
богатство Креза, сил Самсона,
и дар стихов, и кучу клонов,
всесилье власти и корону,
бессмертье, славу, звон литавров,
любовь и страсти до небес,
здоровья твёрдую заставу,
покой — с комфортом или без»…
и я отвечу, чуть робея,
в волненьи что-то теребя,
язык и всё нутро немеют:
— подай мне, Господи, Тебя

Подлинная история

Год пятьдесят, допустим, седьмой.

Моя средняя сестра привела в дом своего очередного кавалера — до этого она никого не приводила, только рассказывала о них, значит, дело серьёзное.

Он был в пионерском галстуке, а, может, это был такой устойчивый мираж — он работал пионервожатым в зарешёченном спец. интернате для трудных детей. Ясный, серый, неумолимый взгляд, убеждённость в своей правоте и правоте своего дела, чёткая, до барабанной дроби, коммунистическая риторика, отработанные жесты и позы, как в мастерской монументальной скульптуры.

Он рассказывал, как жестоко, по-армейски, по-дзержински, он и его заплечных дел педагоги обращаются с этими… как это правильно и необходимо — калёным железом ковать из них послушное стадо. При этом он весьма деловито переходил от патетики к вопросам житейским, зарплатным, карьерным, к своим видам на своё будущее, и вновь возвращался к изуверским методам «воспитания» трудных детей. Живёт он в бараке, с материю (отец погиб на фронте) и принципиально не разрешает ей верить в Бога, молиться и даже креститься при нём.

Когда он ушёл, отец, вообще-то человек атеистичный, глубоко и искренне партийный, ставший коммунистом на Сталинградском фронте, сказал сестре:

— Чтоб ноги его здесь не было никогда.

Володя, так звали того пионервожатого, тоже сильно разочаровался в моей сестре и настучал в пединституте, где они вместе учились, что у неё отец — еврей, а история — предмет идеологический, поэтому ей не место в институте.

Соверши он это всего годом раньше — и решение было бы точно по его доносу, а так — 20-ый съезд уже прошёл, и евреям, наряду со всеми другими, выпало послабление. Сестра благополучно закончила истфак, проработала в школе полвека, получила звание заслуженного учителя и теперь, конечно, не помнит своего идеологически супер-подкованного ухажёра.

А я его вспомнил — это было на съезде народных депутатов, в 1989 году, точно. Академик Сахаров, преодолевая дефект своего речевого аппарата, произнес свою знаменитую речь об афганской войне и о власти. Потом было много топота, криков и шума, потом выступила какая-то ткачиха, которая, прижимая кулачки к своей впалой груди, вдохновенно: «мы так вам верили, академик Сахаров, а вы нас предали!», а потом встал на своих протезах и прошёл на сцену Сергей Червонописский, афганский герой и оккупант: «Партия! Комсомол! Коммунизм!» (или что-то вроде этого). Зал встал, весь, и устроил ему долгую овацию. А я сразу узнал в нём того пионервожатого, такого же медально и принципиально вылитого и — хоть сейчас на пьедестал.

А в начале нулевых появился путлерюгенд — сначала «Идущие вместе», потом «Наши». Со своим пионервожатым и вожаком Василием Якеменко, жестоким и прямолинейным, откровенно, принципиальным по принципу, а не по их наличию, нагло циничным, конечно же, не верящим ни одному своему слову и всей своей риторике, беззаветно, по-собачьи преданным своему начальнику Владиславу Суркову. А за ним — десятки и сотни тысяч нарезанных по этому лекалу, картинно правильных, целеустремлённых во власть и денежный успех, слепо верящих, что, если слепо верить, то всё в жизни получится.

Однажды, в 2010-ом, предположим, году я случайно пил пиво на скамейке на Тверском бульваре. Шёл митинг ЛДПР. Основная масса митингующих — пионервожатые Володи обоих полов, с плакатами и транспортами типа «долой коррупционную власть». Митинг отшумел. Ко мне на скамейку приземлилась стайка митингующих, девочки и мальчики, явные студенты, они тоже выпили пивка, того, что подешевле, оттопырились, поболтали между собой и побежали участвовать в следующем митинге, на сей раз КПРФ, уже с немного другими транспарантами и лозунгами. Действо длилось минут сорок. Запас пива у меня был приличный, да и пиво — отменное. Стайка опять приземлилась на насиженную скамейку.

Из их разговора я понял, что это — уже третий за сегодня митинг (на митинг ЕР я, по незнанию, опоздал). Ставка везде одна — 100 рублей на нос, ровно 30 червонцев. Чистый заработок, за минусом «Клинского» пива — 210 рублей за неполных три часа разнопартийного ора. Маленький, но очень верный бизнес. Как в своё время на вопрос следователя «что ж ты, Родя, старуху-процентщицу за 20 копеек убил?» ответил Раскольников «не скажите, Порфирий Петрович: пять старушек — рубль!».

Селигеры не проходят даром.

Селигеры обладают кумулятивным эффектом. Это в нашем поколении убежденные комсомольцы и стукачи составляли не более 10%. А в нынешнем — 86%. И уже — никакой идеологии, а только животно-бессмысленное: «Крымнаш!», «Укропы — фашисты!» и «Путин — да!».

Я, конечно, не вглядывался, но портреты Путина рисуются наверняка с того самого пионервожатого.

Ненастье

время идёт мелким дождём
застит завесой седой горизонты,
нам ведь не к спеху — мы подождём,
пусть не кончаются эти экспромты

дождь не смолкает, что-то бубнит,
речкой небыстрой тянутся годы,
всё нам привычно, и всё нам сродни:
недоумения и непогоды

теплится в теле души костерок,
то ли стихами, то ли слезами,
наша судьба — не фортуна, не рок —
то, что себе мы придумали сами

грусть по стеклу потекла серпантином,
мир искажается в струях дождя,
всё, что вовне — неразборчиво мнимо,
«что же, прощайте» — шепчу уходя

Прощальная колыбельная

над рекою, за рекой
дарит месяц всем покой
и текут, сверкая, струи
в мир волшебно-золотой

тишина… звезда не дрогнет,
не падёт, душа не стонет
от печалей и забот:
всё прошло и всё пройдёт

стихли песни, стихли звуки,
мир избавился от муки,
беспокойной суеты,
отдохни от дел и ты

все грехи тебе простятся,
пусть же ангелы приснятся
в очарованной тиши,
всё… пора… и не дыши…

Незадача

Схоронила Татьяна мужа своего аккурат на Крешение, время тёмное, унылое, беспросветное, безрадостное.

Болел он, правда долго, года три болел, но пожил — хорошо, в меру, почти до восьмидесяти дотянул, как сам говорил, два топора пережил. Куда уж больше? Как ни крути, а устаёшь и жить, и болеть.

Татьяне совсем худо бы стало, кабы не соседка Райка — и утешит с рюмочкой, и поговорит, и если что надо по хозяйству или в магазине. Шустрая.

Иногда наезжал из города внук Сережка. На него они давно уже и дом, и участок переписали, он — хозяин, когда оба помрут. Дочка-то с мужем уехали, кажется, в Лондон, и ни духу от них.

По весне, когда оттаяло, появились узбеки. Она вышла во двор, а там они:

— Вы кто такие?

— Тётка, давай утиль, какой есть.

— Вы как вошли?

— Да мы и стучали, и кричали, а ты не выходишь, ну, мы и вошли.

— А что это вы мне «ты» говорите? Я, по вашему, кто?

— Утиль-то дай.

— Пошли отсюда немедленно, а то пса спущу.

Ушли. Но через пару дней, пока она грядки в порядок приводила, попёрли со двора всё, что железное: старый инструмент, какие-то трубы, радиатор неработающий, моток проволоки, связку кровельного, скобы, ещё что-то по мелочи.

Это удручило Татьяну донельзя и на Троицу она слегла и быстро, в три дня померла. Дали знать Серёжке. Тот мигом приехал, всё сделал, и положили Татьяну к мужу, в свежую могилу, под шорохи молодых берёзок.

Некормленый пёс с голоду отвязался, сорвался с цепи и убежал в лес или в дачный поселок, что в четырёх километрах от деревни.

Сначала соседи попёрли дрова — кубов семь оставалось бесхозными. Потом повалили забор.

Если кто приходил и видел или чуял, что кто-то хозяйничает, то не вмешивался, а терпеливо ждал где-нибудь в сторонке, понезаметнее, стараясь не светиться и не сталкиваться с таким же как он соседом.

Перво-наперво разорили двор. Унесли всё, даже ненужное и не выброшенное только потому, что руки не дошли. У колодца сорвали цепь с ведром.

Потом кто-то сорвал с дверей дома замок, повешенный Сергеем. Из дому постепенно тоже вынесли всё, начали с посуды, потом телевизор и другие приборы, потом белье и вещи, потом иконки и книжки, потом мебель, даже кружки с плиты сняли и унесли. Последний, кто пришел, не нашёл ничего и с огорчения сделал огромную кучу посреди пустой комнаты.

Параллельно ободрали сад-огород, выкопали все кусты и деревья, малину и клубнику, вырвали все цветы, даже любимые Татьяной флоксы, повыдергивали весь урожай. Лишь по углам участка не тронули вымахавшую в рост человека крапиву.

Кончилось тем, что ночью неизвестно кто дом поджог — и даже пожарных не стали вызывать: дом крайний, а ветра совсем не было. И дом сгорел, и сараюшка, и даже отхожее место выгорело.

Сергей приехал на сорок дней, под Спас.

Посмотрел на остов печной трубы, на пустое место и крапивные заросли:

— Незадача.

С тем и уехал, и более никогда в деревне не появлялся.

Окончание
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *