Игорь Гергенрёдер:  Участник Великого Сибирского Ледяного похода-10

Loading

И ни я тогда, ни кто-либо другой не знал, как его возмущает убогость действительности. Он был убеждён, что не будь Октябрьского переворота, разгона Учредительного Собрания, в стране установилась бы демократия — и нация не оказалась бы обезглавленной. Сколько пользы и какой принесли бы миллионы людей, которых коммунисты изгнали, расстреляли, уморили голодом, сгноили в лагерях. Государство, будь все эти люди живы и свободны в своём труде, стало бы процветающим, и лишь присниться могло кому-то, что учителя, врачи ютятся в бараках, в коммуналках.

Участник Великого Сибирского Ледяного похода

Биографические записки

Игорь Гергенрёдер                                                                                                  Продолжение. Начало

Помимо книг 

Отец любил шахматы, вёл в школе шахматный кружок и, конечно, очень рано приобщил меня к шахматам. Первое, что я усвоил, это защита Петрова, дебют четырёх коней, ферзевый гамбит. Отец также организовал в школе драматический кружок, я помню работу над сценами из комедии Мольера «Тартюф».
Когда я учился во втором классе, в зимние каникулы произошло то, что стало для меня и праздником, и испытанием. Я с отцом отправился в городской театр драмы на спектакль по пьесе Горького «На дне». В театре я оказался впервые в жизни, и всё в нём представлялось мне праздничным. Но до чего трудны были мои попытки вникать в то таинственно интересное, что произносили люди на сцене. Потом отец не один день терпеливо и доходчиво объяснял мне, о чём пьеса, растолковывал характеры героев.
«Ночлежки были, нищета-с!» — тихо говорил он, хмыкал, хотел, казалось, что-то добавить, но не добавлял.
И ни я тогда, ни кто-либо другой не знал, как его возмущает убогость действительности. Он был убеждён, что не будь Октябрьского переворота, разгона Учредительного Собрания, в стране установилась бы демократия — и нация не оказалась бы обезглавленной. Сколько пользы и какой принесли бы миллионы людей, которых коммунисты изгнали, расстреляли, уморили голодом, сгноили в лагерях. Государство, будь все эти люди живы и свободны в своём труде, стало бы процветающим, и лишь присниться могло кому-то, что учителя, врачи ютятся в бараках, в коммуналках.

Посвящение 

Мне было двенадцать, когда я, в очередной раз, заговорил с отцом о кинофильме «Чапаев». В нём меня впечатляло зрелище «психической атаки». Красиво шли густые, сплошь офицерские, цепи… Отец остро, внимательно посмотрел на меня своими глубоко сидящими глазами, помолчал — и взял с меня слово хранить строжайшее молчание о том, что он мне расскажет.
«Офицеры, говоришь… Их аксельбанты тебе тоже понравились?» Мне живо вспомнились шнуры, свисающие с погон, и я подтвердил: конечно, понравились, почему же нет?
Так вот, объяснил отец, аксельбанты носил только флигель-адъютант — офицер связи, один на полк. Как и зачем собрали столько именно флигель-адъютантов?.. Они под чёрным знаменем с черепом и скрещёнными костями… Лишь неразвитые люди поверят, будто белые для устрашения придумали такое.
Красные в фильме говорят, что это каппелевцы, но Чапаев и Каппель никогда не сталкивались, оба всегда воевали на разных участках фронта.
Я узнал, как не хватало Колчаку офицеров для командирских должностей: какая уж там отдельная офицерская часть. Ничего подобного «психической атаке» и в помине не было. Фурманов в своей книге «Чапаев» о ней не пишет.
Она попросту немыслима, объяснял папа, из винтовок ведут прицельный огонь с трёхсот метров. Представь-де солдат, залёгших цепью. По ним идущие плечом к плечу не стреляют, зато они спокойно целятся и бьют. Сколько они и без пулемёта уложат атакующих тесным строем, пока те пройдут триста метров. Обороняющимся это ясно, они будут видеть, как падают и падают поражённые их огнём, как быстро редеют ряды атакующих — какой там страх? какое психическое воздействие?
Создатели фильма, по словам моего отца, желая показать стойкость чапаевцев, умение пулемётчицы, фантастически польстили белым. Те из них, кому довелось посмотреть картину, наверняка упивались. Ещё бы! Они показаны презирающими смерть — какой шаг! во рту папиросы. Никто не проговорится, что это чушь собачья.
Мы, говорил отец, не были ни офицерами, ни послужившими солдатами, одеты были неприглядно и в атаку шли перебежками, пригибаясь, держась на расстоянии друг от друга. В нас стреляли, и всё время кто-то падал от тебя справа и слева, и чем более ты приближался к неприятелю, тем выше была вероятность, что в тебя сейчас попадут.
У меня вырвалось: «Какое нужно бесстрашие!»
«О нём не думаешь, — сказал отец, — ни о чём не думаешь. Делаешь то, чего нельзя не делать». И добавил: «В кино это не выглядело бы эффектно».
Он рассказывал о войне, и для меня начиналась новая жизнь — пройденное им становилось как бы и моим прошлым. Готовя уроки на завтра, я предвкушал за этим нудным занятием, как, улёгшись в кровать, буду, пока не усну, воображать себя белым добровольцем, сжимающим в руках драгунскую трёхлинейку или американскую винтовку «винчестер», выпускавшуюся под русский патрон, или японский карабин «арисака». И то, и другое, и третье отец описывал мне до мелких деталей.
Из его рассказов об оружии я запомнил, что приклады русских трёхлинейных винтовок были из орехового дерева, что штык трёхлинейка имела четырёхгранный игольчатый. Что пулемёты «максимы» были зелёные, а пулемёты «кольты» — чёрные. Что сабля на поясной портупее вызывала к офицеру большее уважение, чем шашка на перевязи — пусть и в узорных ножнах.
Узнал я и то, что Англия поставляла в армию Колчака полупальто на меху кенгуру, изготовляемые в Австралии. Доставались они счастливчикам из высших офицеров — в основном же, оказывались в руках тыловых спекулянтов.
Отец хотел сохранить представления, мысли о том, за какое будущее он и его друзья пошли воевать летом 1918 года и как они воевали. Я должен был стать наследником, который воспринял бы всё то, во что отцу верилось, что ему помнилось и что скрывалось от других. Он передавал мне опыт пережитого, осмысленного, развивал меня, стремясь вырастить журналиста (а, может, и писателя), который даст жизнь услышанному. Он был мастером, а я подмастерьем. Обладая прекрасной памятью и талантом рассказчика, он в подробностях воскрешал передо мной эпизоды Гражданской войны с её участниками, выстраивал галерею замечательных портретов.
Если рассказы о детстве отца я слышал от него с моих ранних лет и изложил их здесь, то с двенадцати лет я стал слушать рассказы о его участии в Гражданской войне и о последующем. Всё это, вместе с тем, что идёт собственно от меня, я привёл и продолжаю приводить.

Какую делали жизнь 

Отец, постоянно возвращаясь к борьбе белых с красными, рассказывал, как жили при коммунистах. Голод на недолгое время сменила сытость, которую дал нэп, затем потянулось недоедание, перемежаясь голодом. Режим держался на страхе расстрела. В народе ходило переиначенное «Яблочко»:

Эх, яблочко, куда котишься?
В губчека попадёшь — не воротишься.

Однажды отец прочитал по памяти тоже ходившее в народе:

            Был царь, была царица,
Была рожь, была пшеница.
Посадили холуя —
И не стало ни …

Недоставало всего, чего в прежние времена было вдоволь, люди носили заплатанное старьё, и я услышал о любопытном случае на заводе «Красный Профинтерн» в Бежице. Приехавший на завод из Москвы высокопоставленный чиновник демонстративно расхаживал по цехам в рваных ботинках. Рабочих старались оболванить, показать им, будто и высокое руководство разделяет их нужду, но мало кто верил, что у московских чиновников нет нормальной обуви и одежды.
Гость выступил перед рабочими с речью, в которой повторял, что нехватка необходимого — это временное затруднение. О том же писали газеты. Люди же, поведал мне отец, тайком передавали друг другу обновлённый закон диалектики: «Всё течёт, всё изменяется. Остаются без изменения только временные затруднения».
Когда объявили об успешном выполнении первого пятилетнего плана, что оказалось ложью, загулял куплетик:

Кто сказал, что Ленин умер?
Я вчера его видал —
Без портков, в одной он кепке
Пятилетку догонял.

Отец рассказал о подковырке тех времён, направленной против начальства. От весьма распространённого слова «доклад» отнимали по букве: «Что делаем? Доклад. Что получаем? Оклад. Что ищем? Клад. Что провозглашаем? Лад. Что имеем? Ад».
В фойе кинотеатров можно было увидеть высказанное Лениным: «Из всех искусств для нас важнейшим является кино». Лозунг переделали: «Из всех даров для нас важнейшим является ярмо».
После убийства Кирова 1 декабря 1934 года в Ленинграде появилась острота: «Обычно медведь ест ягоду, а тут ягода съела медведя». Подразумевалось, что был снят начальник Управления НКВД по Ленинградской области Медведь, приговорён к трём годам (затем расстрелян), а возглавлял в то время НКВД Ягода. Кое-кто, разумеется, понимал: не Ягода «съел» Медведя, а Сталин.
Укреплявший свою власть Сталин развернул массовый террор. С середины тридцатых годов мой отец каждый день и, в особенности, каждую ночь ждал ареста.

Срыв и чудо

Отец говорил мне о процессе над так называемыми участниками «военно-фашистского заговора». Процесс проходил в июне 1937 года. Специальное Судебное Присутствие Верховного Суда СССР судило маршала Тухачевского, командармов 1-го ранга Якира и Уборевича, командарма 2-го ранга Корка, комкоров Примакова, Путну и прочих. Их обвинили в связях с фашистской Германией, в намерении захватить власть в СССР и расстреляли.
Эти деятели, считал отец, заслужили свою участь: заслужили тем, что на крови утверждали диктатуру коммунистов. Но у них, закоренелых поборников большевизма, не могло быть цели восстановить капитализм. И с Германией они, конечно, не сговаривались. Сталин устранил их, подозревая, что его могут сбросить с трона, хотя, по мнению моего отца, если бы такое и произошло, тирания большевиков никуда бы не делась.
Приблизилось 7-е ноября — 20-летие того, что называли Великой Октябрьской Социалистической революцией. Николай, младший брат моего отца, пригласил его к себе на празднование этого события. Папа знал, что сестра Фани, жены Николая, работает в НКВД. За несколько дней до визита отец начал внушать себе: «Следи там за каждым словом! Прежде чем что-то сказать, обдумай то, что скажешь!» Он предпочёл бы не ходить, но это навело бы на подозрение: «Советских праздников не признаёт?»
Младшая дочь отца болела, и жена осталась с ней дома. Отец минут десять стоял перед зеркалом, сосредотачиваясь на том, каким надо быть осторожным. Прихожу, рассказывал он мне, к Николаю, квартира уже полна гостей, тут и моя свояченица,
сотрудница НКВД. Все улыбаются, и я бодро улыбаюсь. Николай, охотник, рыбак, позаботился — на столе куропатки, рыба. Завели патефон, поставили пластинку:

С неба полуденного
Жара не подступи,
Конная Буденного
Раскинулась в степи…

У отца, по его словам, тут же возникло в сознании имя Примакова, который прославился, командуя Первым Конным корпусом Червонного казачества, а после июньского процесса был расстрелян. Отец и до этого думал о процессах над высшим руководством, подумал и сейчас: «На что Сталин напрашивается? Если в банде вожак возводит клевету на именитых урок и их убивает, другие поймут — и с ними он так же поступит. Они улучат момент и прикончат такого вожака».
Тут провозгласили тост за победу труда над капиталом. Я, рассказывал отец, выпил стопку, отправил в рот ложку ухи и будто со стороны услышал себя: «А Сталин — дурак!» Вокруг все как умерли, ни шороха. И пластинка, доиграв, смолкла.
«Я не то что опьянел от стопки водки и сказал такое, — объяснял мне папа. — Я перенапрягся, внушая себе про сверхосторожность, и у меня произошёл внутренний срыв». Чувствую себя, продолжал он, в каком-то провале: а, что-де теперь терять? И инстинктивно веду себя как ни в чём не бывало, спрашиваю Николая: «В уху ершей клали?» Он в ответ: «Сазан, лещи, окуни. Ни один ершишка не попался». Я говорю: «Соли не мешает добавить, перцу».
Выпили по второй, по третьей, все едят, а меня, говорит отец, словно не видят. Вернулся, вспоминает, домой и жду: сейчас за мной придут. В окно выглядываю, на порог выхожу: не едет машина?
Позже, рассказал он, на заводе Николай подошёл, передал, что сестра его жены сказала ему: «Твой брат — отпетая, до мозга костей контра!»
Папа делился со мной: почему она не сообщила о нём? Понимала, что может пострадать семья её сестры. Сказанное о Сталине прилюдно было таким неслыханным выпадом, что её саму родственницу могли уволить из НКВД, если не посадить. А то вышло бы и похуже. У следователей мог возникнуть вопрос: а что это была за компания, если в ней не побоялись произнести то, что было произнесено? Наверное-де там царила соответственная атмосфера, велись подобные разговоры. Следствие могло создать дело о контрреволюционной группе, организации.
Скорее всего, считал мой отец, каждый из гостей учёл такое и воздержался от доноса.
В любом случае, то, что отец в 1937 году при людях, в присутствии сотрудницы НКВД, произнёс: «А Сталин — дурак!» и нисколько не пострадал, было чудом. «Евреи меня не выдали, — говорил отец. — У меня в голове повторялся еврейский анекдот, в котором — всепобеждающее бессмертие евреев. Рабиновича в шесть утра в понедельник поднимают с постели и ведут на расстрел. Он говорит: «Ничего себе неделя начинается!»
У тебя будут опасные ситуации, говорил мне отец, — повторяй этот анекдот, пусть он будет твоим девизом.

Ненависть до скрипа зубов 

Однажды, вспоминал отец, его «опалило ненавистью». Был у него приятель-рабочий, вместе с которым они в своё время учились на вечернем отделении техникума, в заводской столовой обедали за одним столом. Товарищ знал об отце, что тот служил в Иркутске в Красной Армии, потом в Бежице работал в милиции.
Так вот, рассказал мне отец, летом 1938 года ему и приятелю дали путёвки в дом отдыха, они поехали поездом до станции Комаричи. Товарищ заговорил о том, что дом отдыха расположен в бывшей дворянской усадьбе: «Во всём огромном здании, в роскоши, жила одна лишь семья». В октябре девятнадцатого, сказал рабочий, он был в этих местах в боях с белыми. За год до того, мол, крестьяне не хотели идти в Красную Армию, укрывались, а теперь весь полк, считай, был из крестьян (мой отец знал, что приятель сам из села). Деникин, сказал этот человек, возвращал землю помещикам — «и пошли за землю кровушку лить. Сколько наших полегло!»
Тут, по словам моего отца, лицо приятеля, обычно добродушное, вдруг изменилось, зрачки сузились, он сжал кулак, проговорил с бешенством: «Попадись мне бывший беляк — глотку ему порву!»
Отец понимал, что это не к нему относилось, но чувство было весьма неприятное. Между прочим, напомнил он мне, Учредительное Собрание, которое разогнали большевики, отменило помещичье землевладение.

Молчи, скрывайся и таи… 

Кругом исчезали люди, и о них говорили «забрали». Отец, по его рассказам, не мог отделаться от некоторых строк стихотворения Фёдора Тютчева «SILENTIUM» («МОЛЧАНИЕ»). Мысленно, говорил он, произносилось: «Молчи, скрывайся и таи / И чувства и мечты свои». Скрываться было негде, но у Тютчева это слово употреблено не в прямом значении.
Люди, таясь, умели выразить пароль времени. В то время существовали (к примеру, в Москве) магазины Всесоюзного объединения по торговле с иностранцами (сокращённо: ТОРГСИН). В этих магазинах те, кто имел вещицы из золота, серебра или валюту, могли покупать чёрную и красную икру, крабов, другие деликатесы. Голодный народ, которому дорога в магазины ТОГСИНа была заказана, по-своему расшифровывал слово ТОРГСИН: «Товарищи Остерегайтесь Россия Гибнет Сталин Истребляет Народ».
На таких примерах мастер показывал мне, подмастерью, действительную историю «Страны Советов», говорил выстраданную правду, и она выворачивала наизнанку мифы коммунистов. Мастер объяснял: нужна каждодневная выдержка, дабы не проговориться, что ты не веришь власти, которая держит людей в оглуплённом состоянии неволи и речами учителей, словами учебников, передачами по радио, всеми прочими средствами лжёт тебе, будто ты счастлив, что родился в стране социализма.
Знание правды, искренние чувства мне следовало умело таить, как это делает разведчик во вражеском государстве. Отец повторял тютчевские строки: «Лишь жить в себе самом умей — / Есть целый мир в душе твоей».
Он объяснял мне: пока судьба хранит тебя, надо жить для того, чтобы развивать творческое «Я». Ибо жизнь или, если взять конкретнее, — история страны — есть своего рода роман, который создало и продолжает создавать Творческое Начало. Необходимо войти в его полноводную реку, соединиться с её течением, и тогда самые трудные ситуации окажутся пищей и энергией творчества.
Мастер повторял подмастерью: господство лжи, необходимость приспосабливаться к ней надо воспринимать как ниспосланное свыше условие Ученичества. Путь Ученичества предполагал войти в круг тех, кто стряпает для масс, и ждать возможности открыть, что это за стряпня.

Маленков 

Отец рассказывал мне, что «своими глазами» (он делал ударение на этих двух словах) видел простых людей, в их числе немок, прошедших Трудармию, которые «плакали реальными слезами», когда 5 марта 1953 было сообщено, что умер Сталин. «Пресс пропаганды! — произносил отец, подняв указательный палец. — А людская масса, когда мозги под прессом, — овечье стадо».
Он считал, что Сталину «помогли окочуриться» те, кто стоял к нему ближе других и кого он, похоже, собирался расстрелять: Молотов, Берия, Маленков, Хрущёв.
Держа власть, Сталин всё время уничтожал тех, кто, как он предполагал, мог попытаться заменить его. Дряхлея, он понимал, что ближайшее окружение подумывает о его устранении, но на сей раз не успел обезопаситься.
После его смерти на слуху стали имена Берии, Маленкова, Хрущёва. Вскоре Берию убрали, и тут же родилась частушка:

Берия, Берия
Вышел из доверия,
И товарищ Маленков
Надавал ему пинков.

Сообщалось, что Берия в июне был арестован, его держали в заключении, вели следствие, в декабре судили и расстреляли вместе с рядом его бывших помощников. Мой отец этому не верил, считая, что его застрелили тогда же в июне, на заседании в Кремле, куда он был вызван.
Председателем Совета министров стал Георгий Маленков. Он был почти ровесником моего отца, родился в Оренбурге, там окончил гимназию, ходили слухи, будто он из дворян. Но служил он в Красной Армии в Туркестане, там в 1920-м вступил в партию, стал политработником, учился в Москве, сделал удачную карьеру. Она ему ни в коей мере бы не удалась, если бы он не участвовал в сталинском истреблении людей. Он ездил по стране с заданием проводить так называемые чистки, при которых были расстреляны сотни тысяч.
После устранения Берии Маленков в июле 1953 произнёс на Пленуме ЦК партии слова «культ личности Сталина», эту формулу позднее обкатает Хрущёв.
В августе Маленков на сессии Верховного Совета выступил в защиту разорённой Сталиным деревни, с колхозников списали недоимки прошлых лет, в два раза снизили сельхозналог. Были увеличены приусадебные участки, колхозники смогли выращивать скот на продажу. Селяне долго с благодарностью вспоминали Маленкова.
По-доброму отзывались о нём, по словам моего отца, и горожане. Он взялся за расширение производства товаров для населения, в особенности — продуктов. В магазинах больших городов, как слышали мои родители, стали появляться ветчина, копчёные колбаса, сосиски, кета, сёмга, даже красная икра. Нередкими бывали шоколадные конфеты, халва.
Газета Совета министров «Известия» обещала рост благосостояния народа. Были также известны слова Маленкова «разрядка международной обстановки». Но 14 сентября 1954 в Тоцких военных лагерях прошло испытание атомной бомбы. Цель этого чудовищного эксперимента в густонаселённой Оренбургской области, в ста километрах от Бугуруслана, — результаты влияния взрыва на людей, чтобы можно было программировать ход будущей ядерной войны. Среди результатов, в частности: страшный скачок числа раковых больных. Число это, разумеется, скрывалось, однако власть не могла скрыть, что после испытания бомбы люди в Оренбургской области заболевают раком, белокровием сплошь и рядом.
Вина лежит на Первом секретаре ЦК КПСС Хрущёве, на главе правительства Маленкове, на военном министре (так тогда именовался министр обороны) Булганине, на военных и учёных, требовавших «натурных испытаний» (об этом я рассказываю в романе «Солнце больше солнца»).

Победил плебей 

Но о пагубности испытания Тоцкой атомной бомбы страна не знала. Сельское население радовалось облегчению жизни, городское — продуктам в магазинах. И Хрущёв резонно предположил, что Маленков, делом подтверждая, что он хочет и может удовлетворять потребности народа, станет любимым вождём. Однако Хрущёв сам лез в таковые и оказался, будучи проще, вместе с тем, хитрее. Маленков уравнял в зарплате первых секретарей обкомов партии и председателей облисполкомов. Хрущёв стал возвращать отменённые надбавки секретарям и получил их поддержку. Маленков терял власть, в январе 1955 он перестал возглавлять правительство.
Потом мой отец говорил мне: «При режиме плебса выигрывает самый ярко выраженный плебей». Хамство Хрущёва выплёскивалось в самых разных видах, взять хотя бы то, что слово «молодёжь» он произносил с ударением на первом «о» и с «е» вместо «ё» в конце.
Он объявил, что страна живёт при угрозе войны и потому главное — рост тяжёлой и военной промышленности. Это, естественно, отразилось на производстве товаров народного потребления. Он урезал приусадебные участки колхозников, запретив держать скот, заявив, что мясо должны давать колхозные и совхозные стада. Провозгласил цель — догнать и перегнать США по поставкам сельхозпродуктов. В народе мигом родилось: догнать, мол, хорошо бы, а перегонять нельзя. Почему? Увидят, что у нас ж… голые.
Стремясь выполнять невыполнимые планы поставок, колхозы и совхозы сдавали не выращенную, не откормленную до нужных требований скотину («кости и жилы»), начальники разных уровней погрязали в приписках, занимались очковтирательством.
Хрущёв обещал изобилие за счёт освоения целинных и залежных земель, которое началось в 1954-м. На целину съезжались десятки тысяч людей, там создавались зерновые совхозы-гиганты. Поначалу урожаи оказались сверхвысокими, но к их приёму ничего не было подготовлено, огромные горы зерна «горели» под открытым небом, зачастую его сваливали в овраги. А затем из-за эрозии почвы её плодородный слой стал уноситься ветром, пыльные бури 1961-62 гг. достигали Бугуруслана. То, что стала давать земля, не возмещало посеянного.
Хрущёв, продолжая куролесить, распорядился резать лошадей: село, мол, должно обойтись техникой. Приказывал сеять кукурузу там, где издавна выращивались пшеница и рожь. Словом, натворил такое, что, вопреки его обещаниям, отнюдь не потекли молочные реки в кисельных берегах. Деревня ненавидела Хрущёва. Досталось от него государственным структурам, лихорадило партийно-советский аппарат.

Хрущёв и его миссия 

По отношению к народу он был преступником, как все деятели советского государства, считал мой отец, говоря о Хрущёве. С молодости он нашёл в системе своё место и служил ей ради карьеры. Решил крепко держаться за Сталина, с чьей женой Надеждой Аллилуевой учился в Промышленной академии. Он увяз с головой во всём бесчеловечном, что творил Сталин.
Однако после смерти Сталина Хрущёв выступил представителем тех руководителей, которые не желали признавать за кем-либо, кто выдвинулся из их рядов, право истреблять их по своему личному усмотрению. А Сталин это делал, опасаясь за свою личную власть, укрепляя её, устраняя не столько, может быть, даже реальные, сколько кажущиеся угрозы ей.
Отец называл данные, зная их наизусть: к 1938 году из пяти Маршалов СССР Сталин уничтожил троих, из семи командармов 1-го ранга были расстреляны трое. Это звание в 1938-м получили Федько и Фриновский, а в 1939-м оба также были расстреляны.
Сколько ещё деятелей разного калибра распрощалось с жизнью. Они приносили зло народу, но перед системой виноваты не были, они с нею росли, ей служили. По указанию же Сталина их объявляли шпионами, вредителями, желающими восстановления капитализма. Ложь эта требовалась одному Сталину, а не системе, которую ослабляло утверждение, будто в её руководство сплошь и рядом проникали враги. Могла ли она воспитывать новые поколения на лжи, что прославленные вершители революции, достигнув высоких постов, возжелали возвращения капитализма? Их имена следовало вернуть истории советского государства. Следовало также показать, что система будет гарантировать безопасность лиц, которые ей служат, которые перед ней не виновны.
По этим причинам Хрущёв на закрытом заседании XX съезда КПСС в феврале 1956 года выступил с докладом «О культе личности и его последствиях». От народа уже не скрывали, что при Сталине осуждали невиновных. В 1961 году тело Сталина убрали из мавзолея и снесли все памятники ему.
Служа, таким образом, всё тому же советскому государству, Хрущёв объявил жертвами террора не одних лиц, принадлежавших к элите, но реабилитировал массу расстрелянных, уморённых в лагерях простых людей, миллионы выпустил из лагерей. Он возвратил на их родину выселенные Сталиным народы: не вернул лишь крымских татар и немцев, но, тем не менее, снял их с комендантского учёта и разрешил покидать места поселения.
Разумеется, есть основания, рассуждал мой отец, обвинять Хрущёва, что он не сделал ещё того-то и того-то. Но он не собирался снимать удавку с шеи народа, а лишь ослабил петлю, и уже это принесло огромное облегчение обществу. Оно оживало, и одним из глотков бодрящего воздуха стал Всемирный фестиваль молодёжи и студентов 1957 года.
Правдивость проникла в искусство, воплотившись в прекрасный, без дёгтя идеологии, фильм Михаила Калатозова «Летят журавли».

Хрущ разноликий 

Однако Хрущёву, которого народ называл сокращённо-уничижительно — Хрущ, — нельзя простить, что он принялся закрывать и разрушать уцелевшие с тридцатых годов церкви, монастыри; были известны случаи, когда монахов сажали в психбольницы, верующих избивали милиция, дружинники.
Далее. Реабилитируя невинно осуждённых, он не давал пощады тем, кого считал виновными. В конце мая 1962 года были на тридцать процентов повышены цены на мясо и мясные продукты, на двадцать пять процентов — на сливочное масло. Официально объявили, будто это сделано по просьбе трудящихся. Возмутились жители Новочеркасска, забастовали, публично сожгли портрет Хрущёва, толпа народа двинулась к горкому партии. По безоружным людям открыли огонь из автоматов — двадцать шесть человек было убито, после чего стали выявлять зачинщиков выступления, семерых расстреляли, десятки людей получили лагерные сроки.
Папа узнал обо всём этом, слушая «Голос Америки», Би-би-си, «Немецкую волну», радио «Свобода». Хрущёв, делал вывод отец, защищал дееспособность системы и, естественно, свою власть, посягательство на которую было реальным. Но он не развернул кампанию арестов за отпущенное в его адрес худое слово, о нём безнаказанно рассказывали анекдоты, ходила частушка с обращением к Гагарину:

Юра, Юра, ты могуч,
Ты летаешь выше туч!
Соберёшься на орбиту,
Захвати с собой Никиту,
Чтобы этот пидарас
Не е… рабочий класс!

Террор, подобный сталинскому, не возобновился. В народе рождались, как впрочем, и прежде при терроре, язвительные отклики на плоды советской пропаганды. После того как в 1961 году сорвалась высадка на Кубе противников Фиделя Кастро и он согласился на размещение советских ракет, появилась песня Александры Пахмутовой на стихи Николая Добронравова «Куба — любовь моя». Первым её исполнил Йосиф Кобзон. В народе же, и, что примечательно, в среде школьников распространилась пародия:

Куба, отдай наш хлеб.
Куба, возьми свой сахар.
Куба, отдай установки ракет.
Куба, пошла ты на …!

Рассказ моей сестры 

То, что Хрущёв осудил, хотя и не в полной мере, сталинский террор, оценили люди, которых он коснулся. От моей матери я знал, как арестовали её первого мужа, как она носила в тюрьму передачи и их принимали, хотя он был уже расстрелян. Особенно же на меня подействовал рассказ моей сестры Нелли — в ночь ареста её отца ей было семь лет.
Моя мать, её муж и дочь жили, как я уже писал, в Сталинграде, квартира была в новом большом доме. Однажды моя сестра напомнила мне всем известное стихотворение о детях в городском дворе, которые сообщают друг другу, кто о чём:

— А у нас огонь погас –
Это раз!
Грузовик привёз дрова —
Это два!

Сестра сказала, как это так — «огонь погас»? Горели в печи дрова и вдруг погасли? Если же они все сгорели, тлеют угли, да и не говорят «огонь погас», говорят «кончились дрова». Другой мальчик объявляет, что у них в квартире газ. Ещё один — что у них водопровод. Но ведь дети собрались в одном дворе — значит, живут в одном доме или, скажем, в близких соседних. И что же — у кого-то квартиру отапливают дровами (кстати, дело происходит летом), у кого-то есть газ, у третьих водопровод, но нет газа, если о нём сообщают как о новости. Какая-то белиберда, глупо вымышленная сцена.
«Мы тоже собирались во дворе, — рассказывала моя сестра, — но не вечером, а утром. Я помню каждое утро летних каникул тридцать седьмого года. Кто-нибудь шептал, что ночью у таких-то забрали… Забрали отца. Те среди нас, у кого забрали раньше, чувствовали на себе взгляды, отворачивались. А если во двор выходил или выходила та, у кого забрали в эту ночь, все опускали глаза. Никаких игр не было, говорили только тихо».
Сестра рассказала о ночах. Автомашин в то время было немного, и когда ночью на улице раздавался звук мотора и замирал напротив дома, она просыпалась и «буквально чувствовала», что весь дом не спит. На улице горел фонарь. Мать, вспоминала сестра, вскакивала с постели, на цыпочках подходила к окну, осторожно, чуть-чуть отодвигала занавеску. «Не в наш подъезд», — шептала с облегчением.
И конечно, на подъехавшую машину глядели из всех окон. Машина — «чёрный ворон» — походила на автофургон, в каких в магазины развозили хлеб. Из неё выходили четыре-пять человек, направлялись к подъезду. И во всех квартирах подъезда вслушивались в шаги на лестнице.
«Однажды, — рассказала сестра, — они замерли на нашей лестничной площадке. Был март тридцать восьмого. В дверь постучали. Я никогда не забуду слова: Эн Кэ Вэ Дэ!» Сестра добавила: «Сказали — не Эн Ка Вэ Дэ, а Эн Кэ Вэ Дэ!»
В комнате включили верхнюю лампу, отец запомнился стоящим в свежей белой рубашке, люди выбрасывали из шкафа вещи, с полок сбрасывали книги, переворачивали матрасы, сестра запомнила отрывисто произносимое: «Где золото? Ценности? Меха?» Ни золота, никаких ценностей не было. Отца сестры увели.
После этого рассказа написанное Солженицыным об арестах не явилось для меня открытием.

Хрущёвская волна в литературе 

Хрущёв бульдозером своротил затор, который перекрывал ручей, и ручей заструился. В 1960 году Александр Твардовский, тогдашний главный редактор «Нового мира», печатая в его номерах свою поэму «За далью даль», опубликовал главу «Так это было», где заговорил о деспотизме Сталина. Таким образом, разоблачение «культа личности» (термин Хрущёва) нашло воплощение в поэзии: «Когда кремлевскими стенами / Живой от жизни огражден, / Как грозный дух он был над нами, — / Иных не знали мы имен».
Твардовский указывает на факт: это имя звучало в ряду со словом Родина и становилось равным имени божества. Ему приписывались все свершения народа, меж тем как многие вершители, «что рядом шли в вначале, / Подполье знали и тюрьму, / И брали власть и воевали, — / Сходили в тень по одному».
Сказано, казалось бы, негромко, но сильно, полагал мой отец, сильно ещё и потому, что сказано в эпической поэме. И добавлял: эти сошедшие в тень знали бы тогда, когда воевали с нами, какая им уготована, после их побед, конечная победа.
Отец цитировал слова о Сталине:

Не зря, должно быть, сын востока,
Он до конца являл черты
Своей крутой, своей жестокой
Неправоты.
И правоты.

Припечатано хлёстко, говорил мне отец, но заметь: после слова «Неправоты» поставлена точка и добавлена новая строка: «И правоты». То есть открыто поле для рассуждений: то-то делал неправильно, а то-то, наоборот, правильно. Здесь и выигранная война, и созданные колхозы. Кстати, замечал отец, цену им Твардовский называет, и в этом его подлинная человечность: «за дальней звонкой далью» он видит на своей малой родине тетку Дарью «С ее терпеньем безнадежным, / С ее избою без сеней, / И трудоднем пустопорожним, / И трудоночью — не полней».
«То, что это было опубликовано, не заслуга ли Хрущёва?» — говорил отец, добавляя, что в 1961 году Твардовскому за поэму «За далью даль» присудили Ленинскую премию.
В 1962 году «Новый мир» напечатал одобренную Хрущёвым повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Мой отец хранил журнал с повестью, не раз рассуждал о ней. Она написана с советских позиций, но таких, какие пришли в соответствие с политикой Хрущёва. Поскольку народу открыли, что от сталинского террора пострадало много людей, верных советской власти, Солженицын нарисовал пример тому.
Иван Денисович, бывший колхозник, фронтовик, трудится в лагере, точь-в-точь как охваченный энтузиазмом передовик производства, воспеваемый в какой-нибудь газетной корреспонденции под заголовком «Умножим свершения». Он доволен лагерной пищей, тем, что сегодня каша хороша, а баландой прямо наслаждается, мысленно восклицая: «Хор-рошо!» Сказано, что сейчас он ни на что не в обиде: ни что срок долгий, ни что день долгий. Вышел герой из столовой «с брюхом набитым».
Папа покачивал головой и над такой подробностью: кто-то, мол, «не доест и от себя миску отодвинет». Не могу вообразить, говорил отец, чтобы в нашем трудармейском лагере кто-нибудь свою порцию не доел. Сказать бы это брату Коле.
Автор приводит воспоминания героя о жизни в колхозе: картошку-де ели целыми сковородами, кашу — чугунками, «а еще раньше, по-без-колхозов, мясо — ломтями здоровыми. Да молоко дули — пусть брюхо лопнет».
Отец произносил: «Ладно, до колхозов были сыты, если не считать поедание трупов и людоедство двадцать первого года. При колхозах то же делалось в тридцать третьем году. А то, что было в другие колхозные годы…» — он морщился, вспоминая увиденное, и присовокуплял: «Не очень сходится с тем, что пишет Твардовский о тётке Дарье».
К словам о колхозной обжираловке Солженицын пристегнул мысль героя: «А не надо было так, понял Шухов в лагерях». Тут папа опять вспоминал брата Николая, умиравшего в лагере от истощения, цитировал: «Что’ Шухов ест восемь лет, девятый? Ничего. А ворочает? Хо-го!»
Я запомнил слова отца: «Бодренькая фантастика! Но именно потому, что она заменила правду, вещь понравилась Хрущёву». Тем не менее, огромный её плюс в том, что показано: в лагерях сидели невиновные, главный герой, при том, что от его умозаключений разит фальшью, вызывает сочувствие. Произведение, первое такого рода в советской литературе, подкрепило и, в определённых рамках, проиллюстрировало развёрнутое Хрущёвым осуждение сталинского террора.
Папа прочитал и дал прочитать мне «Повесть о пережитом» Бориса Дьякова, вышедшую в 1964 году в журнале «Октябрь», «Барельеф на скале» Андрея Алдан-Семёнова, напечатанный в том же году в журнале «Москва». Понятно, что самое ужасное не показано, говорил отец, но в основном страдания людей, без вины брошенных в лагеря, отображены. Произведения, по мнению отца, были написаны безупречно выразительным языком.
В отличие от Дьякова, Алдан-Семёнова и других авторов, взявшихся в то время за лагерную тему, Солженицын создал «Архипелаг ГУЛАГ», доказав, что причина террора не в «искривлениях периода культа личности». Причина — само построенное террором советское государство. Исследование его природы, говорил мне отец, — немалая заслуга Солженицына.
Про «Архипелаг ГУЛАГ», который был издан осенью 1973 года в эмигрантском издательстве ИМКА-Пресс, папа узнал, благодаря зарубежным радиоголосам. Когда Солженицына в 1974 году выслали из СССР, папа заметил, что из библиотек исчезли журналы с его произведениями, которые у нас дома бережно хранились. Помимо «Одного дня Ивана Денисовича», то были напечатанные в «Новом мире» рассказы «Матрёнин двор», «Случай на станции Кречетовка», «Для пользы дела», «Захар-Калита».

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.