Александр Гутов: Совпадение. Продолжение

Loading

В институте иногда говорили о начавшихся действиях в Афганистане, появился молчаливый парень явно ближневосточной наружности, он иногда улыбался, по-русски не говорил, но посещал все лекции и даже семинары, звали его Хаким. В шутку говорили, что его готовят на роль министра просвещения…

Совпадение

Александр Гутов

Продолжение. Начало

XXI

В первый день февраля позвонил Толик.

— Ты знаешь, Гальперин, мне звонила Верка. Какая Верка? Ну, ты даешь! Да, да, та самая, помнишь, которая у меня была в декабре, конечно, помнишь, я и не сомневался, такая девушка. Так вот, могу поздравить: ты произвел на нее впечатление. Она на тебя обиделась: поухаживал за ней, можно сказать, и, бросил девушку в неведении. Ладно, шучу, старик. Кто-кто? Ты, конечно. Ладно, опять шучу. Значит так: записывай номерок. Что? Уже есть? А чего ты медлишь? Такая девушка. Опять шучу.

Она согласилась на встречу сразу! Она появилась в своей серой шубке и белой шапочке, из-под которой выбивалась все та же темная прядка. Только сережки теперь у нее были рубиновые и горели маленькими красными огоньками. Они гуляли по бульварам, засыпанным снегом по самые кованые железные ограды, снег радостно скрипел под каблуками, солнце светило, до начала учебы была еще почти неделя. Вера согласилась поехать и в гости Толику, когда Роман позвонил приятелю по телефону — все удавалось.

Целоваться они начали сразу, когда оказались одни в огромной, толиковой прихожей, так знакомой Роме по многим посиделкам. Толик, открыв дверь, ни слова не сказал и исчез где-то в глубине квартиры, только бросил на ходу, уходя в широкую квадратную комнату своего отца — располагайтесь, как дома, — а Рома с Верой прошли в уютную, напоминающую пенал комнату, Толика, тоже так хорошо знакомую Роману.

Вера не сопротивлялась, позволяя уложить себя на продавленный диван, целовать и даже раздевать, что Роман делал спеша, не очень удачно, а она помогала, быстро снимая джинсы, расстегивая злополучный костяной замочек бюстгальтера на груди. Бюстгальтер распахнулся, как две створки больших белых лепестков, и груди Веры открылись сразу, поразив Романа темно-бордовыми сосками. — Сегодня можно, — сказала она так просто и мило, что Роман чуть не задохнулся. Он бросился к двери и не сразу справился с простейшим крючком, тот никак не хотел попадать в железную скобу, пришлось нажать дверь посильнее. Когда Роман подошел к дивану, он увидел, что Вера лежит полностью раздетая, улыбаясь, глаза ее светятся, а каштановые волосы распущены. Он опустился на колени и стал целовать ее в грудь.

В институте иногда говорили о начавшихся действиях в Афганистане, появился молчаливый парень явно ближневосточной наружности, он иногда улыбался, по-русски не говорил, но посещал все лекции и даже семинары, звали его Хаким. В шутку говорили, что его готовят на роль министра просвещения, но на самом деле никто толком ничего не знал. Одному приятель написал, что их роту скоро отправляют в горы, то у того, то у другого одноклассник, брат сестры, сын тетки оказывался уже там.

Света теперь гуляла со студентом со второго курса, но иногда Роман по старой памяти продолжал с ней общаться, чувствуя теперь себя в ее присутствии необыкновенно легко, словно с него сняли какие-то путы.

Февраль втянул всех в свои метельные объятия, в Хользуновом по вечерам, когда заканчивались пары, по-прежнему горели одинокие желтые огни, и спешили по привычной дороге черные фигуры запоздавших пешеходов, по большей мере студентов местных институтов. Казалось, зима уже не кончится никогда, иногда шел густой снегопад, и крутобокие железные троллейбусы в местном троллейбусном парке были похожи на корабли, вмерзшие в лед. Снег, то ненадолго чистый, то серый и влажный, стал постоянной приметой местного пейзажа.

XXII

А в среду позвонил Марк, напомнил, что нужно будет отдать ту рукопись, вы понимаете, Роман, да, да, не надо говорить, да «Сына…», вы же прочитали, да? Мы еще об этом поговорим.

А у нас неприятность, на Алешу напали в поезде, да, да, того, которого вы видели, говорят, хулиганы, в электричке «Хотьково — Москва». Избили, слава Богу, он сейчас поправляется, я ездил в Абрамцево в воскресенье. Даша молодец, очень хорошо держится, мы молимся о его здоровье.

Эти слова, произнесенные почти буднично, немного смутили Романа.

— Я вам не говорил, Рома? Даша там работает в мастерских, ведет класс народной живописи. И вот еще: двадцать восьмого февраля, в воскресенье, в Абрамцеве, Леонид Яковлевич Порошин будет читать лекцию о Владимире Соловьеве. Кто такой Леонид Яковлевич? — это ученик Сергея Сергеевича. Какого Сергея Сергеевича? Аверинцева! Я думаю, что туда очень стоит поехать. Вы согласны?

Когда Марк предлагал куда-либо поехать: на чью-либо лекцию, на выставку икон, в которых Роман ничего не понимал, в Спасо-Андроников, в Загорск на весь день — было почему-то стыдно отказываться, даже если Роман не хотел ехать. А потом он чаще всего был рад, что ехал.

— Да, — сказал Роман, — это, наверное, очень интересно.

— Конечно! — воскликнул Марк, — Это просто замечательно, там будут очень интересные люди.

— Да, — бодро сказал Роман, — я, конечно, поеду.

Он вспомнил о той папке, в которой лежали рукописи философа. Полез в нижний ящик письменного стола и извлек последовательно серый кирпич Тронского, «Сына человеческого» и посмотрел на завернутую в газету папку с рукописью философа, похожую на посылку. Затем он взял папку в руки и стал осторожно разворачивать газету.

Развязав тесемки, в предвкушении поразительных открытий, Роман достал оттуда пачку машинописных листов, стал лихорадочно перебирать листки, пока не нашел то, что искал. «Русская культура» — было напечатано в начале страницы.

«О характере культуры можно судить только по ее мировоззрению», — прочитал он первую строчку, — возникло знакомое чувство: приближение чего-то очень важного, что сейчас должно открыться, какая-то тайна, которая может объяснить весь мир вокруг и твое место в нем в том числе — вот что таила в себе эта папка.

На первых трех страницах философ напоминал свои принципы идеологического начала, господствующего в той или иной культуре. Но вот взгляд Романа наткнулся на одно предложение, которое показалось ему началом нового разговора. «Культуру, — писал философ, — в которой серьезно нарушена деятельность идеологической сферы, условно можно назвать безидеологической культурой. Это совершенно не говорит о качестве самой культуры, — читал Роман, — о ее совершенстве. Но этот признак — отсутствие цельного мировоззрения, много говорит о существовании и функционировании такой культуры.

Наша, русская культура, принадлежит к таким типам безидеологических культур. Это тип евразийской культуры, который сложился на территории северо-восточной Евразии.

Слово Евразия было Роману как-то не очень привычно, но, вероятно, философ придавал этому понятию особое значение. «При этом русская культура, — продолжал Роман, чувствуя, что приближается к очень важному моменту, — всегда давала простор для развития национальных меньшинств, поскольку отдельные нации в рамках евразийской модели получают большую автономию. Но простор для своего национального развития они получают только в рамках евразийского культурного стереотипа».

Далее философ писал об известной скудости мифологических форм Древней Руси, что не было ни секретом, ни новизной. Но из отсутствия этой развитой формы мифологического мышления, из преобладания сказочного элемента над мифологическим, из первоначальной, как писал философ «неопределенности онтологических представлений» он выводил отсутствие в русской культуре рационального начала, ослабление понимания причинно-следственных связей.

«Русская культура не смогла создать механизм передачи идеологической информации от эпохи к эпохе, — читал Роман, — в итоге русская культура лишилась такого важного элемента как историческая память. Идейные связи внутри русской культуры обрывались самым неожиданным и порой нелепым образом, отрезая от культуры целые интеллектуальные пласты, — читал Роман, — была утеряна, а потом и забыта до 18в. традиция летописного повествования, — писал философ, — пока немецкий философ Шлецер не изучил летописи и не показал их истинного значения в русской культуре. К восемнадцатому веку была прочно забыта эстетическая система, господствовавшая на протяжении нескольких столетий. Забыта настолько прочно, что ее пришлось возрождать, словно из небытия».

Сам язык работы философа так отличался от языка привычных Роману статей и учебников, что казался какой-то чужеродной тканью». И все-таки Роман помнил, что у него уже был опыт знакомства с этим способом повествования — объективным, напоминающим постановку диагноза, без горячности и публицистической остроты. Конечно, молодой гусар, с пухлыми губами, превратившийся позже в человека с круглой, словно бильярдный шар, головой и надменным взглядом.

Философ писал о традициях писать новые иконы прямо по старым иконописным доскам, словно те уже не имели никакого эстетического значения, писал о забвении знаменитого памятника древнерусской литературы, о постоянных идеологических революциях, которые происходили на Руси и отправляли в небытие прежние авторитетные идеологические системы.

Но и сама иконопись оказалась прочно забытой на несколько веков, а если бы не труды немецких историков, то и сама история Руси средневековой могла бы исчезнуть из культурной памяти»

Вот оно! — воскликнул Роман. — Сейчас оно откроется.

« В свою очередь и эта память все время теряет на исторических поворотах огромные части своего идейного багажа. Заимствуя целые формы, системы извне, Россия их адаптирует на некоторый срок, а затем благополучно теряет и ищет новых».

Роман выдохнул и откинулся на спинку стула, вспомнил, как философ сказал, что мы, наше поколение, еще увидим секретарей райкомов в храмах со свечками в руках. Это произойдет, когда очередной поворот русской истории принесет разрушение господствовавших сегодня форм идеологии, так и не ставших настоящей базой мировоззрения. Ни марксизм, ни исторический материализм, по-настоящему не укрепились в народной среде, как ранее в ней не возникло подлинного христианского идеала, а остались только формы грубого суеверия.

Роман подумал о том, что критика православия в работе философа почему-то ему кажется близкой к антисоветской критике в целом и должна идеологическими органами рассматриваться именно так, как тексты и слова друзей Марка.

Затем философ приступил к выяснению вопроса, а нельзя ли отсутствие своих собственных онтологических авторитетных форм заменить на привнесенные извне. Естественно, не обошлось без целых эпох заимствований: скандинавы, византийцы, монголы, западноевропейцы несли и несли свой мед в русский улей, но на русской почве мед все время портился. Звучали цитаты самых различных авторов, все эти цитаты были подобраны так, что доказывали мысль философа.

Примеров в тексте стало уж как-то слишком много: неудавшаяся попытка скандинавов создать аристократию, не проникшее в народную почву христианство, языческие культы тут и там остающиеся в народной среде, исчезнувшая без следа новгородская вечевая традиция, неспособность и монголов привить русскому дичку восточный колорит в полноте.

Вывод философа был однозначен — ни организаторская мудрость варягов, ни монгольский деспотизм, ни византийская религиозность, ни западная образованность не смогли серьезно изменить характер русских.

«Но разве можно сказать, что русская жизнь, такая многообразная, полная событий, интересных поворотов, совсем лишена содержания? Конечно, нет. При том, идеология стала в Росси избыточной, выполняющей чисто представительские функции, фасадом, — за этим фасадом скрыто подлинное содержание русской жизни, там идет народная жизнь. В России понятие народ очень сложно, это не этническое понятие, не определение гражданства, этот совсем не простонародье. Под народом в России можно понимать в первую очередь ту или иную культурную позицию, которую способен занять любой человек, каждому в России открыт доступ в народ. Для перехода в народ человеку в России нужно только одно отказаться от всех форм идеологического мышления. А для этого нужно выйти рамки официального идеологического образа жизни, стать безидеологическим существом. Только вне официальных форм существования может человек в России вступать в реальный контакт с окружающими его людьми. Именно в неофициальной сфере русский человек проявляет себя как личность. Отсутствие идеологически значимых форм заставляют человека в России вырабатывать свою собственную картину мира — каждого свою. Это приводит к исключительной индивидуализации мировосприятия. «Своя воля царя боле». Такой человек престает прислушиваться к мнениям других людей, это мнение для него лишено всякого авторитета, даже если основано на каких-то объективных началах. Настоящим диссидентом в России становится именно ортодокс-индивидуалист, не желающий признавать никаких идеологических норм. Заурядность, простодушие, бесхитростность и простонародность на самом деле скрывают в себе высочайшее высокомерие, индивидуализм и гордыню. Многие исследователи указывают на государственное принуждение, как на главную причину, заставляющую русских людей быть похожими внешне друг на друга. Это неверно. Никакая угроза не может заставить русских людей перестать быть самими собой. Они с охотой покоряются внешнему насилию только для того, чтобы сохранить в неприкосновенности свое главное ядро — безидеологическую сущность бытия. Русский человек внешне соглашается со всем, только чтобы внутренне не быть ни с чем не согласным. Русский человек больше всего боится потерять это свое ядро в публичных дебатах. Они ему чужды, так как могут привести к утрате им самого себя. Русский тип разговора по душам это такой тип коммуникации, когда говорящий только выявляет свою позицию, но ни коем разе не пытается ее сравнивать с чьей-либо другой. Что бы вы ему ни сказали — он никогда не удивится искренне, не согласится, не вступит в идеологический спор — он знает, что прав, и это знание непоколебимо.

Все это ведет к тому, что сам характер речи перестает быть значимым. Слова могут звучать любые — их значение не передаст скрытый смысл того, что таит в себе говорящий индивидуалист. Главная цель говорящего — противопоставить себя всем окружающим, важен не смысл сказанного, а форма подачи, музыка речи, общее впечатление, которое он, говорящий, оставит после себя».

Роман засмеялся.

«Такие формы идеологической, вернее, безидеологической жизни говорят о том, что очень скоро нас ждет очередная мировоззренческая революция. Ничто не говорит о том, что марксизм прижился в России больше, чем в свое время христианство. И марксистское учение ждет судьба того же христианства. А коммунисты очень скоро возьмут в руки свечки и встанут в очередь к исповедующему их батюшке. Или, в другом случае, станут обогащаться и наживаться больше, нежели Морган и Форд».

А может Валера прав? Завтра они начнут заставлять делать то, за что сегодня преследуют. Если предсказанный философом поворот действительно произойдет? А если он ошибся? Как представить себе какую-то действительность, отличную от советской? Казаки — столь любимые Константином, отец Алексей, восседающий за столом какого-то президиума? Марк, диктующий новые учебники? Роман улыбнулся. Утопия.

«Только в неофициальной сфере человек в России вступает в подлинный контакт с другими представителями русского общества, — писал философ. — Если в идеологической сфере человек, обязанный принимать участие в какой-либо церемонии, скован, неискренен, маскируется, то в своей подлинном обличии он выступает в таких, например, формах народной жизни, как алкогольная оргия.»

Роман захохотал. Отец, держа в руках транзистор, открыл дверь и с тревогой спросил:

— Что с тобой?

— Так, смешного автора читаю, — ответил Гальперин.

— А, понятно, — ответил отец.

Когда он вышел, Роман с жадностью изголодавшегося, который набрасывается на жаркое, снова стал глотать текст.

«В России тот, кто открыто становится на защиту определенной идеологической системы, выпадает из общей народной жизни, делается кем-то вроде еретика. Настоящими диссидентами в России являются подлинные ортодоксы, не терпящие никаких возражений, тем самым они уподобляются своим главным гонителям, а народ смотрит на тех и других отчужденно, не принимая ни ортодоксии, ни ее противоположности».

Роман вспомнил некоторых друзей Марка с их нетерпеливостью, строгостью в отношении идеологических противников.

— Коммунист? — услышал он скептическую интонацию Константина.

Раздался звонок, трубку, вероятно, взял отец, голос его был очень приглушенный.

Роман дочитал тест до конца, а потом долго сидел, пытаясь разом осмыслить прочитанное, но понимал, что вкус текста все еще ощущался, а до конца понять прочитанное предстоит позже.

Отец продолжал с кем-то разговаривать по телефону, что-то показалось Роману в интонациях отца подозрительным, он вышел в коридор.

Отец взглянул на Романа как-то странно.

— Лариса звонила, — сказал он, — ее приятеля в Афганистане убили.

— Какого приятеля, — спросил Роман, чувствуя присутствие чего-то запредельного, нечеловеческого в словах отца.

— Того, с которым она познакомилась в деревне.

— Того самого?

— Да, в Афганистане, призвали совсем недавно, — и сразу туда, вот так. — Отец вышел.

XXIII

Вечером следующего дня, около шести, Гальперин вышел из подземного перехода на Пушкинской и, по привычке, повернув голову назад, посмотрел на поэта. Недавно прошел февральский снег, тяжелый, мокрый. На макушке бронзовой фигуры гордо восседал голубь, подобно завитку на шлеме древнего грека, складки плаща, часть пьедестала — все было в снегу. На улице Горького и на бульваре уже светились фонари.

На Тверском деревья и ограды тоже были в снегу, и поэтому казалось, что жизнь здесь замерла. На противоположном конце бульвара ученный в темно-красной гранитной мантии как-то странно склонял голову, словно к чему-то прислушивался.

Напротив «Повторного фильма» Роман повернул налево — на улицу Герцена, прошел улицу Станиславского и свернул еще раз налево — в длинный и очень узкий переулок.

Еще не доходя до нужного ему дома, он увидел в сумерках множество народа. Люди стояли в узком переулке, на лестнице, ведущей к заветным дверям, на противоположной от нужного дома стороне, поодаль. Стояли группками, о чем-то энергично переговаривались, были возбуждены с кем-то тихо переговаривались, и вели себя при этом очень сдержанно. Гальперину показалось, что это те же самые мужчины, в своих расстегнутых дубленках, куртках, и меховых шапках, которых он видел возле Елоховки. Мужчин было много, женщин очень мало. В руках мужчин были какие-то бумаги, бумаг было много, они в них что-то искали, отмечали, подзывали знакомых.

Роман почувствовал себя в самом центре московской еврейской эмиграции. В этих людях было уже что-то такое, словно они сейчас сядут на корабль и поплывут к далеким берегам, они были уже мысленно там, а здесь, в Хлыновском тупике, оказались по какому-то недоразумению.

Из отдельных фраз, слов, предложений складывалась общая картина. Говорили о каких-то семьях, которые уже уехали, завтра или на следующей неделе поедут, но семей этих никто не видел. А видели таких же собирателей множества каких-то справок, характеристик, разрешений, уведомлений. Роман ощутил некоторое облегчение из-за того, что ему не надо было собирать этот бумажный каскад.

Называли числа уехавших в прошлом году — какие-то огромные тысячи, точно никто не знал, но все сходились на том, что ехать нужно было до этих, ну, вы понимаете, конечно, каких событий. А если они и, правда, проведут бойкот, то нас не вып..

Роман понял, что переулок повидал многое.

Вполголоса сообщалось о тех, кто получил отказ, назывались фамилии: Лейн, Прайсман, Вербловский, Казанский, отдельно что-то говорили о Шойхете, семье Саши и Аллы Файнбергов, десятки других фамилий. Постепенно стали выделяться самые знающие мужчины — неизменно в расстегнутых дубленках, с огромным ворохом бумаг в руках, окруженные тихими людьми с портфелями в застегнутых пальто. Знатоки постоянно повторяли.

— Еще есть шанс, хотя после декабря, вы понимаете.

Вдруг головы всех обратились в сторону дома по левой стороне переулка.

На крыльцо вышел мужчина невзрачного вида в пальто и с бумагой в руке. Он стал что-то говорить. Услышать его было совершенно невозможно, со всех сторон зашикали, стали требовать тишины. Роман пролез поближе к крыльцу.

Мужчина стал бесцветным голосом называть цифры и фамилии, из толпы стали раздаваться крики: «Здесь!» «тут», «я». После этого мужчина что-то отмечал в своем списке и продолжал называть цифры. Иногда мужчина называл фамилию, а из толпы никто не откликался. Тогда все начинали поворачиваться, искать отсутствующих, выкликать их фамилии, иногда кто-то просто не слышал и отзывался потом, а иногда в ответ было только молчание.

Список был очень длинный, становилось холодно. Роман подумал о том, что можно было и впустить людей в здание, но это даже не обсуждалось. Стало темно, черные фигуры продолжали заполнять переулок, меньше людей не становилось. Подходили новые, пытались узнать, что происходит, называли ли уже такой-то номер.

Наконец прозвучал и нужный номер — триста восемьдесят шесть.

Роман не сразу понял, что нужно делать.

Триста восемьдесят шестой — закричал кто-то.

— Я — отозвался Гальперин.

— А чего же вы спите? Так можно и номер пропустить.

Здесь все обращались друг к другу на «вы».

XXIV

Голос в трубке был мягкий и негромкий

— Роман Александрович? С вами говорят из Комитета Государственной безопасности, да, да, из Комитета Государственной безопасности. Мы решили не посылать вам повестку, а просто пригласить для беседы. О чем говорить? Да как вам сказать, Роман Александрович, есть о чем поговорить, но это, как говорят ваши знакомые, не телефонный разговор. Вы слушаете меня? Хорошо. Будьте добры в следующий понедельник, пятнадцатого, в семнадцать ноль-ноль подойти к дому номер 2 по адресу Большая Лубянка, подъезд пять, вход со стороны Фуркасовского переулка, напротив семидесятого гастронома. Хорошо знаете Москву? Прекрасно.

Роман стоял в коридоре и сжимал в ладони трубку, из которой неслись короткие гудки. Он посмотрел на трубку, словно увидел ее первый раз в жизни, гудки продолжали нестись с минимально короткими промежутками.

Первым делом надо взять себя в руки. Что им известно? «Сын человеческий»! Надо было раньше отдать Марку. Все медлил, медлил, а если сейчас? Он лихорадочно стал накручивать диск. Диск вертелся как назло медленно, Марк поднял трубку только на десятый длинный звонок.

— Сейчас? Конечно, Роман, приезжайте. Что-то привезете? Привозите. Я буду дома.

Бросив трубку и быстро одеваясь, Гальперин продолжал прокручивать в голове одни и те же обрывки мыслей: так, это он сейчас отдаст. Что еще? Булгаков, наше издание, можно, Гумилев, стихи. Запрещенное, куда деть? Толику, точно, Толику, а если подставлю? А вот еще — Рукопись Бориса?!

Прямо в одежде он бросился к письменному столу, выдернул средний ящик и вытащил из-под своих рукописей, которые как всякий самолюбивый автор считал нужным сохранять, большую широкую коробку из-под конфет Аленушка. Быстро откинул крышку и стал перебирать: стихи Мандельштама, Гумилев. Не закрывая этот ящик просто выдернул нижний с рукописью «Сына человеческого» и текстом философа.

В дверь позвонили. Звонок сиреной прозвучал в квартире, Гальперин быстро запихал все в коробку, сунул ее на место, долго попадал в полозья нижнего ящика. Звонок повторился, потом еще раз. Роман бросился к двери, посмотрел в глазок. Там стояла Вера, переминаясь с ноги на ногу, вот она подняла руку, чтобы позвонить в четвертый раз. Роман стал быстро открывать дверь.

— А почему ты так долго не подходил?

Она была хороша как всегда. Белая шубка, слегка присыпанная снегом, вместо белой шапочки на ней сегодня была светло — голубая, вероятно, новая. Глаза накрашены, подведены стрелки, на губах яркая помада, которая так ей шла.

— Ну что? Как я тебе?

Наверное, на его лице отпечаталось какое-то не соответствующее ее приходу настроение.

Ты что, не замечаешь мою обновку? Вот мужчины, старайся для них.

Роман впустил ее в коридор, она потянулась и поцеловала его в губы. Он обнял ее и прижал к себе.

— Я сейчас, подожди.

Он взял телефон и вышел с ним в комнату.

— Марк, это я, Роман, я к вам позже подъеду. Нет, нет, ничего не случилось. Немного переменились обстоятельства.

— Ты сегодня какой-то вялый, что случилось? Ничего? Я же вижу, что случилось? Неприятности в колледже? Какие могут быть неприятности в начале семестра, Гальперин? Не юли. Ты что-то скрываешь, признавайся! Нашел другую? — Она даже засмеялась.

Он попытался вернуть себе прежнее настроение, стал улыбаться, прижал ее к себе.

— Ну, вот, другое дело. Учти, я только на сорок минут, да. Нет, ты сегодня явно не такой как всегда.

Она села на стул и внимательно посмотрела на Гальперина, он перебирал в руках предметы на своем столе: ручку, точилку для карандашей, маленькую статуэтку индийской танцовщицы, подаренную Андреем Гарпинским на день рождения. Танцовщица удивительно напоминала своими гибкими формами саму Веру, и даже улыбка у нее была похожа. Роман засмотрелся на эту фигурку.

— Гальперин, ты меня слышишь? Мне уже пора. Провожать не надо. Побудь со своими мыслями наедине.

На лице Веры появилось отчужденное выражение, словно она была не здесь, а где-то совсем в другом месте и даже городе. Он это выражение видел первый раз.

— Вера, сядь, я должен буду тебе кое-что рассказать.

Она с интересом рассматривала рукописи самого Гальперина, стихи, напечатанные на машинке, несколько раз с интересом посмотрела на Романа. На большую папку с работой философа взглянула без интереса, только со смехом взвесила ее на руках

— Ого, потянет на два с половиной килограмма, как пакет картошки. Извини, извини, я забыла, что у тебя неприятности. И из-за этого, ты думаешь, тебя вызывают в КГБ? Да такое есть почти у всех сегодня.

— А из-за чего, ты думаешь? — спросил он.

— Не знаю, может быть, они тебе хотят предложить что-нибудь?

— Мне?

— А что? Ты юноша образованный, стихи пишешь, повести.

— Вер, ты что? Я и КГБ?

— Шучу, вербовать будут.

— Ты серьезно.

— А ты что думаешь? Там люди серьезные, а не одни дуболомы. Пойдешь, узнаешь, не очень приятно, конечно. Теперь хотя бы понятно, что ты такой. У одного моего знакомого на днях обыск был.

— У твоего?

— Да, а что? У меня много знакомых, — произнесла она с не очень приятной интонацией.

— Понимаю.

— Вот у него действительно триста книг изъяли.

— Триста!

— Триста двадцать одну. Могут и посадить.

Роман усмехнулся.

— Да, перспектива.

— А у тебя что? Пару рукописей. Стихи. Это у всех есть. Да, я в твою коллекцию, как ты говоришь, запрещенной литературы, привезла еще кое-что. Семь бед — один ответ, Гальперин.

Он не любил, когда она называла его по фамилии. Он уже назвала его так два раза.

— Мне дали почитать один рассказ, — она извлекала из сумочки небольшую школьную тетрадку, свернутую почти в трубку, — почитай, когда будет время.

— А что это?

— Да есть такое сейчас направление в литературе — посмотри, может, и поймешь.

— А что я должен понимать?

— Может, и поймешь что-нибудь.

Роман был явно задет ее словами. Она лучше него разбиралась в современной литературе, знала каких-то писателей, может быть, с ними встречалась?

— Так что же я должен понимать?

— Куда ветер дует, Рома.

— А ты знаешь?

— А вот ты почитай, вот туда и дует.

Он ничего не мог понять.

— Вера, это ты?

— Я, милый, я. Мне пора, подумай, о чем я тебе сказала. Еще не поздно.

— А о чем ты мне сказала?

— Я тебе предложила подумать, куда ветер дует.

— Ты говоришь загадками.

— Вся жизнь — загадка, как говорит один мой знакомый.

— Твой знакомый, кто он?

— Журналист-международник, или что-то вроде этого.

Он снова ощутил, как что-то кольнуло в груди. Она уже одевалась, быстро, энергично.

— Ты с ним спала?

Она поправляла шапочку, как всегда выпустила каштановую прядь, затем повернулась.

— Ну что за странный вопрос, может быть, и спала. Чао!

Дверь захлопнулась.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.