Лев Сидоровский: Вспоминая…

 349 total views (from 2022/01/01),  3 views today

ДО КОНЦА дней хранил светлые воспоминания о лицейских годах, как свя­щенные реликвии берег по­следнее письмо Пушкина, за­стежку от его манишки и по­меранцевый листок с гроба другого лицейского товарища — Коленьки Корсакова. Этот листок сестра Кюхельбекера прислала опальному брату в Сибирь из Флоренции…

Вспоминая…

В годовщину восстания на Сенатской площади —
О Кюхельбекере, о потомках декабристов, Николае Пальчикове и Дмитрии Еропкине

Лев Сидоровский

18 ДЕКАБРЯ

«МОЙ БРАТ РОДНОЙ ПО МУЗЕ, ПО СУДЬБАМ…»
Вильгельм Карлович Кюхельбекер

КАК часто, особенно — в канун Дня Лицея, прихожу я в этот старинный фли­гель, что мощной ар­кой соединен с Ека­терининским дворцом, снова поднимаюсь на четвертый этаж — туда, где по обеим сторонам длинного коридора располо­жились в шеренгу крохотные «дортуары».

Над дверью — черная таб­личка: «№ 14. Александр Пушкин». Решетка, зеленая за­навеска, а там, дальше, — железная кровать, комод, стол для умывания, конторка. На конторке — подсвечник, специальные ножницы, чтобы снимать нагар, чернильница, песочница. И гусиное перо. И бумага…

Справа — спаленка Ивана Пущина (помните: «Мой пер­вый друг, мой друг бесцен­ный…»), за ней — Федора Матюшкина (и невольно на серд­це сразу же приходят стро­ки: «Счастливый путь!.. С ли­цейского порога ты на ко­рабль перешагнул шутя, и с той поры в морях твоя доро­га, о, волн и бурь любимое дитя!..»), далее — Владимира Вольховского (и снова к нам доносится голос Пушкина: «Спартанскою душой пленяя нас, воспитанный суровою Минервой, пускай опять Вольховский сядет первый…»). А наискосок от «дортуара» № 14 расположен № 38, который занимал Вильгельм Кюхельбе­кер.

Та же теснота, то же аске­тическое убранство. В окне — багрянец лицейского сада, церковь, которую посещали лицеисты, в глубине — памят­ник: задумчивый мальчик на садовой скамье… Пройдут го­ды, этот юный мечтатель ста­нет великим поэтом и, отмечая в изгнании «день Лицея», обратится издалека к доброму своему другу Вильгельму с такими вот словами:

Мой брат родной по музе, по судьбам…
…………………………………………………
Я жду тебя, мой запоздалый друг —
Приди, огнем волшебного рассказа
Сердечные преданья оживи…

* * *

ВИЛЬГЕЛЬМ родился в Петербурге в 1797-м, 10 июня. Его отец, Карл Генрих фон Кюхельбекер, происходил из Саксонии, учился в Лейпциге одновременно с Радищевым и Гёте. В 1772-м приехал в Россию. Будучи управляющим Павловска, где занимался строительством дворца, павильонов и парка, тогда же в столице отдавал свои силы Каменному острову и летним садам. После отставки с 1789-го жил в Эстляндии, в своем имении Авинорм, где умер и похоронен. Его супруга, Юстина Яковлевна, урожденная фон Ломен, после смерти мужа получала мизерную пенсию и крайне бедствовала…

Ну а сын писал о себе:

«По отцу и матери я немец, но не по языку: до шести лет я не знал ни слова по-немецки; природный мой язык — русский; первыми наставниками в русской словесности были — моя кормилица Марина, да няньки — Кирилловна и Татьяна».

Сначала Вильгельм учился в частном пансионе, а потом по рекомендации Барклая де Толли (да, того самого!) поступил в Царскосельский лицей.

* * *

ЭТОТ человек — пусть внешне и не очень-то складный, но зато окрылённый такими чистыми мечтами, та­кими светлыми идеалами — юного Пушкина привлекал чрезвычайно. Ему импонировало, что милый Кюхля жадно тянется к знаниям (самостоятельно изучает греческий, английский, восточную литературу), пишет стихи, любит музыку, хорошо рисует…

(Спустя годы, заточенный в Свеаборгскую крепость, Кюхельбекер отзовётся о своих юношеских стихах «Гимн Аполлону»:

«Отрывок изрядно написан, но содержание его — отцветшая молодость, по коей тосковать мне было слишком рано».

Как это созвучно строкам Пушкина в «Евгении Онегине» о Ленском-поэте: «Он пел поблёклый жизни цвет // Без малого в осьмнадцать лет». Да, юноша-поэт Кюхельбекер явился прототипом вдохновенного певца Ленского. А в 1821-м в Грузии Кюхельбекер, возвратившийся из Парижа, где он выступал с весьма смелыми лекциями, подружится с Грибоедовым, который писал тогда «Горе от ума», и во многом станет прообразом Чацкого).

Но возвратимся в их лицейскую юность. Особо ценил Пушкин Кюхельбекера как тонкого ли­тературного критика: за боль­шую начитанность и пылкую восторженность даже называл «живым лексиконом» и «вдох­новенным комментарием». Что же касается Вильгельма, то тот перед поэтическим гением друга просто-напросто благо­говел, величал его не иначе, как «сыном огненного Феба», «любимцем и избранником не­бес»… Оба входили в Свя­щенную артель, которую име­новали «святым братством». Кюхельбекер писал о ней: «Со­юз младых певцов и чистый, и священный…», а, Пушкин перед самым окончанием Лицея об­ратился к другу:

Прости. Где б ни был я:
в огне ли смертной битвы,
При мирных ли брегах родимого ручья,
Святому братству верен я…

Верность «святому братству» оба сберегли до последних дней. И когда Пушкин узнал, что по рекомендации Рылее­ва Вильгельм стал членом Се­верного общества, он полон тревоги:

Да сохранит тебя твой добрый гений
Под бурями и в тишине…

* * *

УВЫ, «добрый гений» Кю­хельбекера не сохранил. Че­тырнадцатого декабря Виль­гельм пришел на Сенатскую площадь, пытался убить там великого князя Михаила, еще пытался собрать преданных восстанию солдат и поставить их в строй. Делал он это ужасно неумело, но, как ут­верждают очевидцы, «проявил смелость и отчаянную реши­мость»… И вот — арест. Как член Северного общества, активно участвовавший в восстании, приговором Верховного уголовного суда Кюхельбекер был введён в первый разряд преступников и приговорён к смертной казни с отсечением головы, что было по «высочайшей конфирмации» заменено каторжными работами. Каторга же была заменена одиночным заключением в крепости сроком на двадцать лет. При пересмотре срок сократили до пятнадцати.

И начались скитания по крепостям — из Шлиссельбургской в Динабургскую, из Ревельской в Свеаборгскую… Однажды на таком вот перегоне близ стан­ции Залазы встретился с Пуш­киным. Друзья кинулись друг другу в объятия, но жандар­мы их растащили…

Десять лет сырых одиноч­ных камер окончательно по­дорвали и без того слабое здоровье узника, но дух его сломлен не был — и в тюрь­мах, и потом на поселении Кюхельбекер продолжал пи­сать. Вот лишь небольшое свидетельство из его дневни­ка:

«21 ноября 1833 года. Кон­чил сегодня вторую главу свое­го «Сироты» и переписал по­следнюю половину оной: итак, я был довольно прилежен, но зато и устал…»

«27 июля 1834 года. Провел день очень разнообразно и до­вольно деятельно: прохаживал­ся, читал, занимался грече­ским, чего давно уже не было, даже сочинял, ибо написал не­большую лирическую пиесу…»

«1 октября 1834 года. Я сча­стливо начал этот месяц, хотя здоровье мое все еще не по­правилось, но сочиняю, а это для меня большое счастье. Се­годня написал и первую сцену своего «Ляпунова»…»

А вот строки из послания Кюхельбекера к Пушкину, ко­торое он 12 февраля 1836 го­да писал в Баргузине:

«… Мой долг прежде всех лицейских товарищей вспом­нить о тебе в минуту, когда считаю себя свободным пи­сать к вам; долг, потому что и ты же более всех прочих помнил о вашем затворнике. Книги, которые время от вре­мени пересылал ты ко мне, во всех отношениях мне дра­гоценны… Верь, Александр Сергеевич, что умею ценить и чувствовать все благородст­во твоего поведения: не хва­лю тебя и даже не благодарю, потому что должен был ожи­дать от тебя всего прекрасно­го, но клянусь, от всей души радуюсь, что так случилось…»

И другое его письмо из той осени:

«… Завтра 19 октября. Вот тебе, друг, мое приношение…»

А дальше — стихи, которые начинались так:

Шумят, бегут часы: их тёмный вал
Вновь выплеснул на берег жизни нашей
Священный день, который полной чашей
В кругу друзей и я торжествовал…

Были там и такие строки:

… Песнопевец, это ты!
Твой образ — свет мне в море темноты.
Твои живые, вещие мечты
Меня не забывали в ту годину,
Когда, уединён, ты пил кручину…

В этом же стихотворении Кюхельбекер сообщает Пушки­ну о предстоящей своей же­нитьбе:

… И, друг, хотя мой волос побелел,
А сердце бьётся молодо и смело,
Во мне душа переживает тело:
Ещё мне божий мир не надоел.
Что ждёт меня? Обманы — наш удел.
Но в эту грудь вонзалось много стрел,
Терпел я много, обливался кровью…
Что если в осень дней столкнусь с любовью?

И потом:

«Размысли, друг, этот по­следний вопрос и не смейся, потому что человек, который десять лет сидел в четырех стенах и способен еще лю­бить горячо и молодо, ей-бо­гу, достоин некоторого ува­жения…»

* * *

СПУСТЯ год, в очередной «день Лицея», Пушкина в живых уже не было, и Кюхельбекер в то 19 октября восклицал тоскливо:

Последний пал родимый мне поэт…
И вот опять Лицея день священный;
Но уж и Пушкина меж вами нет!
Не принесёт он новых песен вам…
…………………………………………………
Он ныне с нашим Дельвигом пирует;
Он ныне с Грибоедовым моим:
По них, по них душа моя тоскует;
Я жадно руки простираю к ним!

Это стихотворение он отпра­вил в Петербург своей родст­веннице с сопроводительным письмом:

«Вчера была наша Лицейская годовщина. Я пра­здновал ее совершенно один: делиться было не с кем. Од­нако мне удалось придать этому дню собственно для себя некоторый отлив торже­ственности… Я принялся сочи­нять, если только можно наз­вать сочинением стихи, в ко­торых вылились чувства, дав­но уже просившиеся на про­стор… Мне бы было очень больно, если бы мне в этот день не удалось ничего напи­сать: много, может быть, между пишущей молодежью людей с большим талантом, чем я; но по крайней мере в этот день я преемник лиры Пушкина, и я хотел оправдать в своих глазах покойного поэ­та, хотел доказать хоть не другому кому, так самому се­бе, что он не совсем же да­ром сказал о Вильгельме: «Мой брат родной по музе, по судьбам»…»

В январе 1939-го Кюхельбекер пишет одно из самых трагических стихотворений — «Они моих страданий не поймут…», в котором говорит, что лучше смерть, чем увязнуть «в ничтожных, мелких муках», «погибать от кумушек, от сватий, от лепета соседей и друзей», он жаждет «хоть миг покоя» от повседневных засасывающих забот. И вот поэт воспрянул: «Божественный объемлет душу пламень, толпятся образы…» И вновь жестокая действительность охлаждает вспышку вдохновения. Но несломленный поэт восклицает:

Нет! Не страшусь убийственных объятий
Огромного несчастья: рок души!
Ты выжмешь жизнь, не выдавишь души…

В середине января 1840-го Кюхельбекер с семьей перебрался в крепость Акша Нерчинского округа. В дневнике 26 мая записал:

«Сегодня день рождения покойного Пушкина. Сколько тех, которых я любил, теперь покойны!»

Запись от 19 октября 1841-го:

«Сегодня 30 лет со дня открытия Лицея. Теперь всем моим товарищам (оставшимся в живых) за сорок лет».

В 1844-м, получив разрешение на очередное переселение (которое в конце концов завершилось в Тобольске), при переправе через Байкал попал в бурю. Спасая жену и детей, сильно простыл, и состояние его здоровья еще более ухудшилось…

* * *

ДО КОНЦА дней хранил светлые воспоминания о лицейских годах, как свя­щенные реликвии берег по­следнее письмо Пушкина, за­стежку от его манишки и по­меранцевый листок с гроба другого лицейского товарища — Коленьки Корсакова. Этот листок сестра Кюхельбекера прислала опальному брату в Сибирь из Флоренции…

Вильгельма Карловича не стало 11 августа 1846 года. Его могила в Тобольске, на Завальном кладбище, сохранилась до нашего времени…

* * *

ВОТ О ЧЕМ вспомнилось мне, когда из окна (у которого когда-то столько раз стоял высокий, худой отрок с выразительными карими глазами) смотрел я на лицейский двор, на старую церковь туда, где юный Пушкин задумался о чем-то на садовой скамейке, усыпанной желтыми листьями…

Таким Вильгельм Карлович остался нам на портрете.
И так художник Олег Коровин изобразил
его с Пушкиным последнюю встречу

* * *

ПРОДОЛЖАЯ СЛАВНЫЙ РОД…
Снова — о моих встречах с потомками декабристов

В ПРЕДЫДУЩЕМ очерке «Сиянье светлого поступка…», дорогой читатель, я уже рассказал о встрече с внучкой «государственного преступника» Василия Ивашева. Но на этом моё общение с потомками декабристов отнюдь не закончилось. Я продолжал их разыскивать и дальше…

* * *

КАК-ТО вскоре после войны в Ленинградский Дом ученых на медкомиссию пришла доцент из «Герценовки» Мария Петровна Якубович. Услышав ее фамилию, медсестра вдруг поинтересова­лась:

— Вы к декабристу Якубовичу не имеете отношения?

— Это мой прадед.

— Тогда давайте знакомиться: София Николаевна Платова, правнучатая племянница Александра Ивановича Одоевского… А это, — улыбнулась медсестра, — врач Зинаида Дмитриевна Зава­лишина, дочь декабриста…

— Дочь?! — Мария Петровна не верила свои ушам и глазам, ведь после восстания на Сенатской минуло столько десятиле­тий, и эпоха «первых рыцарей свободы» кажется уже дале­кой-далекой…

Но это действительно была ДОЧЬ Дмитрия Иринарховича Завалишина, который женился в шестьдесят восемь лет и имел шестерых детей… Зинаида Дмитриевна посвятила себя медици­не. Уже в преклонном возрасте на Ладоге, на «Дороге жизни», спасала она от смерти эвакуированных из блокадного города ребятишек. Последние годы работала врачом-консультантом при Доме ученых.

* * *

ОНИ подружились. Мария Петровна рассказывала об отце — Петре Николаевиче Якубовиче, участнике баррикадных боев де­вятьсот пятого года, о своей юности — как училась на Бестужевских курсах, как в Первую мировую войну выходила на ан­типравительственные демонстрации… Всякий раз в годовщину восстания на Сенатской вместе с дочкой Татьяной спешила она к Зинаиде Дмитриевне: здесь, в доме у Калинкина моста, в та­кой день собирались совсем не случайные люди. Приходил, нап­ример, Борис Александрович Заикин со своей приемной дочкой Ириной Дмитриевной Якубович (внук декабриста, он вырастил и воспитал потомка другого декабриста). Приходили Платова, Ивашевы, дети хозяйки дома…

У Зинаиды Дмитриевны было четверо детей: Игорь Иванович Еропкин погиб под Берлином; Дмитрий Иванович, научный сот­рудник Пулковской обсерватории, погиб в застенках НКВД (о нём я прежде поведал в очерке «Звёзды и тернии»); Юрий Иванович, к тому времени ког­да мы встретились, был кандидатом технических наук, замести­телем директора по научной работе НИИ «Механобр»; а Борис Иванович — инженер-судостроитель, лауреат Государственной премии — был тогда уже на пенсии… После кончины Зинаиды Дмитриевны собираться стали у Бориса Ивановича… Встречаясь с этими людьми, я невольно ощутил их высокий настрой, их трепетность перед памятью предков…

* * *

В ТЕ ДНИ — в 1975-м — на экранах шел фильм «Звезда пленительного счастья», где особенно запали мне в душу кадры, запечатлевшие удивительную любовь Ивана Анненкова и Полины Гебль (помните слова Камиллы Ле-Дантю: «Дорогая мама! Одна француженка пое­хала за товарищем несчастного Базиля…»). Полина, которую блестяще сыграла польская актриса Эва Шикульска, — пожалуй, самая большая удача картины. Даниил Юрьевич Теплов, с которым я поделился этим соображением, в принципе согласился, хотя счел нужным уточнить, что в жизни Гебль была, во-пер­вых, брюнеткой, а во-вторых, не столь романтичной, как на экране, несколько, что ли, приземлённее… Признаюсь, очень уж не хотелось соглашаться с «приземлённостью» Полины, но что делать: утверждал ведь это не кто-нибудь, а собственный ее ПРАВНУК!

Кстати, от Даниила Юрьевича же узнал я и то, что в ки­ноленте о декабристах, снятой к столетию восстания, роль Гебль, по семейным преданиям, играла ее внучка — Варвара Ан­ненкова… Тогда же, в 1925-м, их семья передала Пушкинско­му Дому два железных кольца, выкованных из кандалов, кото­рые носил в Сибири Иван Александрович Анненков.

Этими необычными обручальными кольцами Анненков и Гебль обменялись в читинской церкви. Деревянная двухэтажная «цер­ковь декабристов» — единственное строение, которое в память о них сохранили в Чите до сегодняшнего дня. Мне посчастливи­лось тогда же, в 1975-м, там побывать. Когда девушка-экскурсовод, взволнованно рассказывая о свадьбе Анненкова с очаровательной францужен­кой, произнесла: «Казалось, замерли, упали на землю, осыпа­лись, как схваченный морозом лист, все слова, все звуки, кроме одного — всё нарастающего звона кандалов; это под конвоем вели жениха и шаферов…» — её голос сорвался и глаза наполнились слезами…

В семье Анненковых было семеро детей. Старшая дочь, Александра Ивановна, вышла замуж за Александра Григорьевича Теплова. Их сын, Василий Алексеевич, до двадцати двух лет, пока Анненков был жив, воспитывался в доме деда. В свою очередь, и мой тогдашний собеседник, Даниил Юрьевич, тоже провел детство и отрочество в доме дедушки, Василия Алексеевича, и тот мно­го рассказывал об Анненковых: об уникальной их библиотеке, и о том, как ловко Иван Александрович владел токарным инстру­ментом, и о том, как холодно относились супруги к знаменитому Александру Дюма, который, описав в романе «Записки учителя фехтования» историю их любви, все-таки много дофантазировал и домыслил…

Вот так и пришлось мне дивиться снова: слушал Даниила Юрьевича, а в голове одна мысль — до декабристов опять, выходит, рукой подать…

Василий Алексеевич, выросший в доме деда, естественно, свободно владел французским, чему потом учил и внука. После себя оставил два тома воспоминаний. Его сын, Юрий Василь­евич, заслуженный деятель науки, был профессором Московского инженерно-экономического института.

Ну а Даниил Юрьевич Теплов, который включил меня в свой «ближний круг», — доктор педагогических наук, в то время был профессором Высшей профсоюзной школы. Интересно, что в ЛГУ он закончил одновременно три факультета (очно — историчес­кий, а экономический и математический — заочно), защитил первую в стране диссертацию по научной информации. У этого человека много было печатных трудов, которые в его библиотеке, правда, место занимали довольно скромное, поскольку библио­тека у Теплова, как я сразу ощутил — огромнейшая. В ответ на мой по сему поводу восторг он улыбнулся: «Надо же хоть в чем-нибудь походить на прапрадедушку…» Увы, скоро, в 1979-м, Даниил Юрьевич, не дожив до пятидесяти пяти, скончался…

* * *

ЕСТЬ у этих людей хорошая традиция. Когда-то Пушкин для лотереи в доме Раевских пожертвовал золотой перстень с сердоликом, который выиграла Мария Николаевна Волконская, — ее внук подарил этот перстень Пушкинс­кому Дому. Хранятся тут и другие бесценные сувениры, пре­зентованные потомками декабристов: чернильница Артамона Муравьева, пенал Кюхельбекера, медальон Сергея Муравьева-Апос­тола… Милые, бесценные реликвии, как уже говорилось выше, передали сюда Ивашевы, Анненковы… И еще есть здесь сереб­ряная горка, поступившая с сопроводительной запиской: «… от младшего поколения Муравьевых: Валериана — рожд. 1941, Сер­гея — рожд. 1947, Никиты — рожд. 1950. Ленинград. Сергей Му­равьев». А Борис Иванович Еропкин, речь о котором тоже шла выше, подарил Иркутскому музею шкатулку Завалишина…

* * *

ВСТРЕЧАЯСЬ с этими людьми, я старался пристальнее вгля­деться в них. И всякий раз возникало доброе ощущение: потом­ки декабристов остались верны идеалам своих дедов и прадедов, остались причастными к их светлым судьбам.

Наивные, однако, искренние в своих порой ошибочных убеж­дениях, они шли на баррикады революции, честно трудились на ее благо, щедро занимались просветительством, а когда над страной пробил суровый час, встали на защиту Отечества. Они всегда жили и продолжают жить умно, страстно, красиво, всегда при этом помня, от каких блистательных людей начинается их давний род…

И ещё: они всегда, даже в условиях жестокой сталинской Систе­мы, старались держать себя в обществе благородно. Однако Система, как и других соотечественников, не щадила их тоже — о чём, дорогой читатель, ты узнаешь из заключающего эту «трилогию» очерка, который называется «Спешу жить…».

Дмитрий Иринархович Завалишин. Зинаида Дмитриевна Завалишина с сыновьями:
Борисом (слева), Дмитрием, Игорем и Юрием Еропкиными. Фото 1932 года.
Иван Анненский и Полина Гебль. Даниил Юрьевич Теплов

* * *

«СПЕШУ ЖИТЬ…»
В 195-ю годовщину восстания декабристов —
о праправнуке «бунтовщика» 1825 года,
который вместе с родными братьями и лучшим другом
стал жертвой проклятой сталинщины

ПРЕЖДЕ, дорогой читатель, опубликовал я очерк «Звезды и тернии» — про то, как в 30-х годах прошлого века астрономы Пулковской обсерватории стали жертвами преступного сталинского режима. Среди прочих шла там речь и о трагической судьбе внука декабриста Дмитрия Иринарховича Завалишина — молодого и талантливого Дмитрия Еропкина. Однако, по сути, в числе «однодельцев» Еропкина оказался потомок и другого «бунтовщи­ка» 1825 года, Александра Федоровича Бригена, — будущий астроном, которого уже знали и ценили в Пулково, пятикурсник ЛГУ Николай Пальчиков. Вместе с ним забрали и уничтожили его старшего брата Владислава — шофера, младшего Сергея — слесаря и друга-сокурсника Сашу Балакина…

* * *

НЕСКОЛЬКО слов о Бригене. Участник Отечественной войны 1812 года, он на Бородинском поле был контужен в грудь и вскоре награжден золотой шпагой — «за храбрость». При Кульме ранен в голову и «за отличную храбрость» отмечен орденом Владимира 4-й степени с бантом, а также — знаком прусского Железного креста… Член Союза благоденствия и Северного общества, приговоренный к каторжным работам, проследовал в кандалах из Петропавловской крепости в Сибирь… Вернуться в Петербург позволили в 1858-м. Спустя год скончался…

У Александра Федоровича и его жены, Софьи Михайловны Миклашевской, было четверо детей. Средняя дочь, Анастасия, вышла замуж за казанского помещика Ивана Павловича Умова — этот брак принес супругам пять сыновей и девять дочерей. Одна из дочерей, Любовь Ивановна, вышла замуж за Владислава Евграфовича Пальчикова. Их сын, Борис Владиславович, женился на двоюродной сестре, Вере Павловне Умовой, — так, следуя по непростому генеалогическому древу, мы, дорогой читатель, наконец добрались и до героев этого повествования, семьи Пальчиковых, которая, кроме родителей, включала в себя шестерых детей. По старшинству: Елену, Екатерину, Владислава, Николая, Сергея и Алексея… Таким образом, братья и сестры Пальчиковы декабристу Бригену приходятся праправнуками…

* * *

ПРЕДВОДИТЕЛЬ казанского дворянства Борис Владиславович Пальчиков имел в Уфимской губернии небольшое имение. Несмотря на то, что отношения с крестьянами складывались добрые, имение в семнадцатом все-таки спалили. А в Казани из фамиль­ного дома выкинули их революционные матросы. Перебрались в подвал. В 1920-м забрали Бориса Владиславовича: как же — «из дворян»! Там, в тюрьме, его и других арестованных ЗА ТАКОЕ ЖЕ, использовали в качестве тягловой силы: с озера Кабан на них возили воду… Отпущенный наконец к жене и детям, он проживет совсем немного… Пришлось Вере Павловне самой под­нимать шестерых: пекла пирожки, а ребята продавали их возле цирка. Правда, однажды с пирожками на полгода вышел перерыв: Веру Павловну, «для профилактики», тоже отправили за решетку…

В самом конце двадцатых годов трое из детей перебрались в Ленинград, к родне. Наконец-то бывшим дворянам позволили поступать в вузы, и Екатерина стала студенткой строительного (правда, потом «за прошлое» ее дважды исключат), а Николай — Университета. Владислав с высшим образованием не спешил, устроился шофером. Сергей остался в Казани, слесарил на заводе. Там же с мамой жили Елена и школьник Алеша…

В 1935-м, вскоре после убийства Кирова, бывших дворян стали из Ленинграда спешно выселять. Сестре и двум братьям на сей раз повезло, не тронули, но многих родственников пришлось провожать им на вокзале в дальний край.

* * *

НИКОЛАЙ Пальчиков, как мне поведала его племянница — связавшая жизнь с университетской наукой Наталия Федоровна Мартынова, учился на астрономическом отделении физфака. Учился отлично, впрочем, для него это было нормой. (Вот и в его свидетельстве об окончании казанской экспериментальной школы при Восточном педагогическом институте все оценки по пятнадцати дисциплинам — самые высокие. Здесь же приписка: «Принимал участие в работе органов ученического самоуправления и общественно полезной работе — в редакционной коллегии, секретарем самоуправления летней школы и др.») Судя по воспоминаниям тех, кто его знал, это был человек больших возможностей, огромной духовной силы. И то страшное, что уже происходило в стране, конечно, не могло не терзать его сердце. Не случайно же в письме к маме от 8 сентября 1935 года прорвалось: «Катастрофа возможна каждую минуту…» (Может, именно накануне этого письма был изгнан из Университета их сокурсник Ваня Бобков — как «сын кулака»).

Перед пятым курсом с закадычным дружком Сашей Балакиным («кумом», как величал его все годы) Коля отправляется на практику в Таджикистан. Всё экзотическое путешествие, вся работа в Сталинабадской астрономической обсерватории, все перипетии незабываемой поездки отражены в письмах к маме, в Казань, — огромных, подробных, почти ежедневных… Наверное, даже самые короткие отрывки из некоторых могут поведать об этом очень незаурядном человеке многое…

* * *

«… Дорогая мамочка! Итак, в ночь с 1-го на 2-е июля 1936 года наш поезд остановился у перрона Сталинабадского вокзала. Самыми последними из вагона вышли мы, нагружённые сверх всякой меры. На перроне встретил сам директор обсерватории Владимир Платонович Цесевич, прибывший за нами вместе с комендантом на легковом автомобиле. Быстро погрузили вещи и — в путь. (…) Впервые я узрел воочию снежные вершины. Следовали по красивейшей долине реки Варзобки, бурной и стремительной. Дорога местами шла по самому краю крутых спусков. Проехав около пятидесяти верст, наняли в каком-то кишлаке ишаков: предстояло двигаться пешком до кишлака Гушары, а оттуда подниматься на высоту 2800 метров. Небо было таково, какого никогда нельзя представить ни в Ленинграде, ни в Казани… А по бокам воздвигались громадные утесы, внизу глухо шумела Варзобка. Красота исключительная!..»

Николай чутко воспринимает природу, в каждом письме ей посвящено немало места. Но, конечно, дело — прежде всего:

«… Встаем, как правило, очень рано, до семи часов. Обычно сразу начинаю писать письма (корреспонденция моя весьма обширна и ко всему очень велика по размерам). Ввёл правило — принимать холодную ванну в арыке, вода которого в эти часы еще не успевает загрязниться. К девяти часам бросаю письма и сажусь за вычисления и проверку работы наших вычислителей. Спустя два часа иду к ученицам (директор готовит при обсерватории вычислителей, и на мою долю выпало их обучение). Преподаю алгебру и геометрию, вскоре начнем тригонометрию. Отзанимавшись с ними часа два-три, вновь возвращаюсь к вычислениям. По окончании работы начинаем размышлять с кумом, чем бы подзакусить, и готовим что-либо. Преследуем тем самым две цели: экономию времени и экономию денег. Далее сажусь за чтение. Мне мало приходилось читать беллетристику за все последние годы (в связи с работами и учением), и поэтому читаю всегда с удовольствием. Познакомился с творениями Андре Жида, Эдмона Ростана, Шарля Сореля, а сейчас в третий раз перечитываю «Одиссею» Гомера — величественная вещь! И навевает на меня всегда такое настроение, что и не скажешь словами. Действует почти так же, как и музыка…»

Музыка — самая большая страсть! В их семье это вообще фамильное: и мама очень музыкальна, и Владислав в оркестре народных инструментов играл на мандолине. Ну а Николай на фортепиано, по слуху, исполнял Бетховена, великолепно импровизировал…

«… К великому моему счастью здесь нашлась музыкальная семья, куда я частенько похаживаю и играю. Это великое бла­го. Возвратившись утром 8 августа с гор, я был в таком приподнятом настроении, что мне необходимо было излить его на пианино в звуках… Не помню, как и что я импровизировал, но обращался к Тебе, мамочка, с рассказом о путешествии. По-видимому, получилось здорово — у самого, чувствовал, от возбуждения шевелились волосы на черепке, а сидящая рядом наша вычислительница Верочка даже заплакала. Такое настроение, к сожалению, бывает очень редко, но всё-таки бывает, и в эти минуты я особенно чувствую, что мне надо быть композитором. Я никому, кроме Тебя, не говорю этого, ибо меня сочтут поп­росту самохвалом, странно говорить о начале занятий в 23 года, но перед моими глазами всегда образ Шумана, который лишь в 22 года встал на музыкальный путь. Еще не поздно и мне это…»

Музыка и астрономия… В предыдущем очерке о пулковцах тридцатых годов я уже писал, что большинство из них к музыке так или иначе были причастны: может — оттого, что мелодия как бы связывает отшельника-астронома с остальным миром. А может, просто потому, что сердца, души этих людей так уж были воспитаны. Во всяком случае, будущий пулковец Николай Пальчиков без музыки себя не мыслил…

Ну а тогда напряженная экспедиционная жизнь не мешала его сердцу впитывать все новые впечатления:

«… Спустилась тьма. Справа от нас черной вершиной в не менее черное небо уходил громадный утес, а впереди белело громадное снежное поле — путь на перевал. По небу плыли чер­ные тучи, пугая своим зловещим видом, и мы невольно остано­вились перед самым подъемом. Картина была, честное слово, даже жуткой, но мы были вдвоем и — «с нами Бог!» Полезли в гору, прямо «в лоб», через камни, ручьи, прямо по снегу, не обращая внимания на легкую одежду и почти разутые ноги. Вскоре камни кончились и начался снег, которому не видели конца. Налетал холодный ветер, и мы начинали ощущать подобие озноба, единственным спасением от которого — увеличить темп. Но по снегу не побежишь: и скользко, и опасно — провалы, трещины… Было десять минут одиннадцатого, когда встали на гребне: 4200! «Да, Николка, — улыбнулся кум, — неужели мы с тобой можем когда-нибудь поссориться? Как вспомним ЭТО, сразу забудем все споры»…»

Вот такая негромкая клятва на дружбу…

Славный «кум», надежный дружок Сашка Балакин, в прошлом — беспризорник, детдомовец… Его любовь к небу не знала границ, поэтому, кроме астрономии, твердо решил посвятить себя еще и авиации. То их летнее путешествие завершилось в кабине неспешного аэроплана (тогда это было в новинку!), который перенес приятелей из Симферополя в Москву. Следя за действиями пилота, «кум» двинул Николая в бок и завопил: «Смотри, как люди летают! Так и я буду летать!» Его вопль был понятен: Сашка уже подал документы в летную школу гражданского воздушного флота…

А, между тем, шел последний год их жизни…

* * *

ПЕРЕЛИСТЫВАЮ дневник Коли Пальчикова:

«30 октября 1936 года… Читаю сейчас «Летопись моей музыкальной жизни» Римского-Корсакова и мечтаю пойти по его стопам. Сегодня отмечал наступление двадцать четвертого года своей жизни. Прошло целых двадцать три — и почти ничего не приобретено. Это приводит меня порой в состояние крайнего уныния. Дожить до двадцати четырех и представлять собой полнейшую пустоту, не принести никакой пользы людям, не оставить о себе никаких воспоминаний — это ужасно!..»

Юный максималист, он в отношении себя был очень несправедлив. Те, кто его знали, сегодня, не сговариваясь, признаются: Колин свет, как свет далекой звезды, идет и идет к ним — все эти годы…

«2 ноября… Будучи в отвратительном настроении, пошел в лучшую свою «лечебницу» — в Филармонию. Сегодня дирижировал Мравинский, в программе — Вагнер и Чайковский. Увертюра «Тангейзера» действует на меня всегда исключительно, и се­годня опять чувствовал мороз по коже. Что за величественная музыка!..»

Но его, сына тревожного времени, волновала не только музыка…

«3 ноября… Сегодня был «военный» день. Во время занятий у меня появилась удручающая мысль об убожестве нашей зенитной артиллерии. Что мы, зенитчики, можем сделать против самолетов, летающих на почти или совсем недосягаемых для глаза высотах и движущихся со скоростью от 50 до 120 метров в секунду?..»

Его мир заполнен был плотно: давал уроки математики (а потом отправлял «любимой мамане» и Алёшке «очередной взнос»); сам брал уроки английского у «мисс Брэтт»; сочинял «баллады» по поводу разных событий, разные шутливые послания друзьям (например, телеграмму Татеосу Агекяну по случаю свадьбы: «Денег — бочку! Сына и дочку!»); участвовал в веселых поэтических турнирах; собирался писать роман из студенческой жизни. Ну и, конечно, — Филармония, где только Шестую симфонию Чайковского слушал около двадцати раз…

«8 ноября… Попробую получить диплом 1-й степени и ас­пирантуру в Астрономическом институте. Если и быть астрономом, так только теоретиком… Сегодня была шахматная баталия между Индустриальным институтом и Университетом. Вид против­ника не внушал мне опасений, и я повел азартно-рискованную игру с комбинациями…»

Он часто вел азартно-рискованную игру, только в личной жизни не позволил себе этого никогда…

«9 ноября… Говорили об испанских делах. Самое ужасное испытание для народа — это гражданская война, как никакая другая, жестокая и беспощадная. Вспомнили и нашу гражданскую войну: исключительный ужас и бездна горя. Читал письмо Пассионарии и хорошо понял ее крик боли!..»

И вдруг — новая тревожная весть:

«10 ноября… Ширяев сообщил, что из Сталинабада приехал Цесевич и поливает грязью меня и кума, пересказывает всем наши разговоры. Какая гнусность! А ведь — профессор и директор обсерватории…»

«22 ноября… Сегодня Ширяев предупредил, что гнусный директор ТаджАО Платоныч послал донос в редакцию «Ленинградского университета» на меня и кума. О, профессура!..»

Так он столкнулся с подлостью, с доносом, который в благодатное для доносов время в его судьбе тоже, вероятно, сыграет роковую роль. Кто знает, какой «компромат» содержал­ся в той грязной бумаге. Кто ведает, каких нервов, каких сил ему все это стоило…

Силы придавала любовь…

«23 ноября… Прекрасное настроение не сходит целый день. Звонил сегодня дорогой своей, и по-хорошему поговорили минут 10-12. Как всё-таки люблю ее! Ни от кого не потерпел бы никогда такого равнодушия к себе, а от нее терплю и жду. Ведь, кроме нее, не надо никого. Все случайны и преходящи, она же — мое солнце, необходима на всю жизнь…»

Ее звали Ольга… Ольга Римская-Корсакова. Внучатая племянница знаменитого композитора. Студентка с геологического…

«16 декабря… Так любить, как я (ведь даже в мыслях не допускаю никакого флирта с кем бы то ни было), а за это — холодность и только… Неужели не заслуживаю большего? Иногда мне так бывает с ней хорошо, что чувствую бешеный прилив и энергии, и работоспособности. Мне кажется в такие минуты, что я могу всё и ничего не боюсь…»

«Могу всё и ничего не боюсь…» А беда, меж тем, уже подступала, и ее очень надо было бояться…

«27 декабря… Разбирали сегодня тактику зенитной артиллерии в предвидении встречного боя. И я, и кум подходим к этим занятиям с сугубой серьезностью. Чувствую, что разразится война и мы пойдём…»

Им не пришлось воевать. На пороге стоял 1937-й…

* * *

КОЛИН брат, Владислав, шофер такси, тоже бывал в их студенческой компании. Обычно приходил с симпатичной девицей, за которой ухаживал. Однажды случилась меж ними размолвка. Покидая компанию, девица зло пообещала: «Вы об этом крепко пожалеете!». Судя по дальнейшим событиям, бросать слова на ветер она не привыкла.

Чаще всего компания собиралась у близкого родственника братьев Пальчиковых, Дмитрия Николаевича Ружевского, дяди Мити, или «Бороды», как любовно именовали его студенты, и нередко велись тут разговоры на философские темы, так или иначе затрагивавшие «злобу дня». (Николай помечает в дневнике: «Дядя не понимает, что некоторые вещи нельзя говорить при случайных людях»). После первомайской вечеринки здесь, у дяди Мити, в старой квартире на Петроградской стороне, остались ночевать Владислав и Саша Балакин. В эту праздничную ночь забрали всех троих…

Наутро Николай побежал на Литейный, в «Большой дом», ходатайствовать за арестованных. Сокурсник Татеос Агекян, беспокоясь за друга, отговаривал: «И им не поможешь, и на себя беду навлечёшь». Но Коля осторожничать не желал, день за днем снова и снова шагал к угрюмому зданию. Без пяти минут дипломированный астроном (впереди — лишь госэкзамены), оставляемый в аспирантуре, он меньше всего думал о собственной карьере. Но спасти их от гибели не смог…

А за ним из «Большого дома» пришли ровно через месяц, 1 июня…

* * *

УЗНАВ о несчастье, Вера Павловна примчалась в Ленинград, но свидания с сыновьями матери не позволили. Тут — новое известие: в Казани арестован Сергей. Поспешила обратно. Чтобы спасти хотя бы самого младшенького, Алёшу. Срочно отправила его к родственникам в Самарканд…

«Особая тройка» УНКВД по Ленинградской области 4 ноября 1937 года приговорила Владислава и Николая к десяти годам без права переписки. На следующий день в Казани такой же приговор был вынесен в отношении Сергея. Тогда Вера Павловна еще не догадывалась, что означает это — «без права переписки»…

Все дни Великой Отечественной Алёша трудился санитаром в военных медпоездах, приобрел на фронте туберкулез в открытой форме и после Победы прожил совсем немного…

После смерти «вождя всех народов» и «лучшего друга советской молодежи», когда с востока потянулись эшелоны, Вера Павловна сутками не покидала вокзального перрона — ждала своих мальчиков…

Но однажды ее пригласили в важное учреждение: «Ваши сыновья посмертно реабилитированы. Рады сообщить, что они ни в чем не виноваты». «Я никогда в этом не сомневалась», — тихо сказала старая женщина.

За каждого сына — как «возмещение материальных и моральных издержек» — матери выплатили по сто рублей…

* * *

ИЗ ЕЕ ЗАЯВЛЕНИЯ от 5 августа 1959 года на имя Председателя Президиума Верховного Совета СССР Климента Ефремовича Ворошилова:

«Дорогой Климент Ефремович! 26 мая 1958 г. наша кварти­ра-подвал в г. Казани, где сорок лет я жила с дочерью и внуками (по ул. Бехтерева, д. 1/10, кв. 7) была полностью раз­рушена грозовым ливнем и затоплена, и мы в течение четырех с лишним месяцев жили в разных местах, по углам у чужих людей. В октябре 1958 г. мы нашли себе приют в неблагоустроенном деревянном доме, в тринадцатиметровой комнате, где мы, пять человек, ютимся без всяких удобств — без воды, без санузла и т.д. Мне 78 лет, инвалид, хожу с трудом. Потеряла четверых сыновей: троих — в результате репрессий в 1937 году, а четвертого — инвалида Великой Отечественной войны, погибшего в 1950 году от туберкулеза, полученного на фронте. Трое репрессированных сыновей реабилитированы посмертно, и я, как мать реабилитированных, имею право на получение жилплощади. Но, несмотря на неоднократные мои обращения и хождения дочери в рай — и горисполкомы, до сих пор ничего реального не имеем. Пожалуйста, обратите внимание на мое заявление и вынесите решение по нашему делу, которое тянется с 1947 года, когда младший сын, сразу после демобилизации из армии, начал хлопотать о квартире и нам была обещана жилплощадь вне очереди. Однако до сих пор, даже после аварии, ничего не имеем. А сын получил ВНЕ ОЧЕРЕДИ (так как ему было всего 29 лет) два метра на кладбище…»

Никакого отклика от Климента Ефремовича не последовало…

* * *

СНОВА перебираю его письма… Вот несколько строк из весточки к маме от 7 сентября 1935 года:

«… Надо всё время разнообразить свою работу: музыка, математика и спорт — что может быть полезнее и приятнее такого сочетания занятий!.. Тороплюсь. Спешу, спешу жить…»

Он не зря спешил жить. В свои двадцать четыре года, дорогой читатель, он успел свершить столько доброго, светлого, высокого — Коля Пальчиков, истинный русский интеллигент, представитель замечательного рода, прямой потомок декабриста, безжалостно раздавленный проклятой сталинщиной.

А вот его прапрадеда, действительно «государственного преступника», царизм пощадил…

Александр Федорович Бриген.
Николай Пальчиков (справа) и Александр Балакин («Кум»), 1936.
Братья Пальчиковы (слева направо):
Алексей, Николай, Владислав, Сергей, 1935

* * *

«НЕ НАДО КАЛЕЧИТЬ
СВОЮ НРАВСТВЕННУЮ ЧИСТОТУ…»
Так внук декабриста Дмитрий Еропкин
писал маме из тюрьмы

В СВОЁМ очерке «Звезды и тернии», рассказывающем о том, как в годы беззакония были уничтожены многие ленинградские астрономы, среди прочих жертв сталинщины назвал я и совсем молоденького «звездочёта», младшего научного сотрудника Пулковской обсерватории, Глав­ной астрономической обсерватории Академии наук СССР, внука декабриста Дмитрия Иринарховича Завалишина — Дмитрия Еропки­на. Упомянул о нём и только что, в материале «Продолжая славный род…».

А сейчас, дорогой читатель, хочу познакомить тебя с его письмами. Всего их было девять (по адресу: Ленинград, 8, канал Грибоедова, 132, кв. 7), которые Зинаида Дмитриевна успела получить из Грязовецкой тюрьмы, что на Вологодчине, от сына своего Мити… Процитировать бы их здесь полностью — такая в сих весточках из неволи красота и сила души, да, увы, слиш­ком много это заняло бы места… Но и короткие выдержки из некоторых наверняка тоже скажут тебе, дорогой читатель, о многом…

* * *

«2.09.37. Дорогая мамочка! (…) Утром я делаю гимнас­тику, затем занимаюсь английским языком. Заниматься наукой очень трудно из-за отсутствия специальных научных книг. (…) Иногда читаю популярные лекции по астрономии и слушаю — по физике. (…) Сегодня я в течение получаса наблюдал очень интересные облака, которые по своей форме и тонкой во­локнистой структуре напоминали полярные сияния…»

«16.09.37. … Написал недавно в Москву, в НКВД, заявление с просьбой разрешить мне получить несколько книг по спе­циальности (…) Прошу тебя в следующем письме сообщить мне точные цифры о расстоянии, массе, периоде вращения спутников Юпитера и Сатурна. Все эти данные можно найти в «Курсе аст­рофизики», часть 2-я. (…) Хотелось бы также получить текст теорем, сформулированных мною по теории переменных звезд и озону…»

«4.10.37. … Каждые две недели регулярно посылаю тебе письмо. Чувствую себя хорошо. Занимаюсь английским. Читаю рассказы Генри и выучил наизусть по-английски стихотворение Эдгара По — «Эльдорадо». Отпустил бороду и усы…»

«16.10.37. … Прочел вчера снова «Отцы и дети» Тургене­ва — чарующее впечатление. Я даю уроки русского языка и буду «прорабатывать» это произведение. Занимаюсь физикой. Обдумы­ваю написание книги по оптике. Хотелось бы изложить учение о свете с новой точки зрения. (…) Сейчас я с увлечением набрасываю курс диоптрики и обсуждаю эту область науки, очень интересную с точки зрения новейшей физики…»

«11.11.37. … В начале этого месяца отправил на имя И.В. Сталина две написанных здесь научных статьи с просьбой передать для опубликования президенту Академии наук. Одна — по теории переменных звезд, другая — об эволюции Солнечной системы…»

«17.12.37. … Начатые мною научные работы по окончании имели бы большое государственное значение. Они касаются сос­тава атмосферы, условий распространения радиоволн и поглоще­ния света. (…) Стараюсь бодро переносить несчастье. Помню деда…»

«3.01.38. … Берегите себя. Не надо калечить себя, свою нравственную чистоту…»

А 20 января его уничтожили…

***

КОГДА-ТО его дед, Дмитрий Иринархович Завалишин, волей Николая I, провел в заточении тридцать лет. Ну а нареченный в память о деде внук, приговоренный Военной коллегией Вер­ховного суда СССР к десяти годам лишения свободы, во время отбытия наказания, без следствия и суда, по постановлению тройки УНКВД, был расстрелян — за то, что якобы «не разору­жился». Наверное, палачей раздражало, что юный Дмитрий Ероп­кин, ученый, что называется, от Бога, и там, в Грязовецкой тюрьме, писал научные труды — по теории переменных звезд, по эволюции Солнечной системы… Что даже в этих мрачных зас­тенках Митя отстаивал свою нравственную чистоту и призывал своих родных поступать так же…

Дмитрий Иринархович Завалишин
и его внук — астроном Дмитрий Еропкин,
которого уничтожила сталинщина

На этом своё повествование о потомках декабристов завершаю.

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *