Амаяк Тер-Абрамянц: РУКИ

 411 total views (from 2022/01/01),  1 views today

 В силу какой-то природной брезгливости он избежал соблазнов лёгких путей: он чувствовал фальшь лозунгов и не попался на удочку комсомольской и партийной демагогии, с другой стороны не соблазнила его среда торгашеская и, тем более, криминальная. Не видел он правды и в деньгах: богатые люди на его жизненном пути, как-то так получалось, оказывались людьми малокультурными и бессердечными (был НЭП). 

РУКИ

Амаяк Тер-Абрамянц

 Посвящается Кирносу
Александру Ефимовичу,
человеку большой и красивой души.

Судьба сложилась так, что мечты мои заняться генетикой рухнули и после окончания мединститута я попал не в лабораторию института Общей генетики, а в центральную больницу города Подольска, где последние годы перед пенсией работал мой отец хирург, доцент Павел Леонтьевич Абрамянц.
В хирургию, однако, я пойти не захотел и после короткой специализации на рабочем месте стал работать врачом анестезиологом. В то время многие хирурги больницы ещё хорошо помнили моего отца. Они помнили его по операциям, в которых ему ассистировали, по тем научным сборникам, отражающим опыт больницы, которые он редактировал. Однажды на очередной операции, когда я вводил пациента в наркоз, немолодая женщина-хирург удивлённо воскликнула: «А у вас руки совсем, как у вашего отца!». И вправду, руки у нас походили: квадратные кисти с выступающими жилами — наследство армянских крестьян, руки, внешней грубости которых я стеснялся, стремясь, по возможности, убрать из поля зрения собеседников. Смущало и то, что отцовские руки совершали подлинные хирургические чудеса, а мои ни на что не годились и только, как мне казалось, мешали.
Несмотря на внешнее сходство с отцом, психологически мы во многом были друг с другом полными противоположностями, что, конечно, резко осложняло совместную жизнь в хрущёвке с двумя смежными комнатами: такая планировка будто специально лишала человека возможности уединения.
Противоположны мы были и во взглядах на медицинскую науку: я считал, что истинная наука совершается на молекулярных исследованиях и будущее принадлежит генетике: он, конечно, генетику не отрицал, смеялся над лысенковщиной, говоря, что высокие надои у «народного академика» получались, когда корову кормили шоколадом. Но к тому, что наступает эра генетики относился скептически и по серьёзности решения проблем здоровья людей хирургию ставил гораздо выше, ибо генетика к тому времени ещё никого не излечила.
Хирургический талант его выражался не только в ясном клиническом мышлении, искусстве диагностики, но и в особых свойствах рук, их чуткости, изящной ловкости и лёгкости движений — талант подобный таланту музыканта. Не раз он повторял, что для одних хирургов хирургия — ремесло, для других — искусство. В общем, как оказалось, был этот талант у отца, хотя обнаружился в его жизни не сразу.
Не сразу он выбрал и медицину. Как-то вспоминал, как шёл по набережной Невы и думал куда ему поступать — в медицинский или на филологический факультет (видимо склонность к словесности у нас — родовая черта: дед — волостной писарь, для меня литература стала главным делом жизни). Всё же решил поступать в медицинский из соображения, что медицина без куска хлеба не оставит. В то время в 1-ом Ленинградском медицинском ещё работали старые петербургские профессора — Ланг, Орбели, Черноруцкий, Шор и другие. Учился отец с удовольствием и те же институтские годы женился на рыжеволосой красавице Наде, которая родила ему дочь Наташу.
И не он выбрал хирургию, а хирургия выбрала его, когда грянула война. Военно-полевым хирургом он прошёл её от первого до последнего дня от Ленинграда, включая всю блокаду, до Берлина ( Семью ему удалось спасти, добившись включения её в списки эвакуировавшихся по простреливаемой ледовой дороге через Ладогу). Не раз приходилось оперировать под бомбёжками, сутками без сна: когда заканчивал очередную операцию, за спиной уже готовили второй операционный стол и оставалось только повернуться на 180 градусов… Однажды во время операции осколком убило операционную сестру, а он продолжил сложнейшую операцию, и боец был спасён. Об этом написали в дивизионной газете с приложением письма благодарности солдата Сысоева (о погибшей при этом медсестре, конечно, не писали, считалось, что надо давать лишь оптимистический материал).
Думаю, за всю войну он не меньше полка спас и вернул в строй.
Вот приказ о награждении его орденом Красной Звезды (орфография и синтаксис сохранены).
«За время боевых действий в районе Синявино, Мга, Рождественно, Тосно и в боях на Кировском направлении тов. Абрамянц, как ведущий хирург медсанбатальона обеспечил самоотверженно и квалифицированно хирургической помощью весь поток раненных в количестве 506 человек. Сам лично тов. Абрамянц прооперировал 342 наиболее тяжело раненных в живот, грудную клетку и другие области организма.
Работал в условиях боевой обстановки при недостаточности сна и отдыха в необходимых случаях круглосуточно, тов. Абрамянц честно отдавал все силы и знания и опыт на выполнение ответственных обязанностей ведущего хирурга и благодаря этому спас жизни многих защитников Родины.»

Отец в полном смысле создал сам себя.
Казалось, совсем ничего не предвещало будущего врача, учёного в армянском мальчике из армянской деревни на берегу Аракса. Там до Катастрофы он посещал церковно-приходскую армянскую двухлетнюю школу. Мальчик не слушал объяснений, баловался, писал в тетради как попало, где откроется — и сверху, и снизу, и наискось, то с конца, то с середины и не раз получал линейкой от сурового учителя священника. И когда отец его, уважаемый в селе человек, волостной писарь, закончивший русскую гимназию сельский интеллигент, спросил учителя Тер-Татевоса об успехах девятилетнего сына за прошедший год священник сказал: «Уважаемый господин Левон, — два пишем, один в уме!» Волостной писарь Левон только вздохнул: «Будет пастухом!» сказал и, добросердечный,… купил сыну жеребца, на котором тот принялся скакать с утра до вечера, которого сам пас, холил и лелеял.

А потом пришла война, бегство, дикое суеверие земляков, смотревших на полуодетых нищих и истощённых беженцев как на заразу, как на приносящих в семьи несчастья и, порой, даже травивших их собаками, смерти родителей, нищенство, голод; предательство родного дяди богача, отправившего его из Тифлиса, куда он было добрался еле живой, обратно в Эривань на верную гибель, и бегство в Россию на крыше товарного вагона. И лишь когда он добрался до Луганска, где его приютила старшая сестра, бывшая замужем за луганским армянином, угроза голодной смерти отступила.

В силу какой-то природной брезгливости он избежал соблазнов лёгких путей: он чувствовал фальшь лозунгов и не попался на удочку комсомольской и партийной демагогии, с другой стороны не соблазнила его среда торгашеская и, тем более, криминальная. Не видел он правды и в деньгах: богатые люди на его жизненном пути, как-то так получалось, оказывались людьми малокультурными и бессердечными (был НЭП). Он понял, что правду надо искать не в политике, не в деньгах, и даже не в людях, о которых в целом у него сложилось не лучшее мнение, а в образовании, в науке. Составил план учёбы в объёме среднего образования для поступления в институт и жёстко его придерживался: в то время в городе Луганске, когда его сверстники искали лёгкие пути, становились или «продвинутыми комсомольцами» или занимались мелкой торговлей и спекуляциями, он сидел за столом с учебником алгебры или литературы в сырой освещаемой керосиновой лампой комнатушке со стекающей по стенам водой. Он учился и одновременно работал на луганском вагоностроительном заводе, брал платные уроки у репетиторов. Воистину надо было обладать необычной силой воли, чтобы в намеченные сроки одолеть программу в объёме среднего образования. При оформлении документов отбросил приставку «Тер» к фамилии, указывающую о священническом происхождении (его дед и мой прадед был священником.)
Когда же впервые он ощутил тягу к образованию? Он чётко помнил этот момент всю жизнь. Тогда в Эривани в помещении банка они с братом сидели у окна и смотрели на зимнюю улицу, по которой шли весёлые школьники с сумками книг. А они просидели у окна всю зиму, потому что не было у них ни обуви, ни тёплой одежды, ни своего дома. А за стойкой работал служащим их отец, пока его не скосил тиф. Тогда они вновь оказались на улице, попали в детский приёмник, «коллектор смерти», как его отец назвал, из которого каждое утро вывозили на телеге трупики детей, бежали…
Как они, бездомные скитальцы, пытались выжить в ту Эриванскую зиму, когда на перекрёстах красноармейцы жгли костры, для него оставалось загадкой. Брат погиб, а он выжил.

Жизнь сложилась так, что после мясорубки Отечественной войны к первой семье отец не вернулся, а оказался в Москве.
Он работал в больнице бабушкинского района, в Медведково. Брался за самые трудные, казавшиеся безнадёжными случаи. И здесь пришла к нему первая слава хирурга. Здесь он встретился с моей мамой, работавшей с ним операционной сестрой.
Рассказывают, что однажды случилась авария: трамвай переехал человеку ногу, собралась толпа и кто-то крикнул: «Везите к чёрному хирургу, он не только ногу, а голову пришьёт!»
В ту пору он прооперировал митрополита Крутицкого и Коломенского Николая. Случай был несложный — грыжа, но хирурги оперировать столь высокий чин, подозревая погоны МГБ под рясой, боялись, а отец взялся и произвёл ушивание грыжи. В благодарность за это митрополит одарил отца голубеньким москвичом, первого выпуска — в то время подарок поистине королевский. Но отец техникой не интересовался и после того, как однажды заехал в кювет, отдал машину непутёвому племяннику, который бредил автомобилями. Вообще была у него склонность к широким жестам.
Затем наступили неприятности: был он человеком гордым и обидчивым — поссорился с главным врачом, сгоряча, уверенный в своей незаменимости, написал заявление об увольнении, а тот взял и подмахнул подпись! Таким образом отец с мамой лишились и жилья, которое принадлежало больнице.
Кое-как перебивались у родственников и друзей. Найти работу, соответствующую своему уровню, в Москве никак не удавалось. Наконец, отец пошёл в министерство здравоохранения, где ему дали направление в Эстонию, на должность главного врача республиканской больницы.
В Таллине его ожидала вторая слава. Правда не сразу это случилось. Две недели он не оперировал, ходил и присматривался к порядкам и медсёстры эстонки уже посмеивались: «Этот тоже уедет!».
Не уехал, а начал работать, да так, что завоевал всеобщее уважение даже у суровых эстонцев. Вообще Таллинский период жизни нашей семьи мама считала самым счастливым: там родился я, ей нравился европейский город и спокойные эстонцы, там отец, что называется, пошёл в гору, авторитет его рос: приглашали консультировать и оперировать писатели, военные, номенклатурные работники вплоть до условного правителя коммунистической Эстонии первого секретаря республики Кебина. На всесоюзном съезде хирургов в Москве отец представлял Эстонию — довольно забавная картина — смуглый ярко выраженный брюнет с волной иссиня чёрных зачёсанных назад волос, с угольно чёрными глазами представляет белую соломенноголовую Эстонию!
Иногда за ним приезжал огромный чёрный правительственный «ЗИМ», который произвёл на мою детскую психику огромное впечатление. Мало того, отцу предложили прокатать меня в этой чудо-машине вдоль берега моря от Таллина до Пирита и обратно. Я помню тот солнечный день и Таллин, который по мере нашего движения разворачивался перед нами со своими шпилями и башнями, как древний свиток.
В Таллине отец защитил кандидатскую диссертацию по теме диагностики болезней желчного пузыря и оппонентом и другом его был профессор Гладыревский, как оказалось много позже личный институтский друг врача писателя Михаила Булгакова. В Таллине же отец совершил успешную операцию на сердце (у упавшего на стройке рабочего оказался разрыв миокарда), что по тем временам было редкостью и об этом написали в газете «Советская Эстония». Всё было так, но вместе с тем отец был бессребреником, денег никогда не брал, поговаривали, что брали деньги те люди, которые устраивали к нему на приём или операцию. Обстановка в нашей двухкомнатной квартире была скромная: абажур даже купили не сразу лишь после того, как я обжёг о лампочку щеку, когда отец катал меня на своих плечах. В большой комнате стоял четырёхугольный дощатый стол, с обламывающейся в левом углу доской и гостей всегда предупреждали, чтобы они на этот угол ничего не ставили. А вот памятные подарки были: гравированные серебряные подстаканники, книга писателя Ганса Леберехта, сына которого отец оперировал, огромный фотоальбом «Наша Родина», от какого-то партработника, перламутровая шкатулка из мелких раковин… Но более всего запомнился письменный прибор, они нынче давно вышли из употребления: доска из белого мрамора с жёлобом для ручки, двумя чернильницами из зелёного стекла с пирамидальными крышечками и тяжёлое пресс-папье… Сейчас такой прибор годился бы разве только в антикварную лавку, а в то время был символом престижа.
Я провёл в Таллине всё моё дошкольное детство и, как сейчас понимаю, оно было счастливым. Я был центром, вокруг которого вращалась вся жизнь семьи — мамы, отца, няни Полины Ивановны. Я ни в чём не знал отказа, покупались любые игрушки, которые я выражал желание иметь при ежемесячном походе в детский мир (в день зарплаты отца). Старые игрушки не выбрасывались, а отправлялись в подвал, а когда подсчитали примерную стоимость всех моих игрушек купленных за семь лет, то оказалось — не менее тысячи рублей, сумма по тем временам очень даже внушительная. Вместе с тем никто не потакал моим капризам: мама всегда объясняла, что хорошо, а что плохо, а если и это не помогало, то ставила в угол «подумать», объявляя, что должен простоять там пять или десять минут. Стоять в углу было скучно и страшно: две белые известковые стены сходились, наглухо и, казалось, навсегда замыкали весь мир. Впрочем, как мне кажется, после того как я начинал ныть («я больше никогда не буду!») меня освобождали раньше.
Но именно в эти годы раннего детства я заявил, что не стану хирургом! Много раз я просыпался ночью, когда отец уходил по срочному вызову в больницу, которая была через дорогу от нашего дома, и мне это совсем не нравилось. Нам предлагали установить телефон, но мама отказалась, опасаясь, что тогда отцу вообще не дадут отдохнуть. Ночью раздавался стук в дверь (электрические звонки только входили в моду, да и то казались излишеством), появлялся посыльный со словами: «Павел Леонтьевич, разрезали, а что дальше делать не знаем!»
Потом был резкий бросок на Восток, в Казахстан, город Семипалатинск в поисках хороших заработков, каковы были совсем недостаточны в Таллине, несмотря на почётное положение отца и авторитет медицинского светила. Два года в суровом Семипалатинске «на диком бреге Иртыша» можно было для отца характеризовать тремя словами: работа, работа и ещё раз работа! Работа преподавательская — на кафедре хирургии в Семипалатинском медицинском институте, где отец получил учёную степень доцента, а также по совместительству работа главным хирургом Семипалатинской области величиной с Чехию. Работа главного хирурга области требовала частых командировок на автомобиле, в самолёте, в самые отдалённые посёлки, стойбища, юрты — в автомобильные однодневные командировки он иногда брал меня, и я помню плоскую, как стол, казахскую степь и вечерние дальние огоньки посёлков. В Семипалатинске я пошёл в школу, проучился первый и второй классы и очень скучал по Таллину и морю.
Через два года пребывания в Семипалатинске мы переместились через Москву в Луганск, где прошли отрочество и юность отца, к его старшей сестре тётушке Сирануш, в частном доме которой мы прожили полгода, пока отец искал через объявления конкурсов, публикуемых в «Медицинской Газете», работу, соответствующую своему статусу и профессиональному уровню — в Луганске таковой не было.
Так мы и очутились в подмосковном Подольске. Там, кстати, уже работал бывший ученик отца Вайсберг Александр Яковлевич, который был молодым ассистентом у отца в Таллине.
Отец работал в Москве в Облздраве на разных административных должностях вплоть до должности главного хирурга Московской области, научным консультантом в центральной больнице Подольска, оперировал, под его редакцией было издано три сборника статей подольских хирургов. Под его руководством многие врачи получили степень кандидата медицинских наук, а многие хирурги — высшую категорию, что давало денежную надбавку.
Однажды пожилой гинеколог Раценберг, знавший отца, сказал о нём: «Ну и смелый же он был! За всё брался!» Оперировал, не ограничивая себя узкой специализацией, как другие, как хирург универсал он свободно чувствовал себя и в абдоминальной хирургии, и в грудной, и в гинекологии, ну а о травматологии с его опытом войны и говорить нечего!
Дома у нас находилась колоссальная хирургическая библиотека. Я помню монографии по различным отраслям хирургии, лаковые зелёные тома медицинских конференций, множество книг с дарственными надписями, тома 20-х годов издания Бир Брам Кюммеля с пошаговым описанием различных операций и великолепными чёткими иллюстрациями, большой том «Гнойной хирургии» Войно-Ясенецкого… Всё это богатство после ухода отца оказалось никому не нужным, даже библиотека больницы не взяла. Интересы отца не ограничивались одной лишь хирургией. Были в его библиотеке тома работ Сеченова, великого Павлова, «Этюды оптимизма» Мечникова, «Физика» Аристотеля, Мах, ну, конечно, двухтомник Маркса и Энгельса и цвета запёкшейся крови томик Ленина с тяжко выговариваемым названием: «Материализм и Эмпириокритицизм». Были на полках, конечно, и книги классиков русской литературы: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Лесков, Чехов, Мамин-Сибиряк, Короленко и полное собрание сочинений в тридцати томах литературного кумира отца Льва Толстого. А вот Достовского не было ни одной книги: очевидно истерический накал его повествования был отцу чужд. Зато была брошюра Герберта Уэллса «Россия во мгле», уже запрещённая, с убийственно метким изображением родовых черт советской власти.
Годам к 65-ти он снизил свою хирургическую активность, особенно после инфаркта и, как только подошёл срок, вышел на пенсию и стал писать воспоминания, начиная с раннего детства в Нахичевани, о трагедии семьи. Отдельно он писал о войне — «Воспоминания военно-полевого хирурга», изданные уже после смерти его внуком доктором медицинских наук Серповым Владимиром Юрьевичем.
Работа шла трудно: развивался паркинсонизм и буквы получались неровными, будто дрожащими в ознобе, а он постоянно переделывал, правил, наклеивал… находил фотоматериалы и, по моему мнению, часто не улучшал, а портил текст.
В то время над Подольском уже сияло новое медицинское светило — Вайсберг Александр Яковлевич, тот самый хирург, который в молодые годы стажировался в Таллине у отца. Мой отец был лет на 15 старше Александра Яковлевича. К слову сказать, Александр Яковлевич в юности, когда надо было выбирать жизненный путь, колебался между музыкой и медициной (его отец был скрипач), но всё же выбрал не консерваторию, а медицинский институт.
Во время операции, когда она подходила к завершению, нередко декламировал стихи, чему однажды я был свидетелем, когда давал оперируемой им женщине наркоз (Александр Яковлевич читал антивоенные стихи Саши Чёрного).
Но музыка осталась с ним: когда приходил домой садился за пианино и блестяще отыгрывал что-либо из классики, где-то около часа — это было его правило и помогало сохранять необходимую гибкость пальцев. Я сам не раз бывал этому свидетелем, когда приходил к его сыну моему однокласснику отличнику Виталику в гости. Мы находились в комнате Виталика, а когда впервые услышал музыку в исполнении Александра Яковлевича, подумал было, что это трансляция какого-то концерта по радио, настолько игра была безупречно чистой.
Александр Яковлевич на работе был суров и беспощадно требователен, и даже обычно нахальный средний медперсонал его побаивался. Дома же это был совсем иной человек — открытый, необыкновенно мягкий, благожелательный.
Своим примером он показывал, как можно добиться успеха, принципиально не вступая в коммунистическую партию, считая её преступной организацией, без всяких административных чинов и учёных степеней.

Помню празднование 50-летия этого незаурядного хирурга, добившегося славы, ни перед кем не преклоняясь.
Празднование проходило в самом большом ресторане города в гостинице «Подмосковье». Администрация больницы, видимо, не поскупилась, чтобы отметить хирурга №1 города. Присутствовали сотни людей — друзья, бывшие пациенты, практически все хирурги города, операционные сёстры, с которыми Александр Яковлевич работал. Звучали стихи, посвящённые работе хирурга, между прочим совсем неплохие, искренние — я даже запомнил слова о хирурге, который «вывинчивает смерть из-под ребра»!
Александр Яковлевич, поджарый, широкоплечий с улыбкой, делающей его суровое лицо римского сенатора, удивительно обаятельным, каждому уделял внимание, подошёл и к нам сияющий, в модной кремовой рубашке с разбросанными по её полю маленькими лошадками.
Много слов и тостов было сказано, но вот встал Александр Яковлевич и, подняв бокал, произнёс: «Я хочу выпить за того человека в чьих руках я впервые увидел, что такое хирургия — за Абрамянца Павла Леонтьевича!

Много с тех пор времени прошло. Ещё до Горбачова ушёл из этого мира мой отец, потом мама, я нашёл себя в литературе. Вайсберги уехали в Америку после августа 91-го. Александру Яковлевичу пришлось расстаться с медициной и вместе с женой, чудесной Елизаветой Григорьевной они поселились в санаторно-комфортабельном приюте в Колорадо.
А в 2015 году в Москву приехал его сын, мой одноклассник, Виталик. В Америке он неплохо устроился и стал известным астрологом предсказателем, хорошо зарабатывал — никто в школе и не предполагал такого поворота в его судьбе, считая, что он станет учёным физиком, впрочем, как и то, что я двину в литературу. Я уже жил в Москве, он меня навестил. Мы взяли в магазине два стограммовых флакончика московского коньяку, нарезанной докторской колбасы и белого хлеба, вышли на берёзовую аллею и дошли до лавочки на краю детской площадки, и Виталик удивлялся как вокруг чисто и красиво. Присели на лавочку и, стараясь не смущать мамаш и не подавать дурной пример малышне, совсем как советские пьяницы, по возможности, прикрывая собой бутылочки коньяка и пластмассовые стаканчики, выпили за наших родителей и закусили бутербродами.

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *