Дмитрий Раскин: Друзья навсегда

Loading

Говорим ли мы с Оксманом о философии ли, литературе, истории, о «судьбах родины», «на еврейские темы» — у меня почти всегда оставался какой-то осадок. Нет, он умный, безусловно, и взгляды наши так ли иначе совпадают, но… Как объяснить себе самому это самое «но»? Средний вкус, средние мысли, среднее… А «среднее» не могло не быть самодовольным. Не могло не претендовать на удобоваримую истину в последней инстанции, вообще на тотальность.

Друзья навсегда

рассказ

Дмитрий Раскин

Я так обрадовался Оксману. Не ожидал увидеть в хостеле в Кирьят-Бялике кого-то из прошлой своей жизни. Но как он сдал! Во что превратился? В то же самое примерно, что и я.

 — Лёня, ты? — пытается пожать мне руку Оксман.

 — Миша! — подхватываю его руку я.

Он здесь уже давно. Полгода как не стало его Риты. Отмучилась. Онкология, да. Они и репатриировались для того, чтобы она умерла без боли. Почти получилось.

 — Когда живешь, — говорит Оксман, — то одно тебе надо, то другое… то того не хватает, то сего… А под конец выясняется — главное в жизни легкая смерть.

Я не стал с ним спорить. И не потому, что он прав, пусть только в одном из смыслов. Просто это был бы спор о словах, не более.

 — Да и она, — Оксман развивает мысль о «легкой смерти», — не закономерность, случайность всего лишь… не какая-то там справедливость, не результат того, что ты правильно жил, или же, скажем, следил за здоровьем, а так, лотерея.

С Мишей Оксманом мы учились в одном классе. Класса, помнится, до восьмого. Потом родители перевели меня в другую школу. Снова встретились уже в институте. Оказалось, поступили на один и тот же факультет. Правда, зачислены в разные группы. Лет через пять по окончании вуза он устроил меня к себе на кафедру. У них как раз была вакансия, срочно требовался старший преподаватель. Он представил меня своему завкафедрой в самом лестном свете. Когда же меня стали выдавливать, Миша меня не поддержал. Кстати, я на него не в обиде. Что он мог? Только б себе навредил. Не присоединиться к интриге против меня — уже нонконформизм и акт гражданского мужества для него.

Я, потерявший место, должен был сочувствовать ему в его тревогах за собственное будущее. Так, он год уже добивается зачисления в штат в одной «очень и очень престижной структуре». Ему всякий раз говорят, чтобы перезвонил через месяц. У меня вырвалось:

 — Миша! Может, хватит уже унижаться?

 — Но ты же знаешь меня и мои принципы, — он говорит со мной покровительственно и снисходительно. — Я умею добиваться своего.

Он так вот, заранее, превосходит меня этой своей еще не обретенной должностью.

Он слушал это «перезвоните через месяц» еще где-то с год.

Мы общались не слишком интенсивно, но достаточно задушевно. Помогали друг другу в тех ситуациях, когда могли помочь. Например, я в больнице, малоприятная полостная операция. Миша не просто навещал меня, читал литературу по моему диагнозу, договаривался о переводе в более-менее хорошую клинику (у его Риты в медицинском мире были кое-какие связи).

Говорим ли мы с Оксманом о философии ли, литературе, истории, о «судьбах родины», «на еврейские темы» — у меня почти всегда оставался какой-то осадок. Нет, он умный, безусловно, и взгляды наши так ли иначе совпадают, но… Как объяснить себе самому это самое «но»? Средний вкус, средние мысли, среднее… А «среднее» не могло не быть самодовольным. Не могло не претендовать на удобоваримую истину в последней инстанции, вообще на тотальность. Его вялые, вязкие истины не сомневались в своем праве на тотальность. В самой этой вязкости был залог их правоты. И дело здесь не в том, что я мнил себя каким-то уж очень талантливым, незашоренным и свободомыслящим по сравнению с ним. Миша же на свой счет не обольщался… вроде бы. И знал предел своих возможностей. Но был преисполнен чувством собственного превосходства — априорного и не нуждающегося в обоснованиях и доказательствах. И правильность его тактики в «пространстве жизни» тоже не нуждалась в доказательствах.

Я терпеливо слушал своего друга, спорил с ним весьма мягко или же вообще не спорил, исходя из какого-то, очевидно, извращенного чувства такта. У него две ноты: жалость к самому себе и глубокое, глубочайшее, доходящее до комизма самоуважение. Не сомневался ничуть, что ему должны… кто вот только? жизнь, мир? Не суть и важно — главное, что должны и всё. И за всем этим угадывалась какая-то его нелюбовь, даже презрение к живому. Или я уже наговариваю на него? И речь у него о брезгливом недоверии к жизни, и только. А, может, здесь просто равнодушие. Он же неплохо обходится без живого… только раздражается на него время от времени. Жизни же он не то чтобы боялся — подозревал ее в недобрых замыслах против него, Миши Оксмана. Но верил, что он так ли иначе выкрутится. Жизнь можно взять измором. А также можно разжалобить, притвориться беспомощным, трепещущим перед нею… в широком смысле слова притвориться мертвым. Он верил в свою звезду.

Общались мы с ним всё больше по телефону, и я всякий раз представлял его на другом конце провода сидящим в теплом, тяжелом халате, ноги укутаны в одеяло или же плед — полное соответствие всем его суждениям и умозаключениям.

 Получилось так, что Миша Оксман, в общем-то, был единственным моим другом.

 Если ему случается пошутить, он начинает так радостно, счастливо хихикать, что даже не замечает отсутствия моей реакции на его остроту. Оно и к лучшему, кстати. Так уверен, что мое понимание Миши Оксмана совпадает с его самооценкой? Я, конечно же, самоутверждался за счет Михаила Семеновича Оксмана, а он в своей непробиваемой самонадеянности об этом и не подозревал. Я, разумеется, иронизировал над этим своим «самоутверждением», но ирония была мягкая — я себе самому прощал. Тем более, что «я же все-таки прав». И еще мне нравилось в себе, что я «принимаю Мишу Оксмана таким, как есть». Сие тоже время от времени было объектом моей иронии. В общем, я неплохо устроился здесь. Так почему же тогда от сколько-то долгого общения с ним на душе становится кисло и в самом деле осадок, мутный такой, саднящий? Пошлость хорошего и, в общем-то, любящего тебя человека. Его любимая тема: педагогические сплетни — о назначениях, диссертациях, интригах в таком-то вузе, на такой-то кафедре, кто с кем спит, и так далее, и так далее. Он был в курсе всего или же считал себя «в курсе». Тут у него интонация и выражение лица менялись. Он, обычно сонный и вязкий, вдохновлялся, глаза блестели. Только мне казалось, что тема «кто с кем спит» у него получается гипертрофированной. На кафедрах всё же столько не спят.

Обиделся ли я на него за что-то? вроде и не было ничего такого. Просто ненавязчиво свел на нет наше общение. То, что они с Ритой уехали в Хайфу, узнал от общих знакомых. Нет, вру, Оксман позвонил попрощаться. Все приличия были соблюдены.

Я так рад ему сейчас. Еще бы, мне… мне же нужна хоть какая поддержка. Я же только еще привыкаю жить без моей Любочки… н-н, да.

Мы гуляем с ним во дворике нашего хостеля. Один я не решился бы выйти. Ждал бы свою метапелет (домработницу) — был бы зависим от нее, подстраивался б под ее график, а вдвоем с Оксманом мы справляемся, гуляем, когда хотим. Обсуждаем наши болячки. Вечная тема, неисчерпаемая. А то, что помимо болячек? Он говорит, говорит… то же, что и двадцать, и тридцать, и сорок лет назад. Те же интонации, то же само собой разумеющееся самодовольство. Те же претензии к миру и жизни. Жизнь прошла, а он, ценивший чрезвычайно любое свое суждение, так и не понял, что всегда боялся и счастливо избегал мышления. Не понял, что на самом-то деле перехитрил жизнь… из-за ворчливости своей, из-за всегдашних своих претензий не сумел насладиться «победой над жизнью», сосредоточен лишь на провинностях это самой жизни перед ним, Мишей Оксманом. Я пытаюсь его подвести к истории живописи, он занимался этой темой и знает больше меня, но он уже начал о том, что этот выскочка Левшинцев стал проректором без всяких, без малейших на то оснований, а Вероника Юрьевна защитила докторскую потому, что давала, знаешь кому?! Всё бы ничего, и посмеяться можно, я же всегда посмеивался над Оксманом, да? но мне уже скоро будет восемьдесят семь, и я, по всему судя, так и буду слушать «про Левшинцева и Веронику Юрьевну» до самого своего конца, до последнего своего, говоря высоким слогом, вздоха. Миша Оксман возмущен несправедливостью судьбы, что оказалась так неоправданно благосклонна к Константину Николаевичу Левшинцеву и Веронике Юрьевне Боровчук, что вообще-то давно уже лежат в своих гробиках…

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.