Михаил Аранов: Баржа смерти

Loading

Константин Иванович не знаком был со словом «Бунд». Из евреев-то в Гаврилов-Яме был всего один на всю округу — сапожник, Соломон. Знатный сапожник, и брал недорого. Как что с обувкой — к «жиду побёгли». Ну, не к Ваське же, к этому пьянице идти.

Баржа смерти

Роман

Михаил Аранов

Fata viam inveniam (лат.)*

Вступление

Неподвижна водная гладь тихой заводи. И вот, то ли рыба всплеснула, то ли камешек брошен детской рукой, и расходятся круги по воде, угасая в недалёком пространстве. Так и память наша вспыхнет от нежданного случая: от лица, мелькнувшего в толпе, будто знакомого, но забытого. От пожелтевшей фотографии или звуков старого танго незабвенного Александра Цфасмана. Всколыхнётся память, расходясь кругами, замелькают страницы ушедшего времени, возвращая нас к семейным легендам и былям.

Ленинград. Лето 1940 года. Набережная реки Мойки.

Женщина в строгом длинном платье, подчёркивающем её стройную фигуру, опёршись о решётку набережной, смотрит на медленное течение реки. Голову её украшает кокетливая черная шляпка с опущенными полями в стиле «кроше», столь модным в предвоенные годы.

А невдалеке неторопливо идут маленький мальчик и русоволосая девушка. Наблюдательный прохожий сразу заметит, как бережно девушка держит мальчика за плечо, как взгляд её наполняется лаской, когда скользит по светлой головке малыша. Всё это даёт право предположить, что юная особа — мама этого парнишки. Вот мальчик вырывается из её рук. На мгновение ясные голубые глаза девушки темнеют от страха. «Баба», — кричит малыш. И лицо юной мамы вновь светлеет в улыбке. А женщина в чёрной шляпке приветливо машет мальчику. И тот бежит, под его ногами мелькают серые квадратные плиты из песчаника, которыми вымощена набережная Мойки. Плиты мелькают, мелькают… А наше повествование стремительно перелистывается назад, в девятнадцатый век.

Глава 1. Катенька

Званый обед в имении графа Шереметева, что в Ярославской губернии. Повар графа, как всегда постарался на славу, и стол ломился от множества восхитительных яств. Но представьте изумление гостей, когда подали блюдо со свежей земляникой. За окном сугробы и лютый мороз, а на столе сочные свежие ягоды! И откуда взялось такое чудо? Перед гостями предстал смущённый садовник графа, Пётр Елисеев. Граф расчувствовался. Нет сведений, что до слёз, но тут же, под общий восторг и аплодисменты подписал своему крепостному вольную и дал пятнадцать рублей на открытие своего торгового дела. Пётр долго не размышлял. Собрал свои небогатые

манатки, жену, сыновей — Сергея, Григория и Степана и отправился покорять столицу империи — Санкт-Петербург. Там он приобрел лоток, купил мешок апельсинов и стал продавать их на Невском проспекте.

История эта, разумеется, известна читающей публике. Но это только начало. Я же позволил себе сочинить её продолжение.

Внук Петра Елисеева — Григорий Григорьевич — не забыл, с чего начиналось великое торговое дело «Братьев Елисеевых». В селе Гаврилов-Ям Ярославской губернии то ли по случайной прихоти богатого наследника миллионов, то ли в память о деде построена была оранжерея. В ней выращивались заморские фрукты, а в отдельном углу круглый год цвела и наливалась ароматным соком земляника. Конечно, эта оранжерея была лишь семейным капризом. К этому времени роскошные Елисеевские магазины уже украшали Невский проспект в Санкт-Петербурге и Тверскую улицу в Москве.

В свои молодые годы Григорий Григорьевич Елисеев около той самой земляничной поляны увидел Оленьку. «И что ты здесь делаешь, красавица?» — восторженно воскликнул Григорий Григорьевич. А красавица смело взглянула на молодого хозяина, блеснула своими огромными голубыми глазами: «Велено батюшкой моим, Василием Васильевичем, для Вас, Григорий Григорьевич, земляники набрать. Он нынче по завету Петра Елисеевича, деда Вашего, садовником здесь служит». Не удержался Григорий Григорьевич, вложил в алый ротик Оленьки алую земляничку. Засмущалась девушка, закрыла зардевшиеся щёки ладонями, прошептала: «Что Вы, барин. Вот возьмите». Сунула в руки хозяину тарелку с земляникой и убежала. Но далеко ли убежишь от видного, молодого?

Ох, и зацепила дочка садовника Гришку Елисеева. За лето он не раз наведывался в Гаврилов-Ям.

Но дела купеческие — не всегда земляника в тарелке немецкого фарфора. Женился Григорий Григорьевич на дочери известного заводчика, владельца пивных заводов, Марии Андреевне Дурдиной. Машенька Дурдина давно вздыхала по — статному Григорию Елисееву.

А Оленька из Гаврилов-Яма родила Григорию Григорьевичу дочку Катю. Ещё до родов, не без содействия и денег Григория, Оленьку выдали замуж за чиновника Петра Петровича Петухова.

Чиновника не очень знатного ранга, но юную мать уберегли от позора рождения ребёнка в блуде. В метрической книге Никольской церкви, что в селе Гаврилов-Ям, новорождённая Катенька по отцу была наречена Катериной Петровной.

Григорий Григорьевич не оставлял без внимания внебрачную дочь, проследил негласно, чтобы Катенька окончила учительские курсы.

Это уж потом снесло голову пятидесятилетнему Григорию Елисееву. Влюбился он без памяти в молодую жену петербургского ювелира Васильева. Вера Фёдоровна Васильева скоро развелась с мужем. А вот Мария Андреевна, жена Григория Григорьевича, не смогла снести измены мужа и покончила счеты с жизнью. Рассказывают, повесилась на собственной косе. Дети Григория Григорьевича отказались от отца и отцовского наследства.

Вскоре после кончины Марии Андреевны Григорий Григорьевич уехал в Париж с новой молодой женой. В 1942 году он скончался и был похоронен на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Там же нашли последний приют многие соотечественники-эмигранты, в том числе и сыновья Григория Григорьевича — Николай и Сергей со своими женами. Могила последнего владельца торгового дома «Братья Елисеевы» и его супруги, в отличие от могил его сыновей стоит заброшенная. Внуки так и не простили своего деда.

Но наша история не о Григории Григорьевиче Елисееве.

Юная Катенька Петухова, уже, будучи учительницей церковно-приходской школы, вышла замуж. Муж её, человек весьма уважаемый — старший счетовод Локаловской[1] мануфактуры, что в селе Гаврилов-Ям Ярославской губернии, Константин Иванович Григорьев. Человек он был уже в летах, ему было почти тридцать.

Особую известность и почтение в Гаврилов-Яме Константину Ивановичу придавало то, что он был регентом при Никольской церкви. И ещё он весьма искусно играл на семиструнной гитаре, выводил не сильным, но весьма благозвучным голосом русские песни и романсы. Но эти театральные изыски не очень радовали молодую жену. Они отвлекали Константина Ивановича от семьи.

И ещё до Катеньки доходили слухи, что регент Никольской церкви не оставил своих холостяцких шалостей. Но этим слухам она не хотела верить, уважала мужа за солидность и степенность. И в первые годы замужества родила ему дочь Верочку.

А что касается Константина Ивановича, была у него до встречи с Катенькой бурная любовь с дочерью купца Воропаева, Варварой. Дочка купца — красавица черноокая, волосы как смоль. Горячая кровь Варвары не довела бы до добра молодого и в те годы шального Константина Ивановича. Дед-то Варвары, поговаривали, разбойничал на дорогах. Не миновать бы деду каторги, да вовремя остепенился, знатным купцом стал.

Однако до свадьбы с Варварой дело у Кости Григорьева не дошло.

На Рождество Христово, только замолкли в Никольской церкви последние слова песнопения Тропаря: «Тебе кланятися Солнцу правды, и Тебе ведети с высоты Востока: Господи, слава Тебе», ещё полный музыкой хора, повернулся регент к прихожанам, а возле клироса стоит девушка. И будто ангел небесный пролетел. Вмиг забыл Варвару Константин. В полумраке церкви разглядел Петра Петровича Петухова. Не очень близко знакомого. В Гаврилов-Яме все друг друга знают. Не велико городище.

«А это кто рядом с Вами, уважаемый Петр Петрович?» — чего-то, пугаясь, спросил Петухова Константин.

— А это дочь моя. В Ярославле обучалась. Даст Бог, учительницей будет в нашем селе, — с гордостью ответил Петухов.

И дальше все пошло как во сне. Дня не было, чтоб Костя Григорьев не наведывался к Петуховым с всякими подарками. Очнулся он только на венчании со своей невестой Катериной. Где–то в дальнем углу церкви он разглядел мрачную фигуру купца Воропаева. Подумал ещё: «Не миновать беды».

Пётр Петухов к тому времени знал всю историю Варвары Воропаевой. Ничего не скрыл от тестя Константин. Тайно он вместе с тестем договорился, чтоб наряд полицейских охранял свадьбу. Денег это стоило, но Константин Иванович не поскупился. Да и Пётр Петрович внёс свою лепту: чай, дочь свою выдаёт замуж. Свадьба была, как и положено, шумная. Кто-то из гостей, выйдя покурить, видел мужиков, явно нездешних, которые наблюдали с улицы за свадьбой. При появлении полицейских мужики исчезли.

Данила Воропаев скупал зерно по губернии. Имел три мельницы. И пекарни. Снабжал окрестные сёла мукой и хлебом.

Был он гордый, не снёс позора своей дочери. Распродал свои мельницы и пекарни. Уехал в Нижний Новгород. Но сначала отправил свою дочь с глаз долой в Ярославль. Люди сказывали, учиться на аптекаря. Перед отъездом Варвара пришла к Константину Ивановичу на фабрику. Красива была пуще прежнего. Но какой–то леденящей красотой. Константин Иванович был поражён её неземным великолепием, и на мгновение ему почудилось, что он сейчас падёт перед ней на колени, и будет просить о прощении. Но помутнение в голове как-то вдруг исчезло, и он только криво усмехнулся. А она сказала ему глухим завораживающим голосом: «Жди. Наступят и для тебя тяжкие времена. И ты придёшь ко мне. И не будет тебе счастья с той поры. Помни это». А ведь так и случилось.

«Ну, ты и ведьма», — лишь проговорил тогда Константин Иванович. Варвара ничего не ответила, ушла не попрощавшись. И в трудные минуты жизни почему-то эти слова всякий раз приходили на память Константину Ивановичу.

С Данилой Воропаевым пришлось ещё раз встретиться на тёмной улице. И дом Воропаевский, двухэтажный из бурого кирпича, вроде уж был продан. И дочка его уже уехала. А вот встретились. Разбойного вида, заросший чёрной бородой, молча, стоял Данила перед Константином Ивановичем. Константин Иванович нащупал в своём кармане револьвер. Гаврилов-Ямской пристав, Никанор Семёнович, на всякий случай дал его Григорьеву. Вот случай и представился.

Константин Иванович слегка подвытащил револьвер. Данила увидел это, усмехнулся:

— Что, на елисеевские миллионы позарился? Воропаевских показалось мало?

Зло плюнул и пошёл прочь. «О чем это он? Не ладное что-то. Какие ещё елисеевские миллионы?» — ну и озадачил на прощание Воропаев Костю Григорьева.

На другой день помчался Константин Иванович к отцу Катеньки. Петр лежал в горячке. Около него суетилась какая-то незнакомая женщина, похоже, из городских.

— Вы кто ему? — почти грубо спросил Григорьев.

— Мы с Петей вот уж год как близки, — женщина смущённо опустила глаза, — а третьего дня получила от него письмо. Просил приехать. Приехала и вот. Был врач. Сказал, тяжёлое воспаление лёгких.

— Что же Вы нам–то не сказали? — с горечью проговорил Константин Иванович.

— Не могла я показаться Катеньке. Она же маму свою ещё помнит. И Петя просил до поры не беспокоить дочь.

Хоронили Петра Петухова на кладбище при Никольской церкви рядом с могилой жены. Заупокойное богослужение проводил настоятель Никольской церкви, отец Исаакий. Всё время отпевания Константин Иванович мучился мыслью: вот ушёл из жизни последний свидетель рождения Катеньки. И нет больше родных у Катеньки, кто мог бы рассказать об этих треклятых миллионах. Но причём здесь Елисеев, причем здесь Елисеев?! И эта подлая мысль не оставляла Константина Григорьева. Отец Исаакий, настоятель Никольской церкви, где служил регентом Константин Иванович, не мог знать доподлинно историю семьи Катеньки. Он появился в селе только лет пять назад.

Оставались метрические книги.

Отец Исаакий не спрашивал своего регента, что потерял тот в метрической книге.

А в ней вот что было прописано: мать Катерины Петровны Петуховой — Ольга Васильевна Петухова, в девичестве Дмитриева. Отец — Петр Петрович Петухов, коллежский регистратор. Год сочетания браком Петухова и Дмитриевой… Рождение Катеньки… Боже, через шесть месяцев после брака… Отец Ольги Васильевны — Василий Васильевич Дмитриев, садовник купцов Елисеевых. Вот в чем дело-то! Да, да. Сейчас этих оранжерей нет. И дед, и бабушка Дмитриевы давно на кладбище.

Ошеломлённый стоял в пустой церкви регент Григорьев. Очнулся от лёгкого прикосновения. За спиной был отец Исаакий.

Константин Иванович шёл домой, и слова Данилы Воропаева терзали его: «Позарился на Елисеевские миллионы». Странно: ведь не было никакого намёка, ни сплетни людской.

Но Катеньке об этом ни слова. Чтоб ни одна живая душа не прознала. Боже, дай силы мне не выдать тайны сей.

Катенька счастливо жила с мужем своим Константином Григорьевым. Однако и её беда не обошла стороной: вскоре после свадьбы умер её батюшка. Константин Иванович стал для неё и мужем, и отцом, и ангелом-хранителем.

Наверное, и Григорий Григорьевич Елисеев порадовался бы за дочку, если бы его не закрутила парижская жизнь. А вот мама Катеньки, Ольга, уже не увидела семейного счастья дочери. То ли тоска по Грише Елисееву, то ли не было мочи жить с нелюбимым мужем: совсем молодой забрал её Господь.

Константин Иванович перед иконой Божьей Матери поклялся не раскрывать жене тайну её рождения.

А о Варваре люди доносили Константину Ивановичу всякие вести. Вскоре она на батюшкины деньги открыла аптеку. Сына без мужа родила. При большевиках, уже не своей аптекой продолжала заведовать. Верно, на то время не нашлось подходящего специалиста. А Данила Воропаев, отец её, расстрелян был в Нижнем Новгороде чекистами.

И вот Екатерина Петровна Григорьева, в девичестве Петухова, стоит на набережной Мойки, слегка придерживая рукой шляпку «кроше», защищаясь от лёгкого порыва ветра. А мальчик бежит и бежит ей навстречу и кричит: «Баба!» И плиты из песчаника мелькают под его быстрыми ножками. Вот он споткнулся об расщелину в плите и упал. Из подбородка его течет кровь. Мальчик не плачет. Екатерина Петровна подхватывает мальчика на руки. Говорит подбежавшей к ней девушке: «Да, дочка, вырастила ты мне внука-пострела». Достает из сумочки голубой батистовый платок, прикладывает его к подбородку мальчика. Мальчик начинает тихо всхлипывать. Екатерина Петровна целует в лоб мальчика, шепчет: «Ну, ничего, ничего, Сашенька. До свадьбы заживёт». Мальчик удивлённо смотрит на бабушку. Чего-то не понял внук про свадьбу.

Глава 2. Комиссар Перельман

«Евреи ринулись в русскую революцию, поскольку она давала им шанс восстать на Господа, не теряя при этом своей мессианской сущности».
С. Морейно

Церковно-приходские школы были ликвидированы большевиками в декабре 1917 года. И учительница Катя, нынче уже Екатерина Петровна, сидела без работы, вязала носки на продажу. Муж её продолжал работать на Локаловской фабрике всё тем же старшим счетоводом. Однако, по делу — главным в фабричной бухгалтерии стал левый эсер Исаак Перельман, только что вернувшийся из Сибири. Прислан был на фабрику комиссаром. В Киеве, в недавнем прошлом, стрелял он в жандармского полковника, правда, не до смерти. «Стрелял не до смерти»,— это выражение левого эсера Перельмана почему-то запомнилось Константину Ивановичу. Исаак Перельман чудом избежал «столыпинского галстука». Не досмотрел чего-то Пётр Аркадьевич Столыпин: левый эсер получил пожизненную каторгу.

Исаак в бухгалтерии немного смыслил. Отец его был врачом, но сына по молодости вечерами отправлял к другу, чтоб тот обучал мальчишку бухгалтерскому делу. В жизни всё пригодится. И черт знает, как судьба сложится. Россия для еврея — мачеха неласковая. А вот деньги счёт любят.

На Константине Ивановиче было клеймо — «из бывших», но грамотный спец. И такой спец Перельману был архинужен. Вот эта приставка «архи» звучала из уст Исаака постоянно: «Учёт и контроль финансов — это архиважно. Архиважно научить пролетариат управлять производством, и потому архиважно привлекать бывших спецов и перенимать их опыт». «Других спецов у нас нет», — часто слышал Константин Иванович резкий, с хрипотцой голос Перельмана из приоткрытой двери его кабинета, когда к нему приходили мрачные люди в кожанках.

Константин Иванович справедливо предполагал, что нелегко было левому эсеру Перельману доказывать чекистам, как архинеобходим рабоче-крестьянскому правительству спец Григорьев, «из бывших».

Комиссар[2] Перельман появился на фабрике зимой восемнадцатого года. В Ярославской газете «Голос» было напечатано письмо текстильщиков Гаврилов-Яма с просьбой, прислать на фабрику «хороших организаторов».

В это время по поручению рабочих обязанности директора фабрики выполнял заведующий ткацким цехом Лямин Иван Григорьевич. Лямин, говорил Перельман, был как директор только для мирных времён. Но для нынешних суровых будней — мягковат. И вот он, Перельман — каторжанин, появился на фабрике весьма кстати. Для порядка проведена была показательная порка. Приспешников прежнего директора, англичанина Иосифа Девисона, изгнали с фабрики. Это были мастер Дербенёв и табельщик Баклушин. А доносчика Филатова, тоже из мастеров, рабочие вывезли на тачке за ворота фабрики и вывалили в фабричный пруд под дружные и радостные вопли. Было начало апреля. Пруд уже отошёл ото льда.

Филатов барахтался по пояс в ледяной воде. Пролетарии, совершив судилище, разошлись. Был день получки, надо было ещё успеть в лавку за бутылкой — отметить завтрашнее Христово Воскресение. Уходя, ещё пригрозили Филатову, мол, добьём дубьём, коли рано вылезешь. А скоро ли это «рано» наступит, ни одна живая душа ему не подсказала. Так и сгинул бы Филатов, кабы не нашлась эта добрая душа и не помогла ему выбраться из пруда. А он уже и с жизнью простился. К вечеру-то подморозило. И вокруг него уже начали льдинки нарастать. Он только шептал посиневшими губами: «Господи, прости меня грешного. Прости и помилуй».

Этой доброй душой оказался Константин Иванович. Перельману доложили о «вражеской выходке» гражданина Григорьева. Но Исаак доносчиков на дух не переносил. За свою «слабость» Константин Иванович получил устный «выговор» без свидетелей. И это только на первый случай. Перельман предостерег Константина Ивановича от проявления буржуазного либерализма и мягкотелости, явно намекая на Лямина Ивана Григорьевича, нынешнего директора фабрики.

Кстати, следует напомнить, что прежний директор Иосиф Девисон управлял мануфактурой при хозяине Рябушинском[3].

Локалов продал мануфактуру братьям Рябушинским в 1912 году.

Но фабрика по-прежнему называлась Локаловской мануфактурой.
Перельман и Константин Иванович были примерно одного возраста. Исаак был, пожалуй, постарше года на три. Ему было лет сорок. Худой и сутулый, рано поседевшая борода клином. Затёртая длиннополая шинель.

И Константин Иванович — ухоженный, в тройке: чёрные брюки, пиджак, жилет и под ним неизменный чёрный галстук в горошек с большим узлом. Круглая, бритая по прежней моде голова, лихие усы с кончиками по-гусарски вверх и ухоженная темная борода от ушей. «Ну, вылитый Петр Аркадьевич

Столыпин. Будь Вы в том театре, Димка Богров точно бы Вас пристрелил. Не нарочно, а сдуру. Перепутать Вас с Петром Аркадиевичем — пара пустых», — хохотнул Перельман.

Это разговор был при первой встрече с Константином Ивановичем. А Исаак ещё добавил со злой усмешкой: «И у меня бы рука не дрогнула, будь я на месте Богрова». «Шутка — шуткой, а ведь точно — злодей не дрогнул бы». — От этой мысли старшему счетоводу стало особенно неуютно.

— Ну что, глазки-то забегали, — продолжал язвить Перельман, — сейчас другие времена. Революционный закон и порядок. Сначала проверим, а потом, уж не обессудьте, если что — к стенке.

Константин Иванович сжался. (Петр Аркадьевич Столыпин действительно был его кумиром). Но, преодолев вспыхнувшую неприязнь к новоиспечённому начальнику, Константин Иванович сухо проговорил: «Не имел чести бывать с Петром Аркадьевичем в киевском театре. А что касается проверки, проверяйте. Вы сейчас в силе. А там уж как сподобится Богу». Исаак зло усмехнулся: «Ладно, про Бога-то. А если уж сподобится шлёпнуть, стенка — она вон рядом, во дворе. Туда все по малой нужде ходят».

Вот, однако, и сошлись они — такие разные. Были долгие вечера, когда Константин Иванович сводил дебет с кредитом. А Исаак сидел рядом, бесконечно дымил махоркой. Иногда, вдруг уткнув жёлтый палец в какую-то строчку в документе, угрюмо спрашивал: «А это на что пошло?» «А это, милейший», — и Константин Иванович начинал бесконечно перелистывать листы бухгалтерских документов, пока не раздавался прокуренный голос Исаака: «Ладно, Константин, понял. Меня не запутаешь. У меня тоже школа была. Спасибо папаше, надоумил кое-что в бухгалтерии освоить». «Вижу, вижу, что Вы не новичок в нашем деле. А вот дебет с кредитом сводить, поди, папаша Вам не доверял?» — с некоторых пор Константин Иванович стал смелей со своим начальником.

Исаак усмехнулся, не рассказывать же первому встречному, что ему, Исааку, приходилось заведовать партийной кассой. Пусть думает, что он, Исаак, недоучка совершеннейший в бухгалтерском деле. Легче поймать этого наутюженного господина на вранье.

«Насчет дебета-кредита, это Вы верно заметили. Однако мне сейчас помогает добраться до истины вот этот мой неразлучный друг, — Исаак хлопает по

кобуре, прилаженной к поясу, — как говорит товарищ Нахимсон[4], оружие делает человека умнее. Во всяком случае, никто не посмеет сомневаться в этом».

Ядовитая улыбка мелькнула на лице Перельмана. От этой фразы комиссара Константину Ивановичу опять становится не по себе. Кто такой Нахимсон, Григорьеву было известно. Однако он пересилил объявшую его робость и, криво усмехнувшись, проговорил: «Я бы позволил усомниться насчёт оружия. Оно делает человека не умнее, а убедительнее».

Перельман хрипло захохотал: «О, Вы, однако, посмели сомневаться. Достойно уважения. Но Вы верно подметили. И убедительнее тоже. Чем ещё можно было убедить соловья сладкозвучного Александра Фёдоровича Керенского, чтоб он в бабской одежонке сбежал из Зимнего дворца? А? — и, поймав смущённый взгляд Константина Ивановича, прокричал почти в его ухо, — вот именно! Как, однако, мы друг друга понимаем!»

Но были дни и совсем мирные, когда Перельман рассказывал и рассказывал. И ему казалось, что в лице старшего счетовода он нашел благодарного слушателя. И, вроде бы, понимающего историческую неизбежность произошедшего революционного переворота. Надо, надо прочищать мозги этой гнилой интеллигенции. «Перво-наперво — это переворот в сознании масс», — говорил Исаак, точно гвозди вбивал. «На всё воля Божья», — смиренно соглашался Григорьев. «Ох, не то Вы говорите, милейший. Но, раз уж мы нынче у власти, попытаюсь объяснить, почему это именно — мы», — в голосе Исаака зазвенел металл. Исаак говорит, и речь его становится всё глуше и миролюбивее. А Константин Иванович вспоминает: шёл шестнадцатый год. В Гаврилов-Яме появился вот такой же, вроде Перельмана, тоже из евреев. Всё к фабричным лез с агитацией. И слова-то похожие говорил, что и нынешний комиссар Перельман. Так Константин Иванович приказчику из соседней скобяной лавки по делу шепнул. Приказчик частенько заглядывал в контору Константина Ивановича. Вечерком на чаёк, да попеть на два голоса «Степь да степь кругом» под Григорьевскую гитару. Приказчик-то с понятием оказался. Глядь, этого еврея-смутьяна уже жандармы ведут. Приказчик хвастался повсюду, что «бомбиста словил», пока не нашли этого приказчика с проломанным черепом.

До Константина Ивановича доносится мерный голос Исаака:

— Почему съезд РСДРП собрался в Минске? Потому что там находился ЦК Всеобщего Еврейского рабочего союза. А все организационные хлопоты взяли на себя члены Бунда: Евгений Гурвич и Павел Берман. Председателем съезда был назначен Борис Эйдельман, а секретарями — Вигдорчик и Тучапский».

Константин Иванович не знаком был со словом «Бунд». Из евреев-то в Гаврилов-Яме был всего один на всю округу — сапожник, Соломон. Знатный сапожник, и брал недорого. Как что с обувкой — к «жиду побёгли». Ну, не к Ваське же, к этому пьянице идти. К этому шаромыжнику. Бывало, возьмёшь у него из ремонта сапоги, не успел дойти до дому — подмётки отскочили. Бежишь к нему: «Верни деньги». А он

уже пьян в стельку. Все деньги пропил.

Отвлекает Исаак Константина Ивановича от будничных дум. Не все рассказы Исаака ему интересны. Но слушать надо, хотя бы из вежливости. А Исаак уже гудит почти на ухо:

— Главной целью съезда было создание партии. По этому вопросу споров не было. Партию создали. Зато споры возникли из-за ее названия. Слово «рабочая» первоначально не нашло поддержки у делегатов. Откуда рабочие-то? Единственным рабочим был часовщик Кац. Ну, каким ещё рабочим может быть еврей — только часовщиком.

Константин Иванович хотел добавить: «И сапожником. Мол, у нас в Гаврилов-Яме есть Соломон — сапожник».

Но не посмел. Заметил, как презрительная усмешка промелькнула на лице Перельмана.

Через секунду опять звучит комиссарский уверенный голос:

— Поэтому и решили не называть партию «рабочей». Уже после съезда все же включили в название созданной партии «рабочее» слово. Были и другие варианты. «Русская социал-демократическая партия», «Русская рабочая партия», «Русский рабочий союз». Назвать новую партию «Русской» — надо быть большим оригиналом. Или демагогом. Среди делегатов съезда русский был только Ванновский, а остальные были евреями.

— Как-то странно всё это слышать сейчас, — вставил слово Константин Иванович.

— Конечно, странно. Ведь и язык-то нам дан, чтобы скрывать свои мысли, — оборвал его Перельман.

«Насчёт языка где–то уже слышал. Кто-то из французов. То ли Фуше, то ли Талейран», — вспыхнула незадачливая мысль. Но Константин Иванович легко притушил её. Почему бы и нынешним комиссарам не поучиться фигуре речи у наполеоновских проходимцев. Одного поля ягоды.

И опять голос Перельмана:

— Я — интернационалист. А вы, интеллигенция, не должны быть на обочине истории…

— Какая интеллигенция. Мы из мещан, — усмехнулся Григорьев.

— И я не из дворян, — Исаак серьёзен.

«И кто бы мог подумать»,— мелькнула ядовитая мыслишка. Но на лице Константина Ивановича остаётся почтительная мина. Он внимательно слушает. Исаак продолжает рассказывать:

— Борис Львович Эйдельман, который председательствовал на съезде, был врачом по профессии. Как и мой отец, кстати. А я в то время учился в зубоврачебной школе Льва Наумовича Шапиро в том же Минске. Таки Эйдельман, как врач врача, — Исаак посмотрел строго на Константина Ивановича,— прошу заметить, не как еврей еврея, а как врач врача попросил Шапиро привлечь к делу его школяров. Выбор пал на меня и ещё двоих парней. Кстати, оба парня были русские. Мы должны были предупредить о появлении жандармов. А мне Борис Львович поручил, поскольку я был постарше остальных школяров, следить, чтоб особо любопытные прохожие не задерживались около дома, где собирались делегаты. Спросил: «Ты сможешь узнать шпика?» Я сказал нахально: «Конечно». Через час я уже заметил шпика, осторожно вызвал Бориса Львовича. Показал, что за деревом какой-то мужик прячется. Борис Львович похвалил меня за бдительность. И шепнул: этот — наш.

— Ну, прямо греческая трагедия, — воскликнул Константин Иванович. Поглядел в окно. За окном стояла глухая ночь. Подумал: «Катенька беспокоится».

— Это ещё не Эсхил. Эсхил будет позже, — произносит задумчиво Перельман, — кстати, я послал Ваньку к Вам домой предупредить, что сегодня задержимся допоздна.

Ванька был мальчиком на побегушках при фабричной конторе.

— С чего это допоздна? — удивился Константин Иванович.

После продолжительного молчания Исаак сказал: «Я просмотрел сегодня все ваши бухгалтерские отчёты. Не нашёл ничего порочащего Вас. Приезжали ко мне недавно из Ярославля. Сказали, что неладное творится в Ярославской губернии с промышленными предприятиями. В том числе и у нас, в Гаврилов-Яме на Локаловской мануфактуре. Насколько это серьёзно, сказать трудно. Ярославские товарищи предложили изолировать возможных виновников. Фабричный комитет постановил на время ограничить обязанности директора фабрики Лямина Ивана Григорьевича. Пока эти обязанности исполняю я, совместно с фабричным комитетом. А Вы — мой помощник. Вам я доверяю.

— Понимаете, фабрика останавливается, — вдруг закричал Перельман, — не мне Вам объяснять, что при производстве льняного полотна используются паровые машины. А дрова на исходе. И куда смотрел всё это время наш разлюбезный директор Лямин? Ну, арестовали заготовителей — Суконцева и второго как его…

— Петр Ильич Старцев, — несмело подсказывает Григорьев.

— Да, да. Старцев. Арестовывать у нас умеют. А дело-то стоит.
«Кто ж без Вашего ведома здесь может арестовывать?» — хотел спросить Константин Иванович, да не посмел. А комиссар Перельман уже раскалился докрасна:

— Фабрика заготовила себе 22 тысячи саженей дров, чего и хватило бы на целый год. Дрова эти лежат на разных расстояниях от фабрики — от 5 до 25 верст, и вот привезти их оказалось невозможно. Крестьяне отказались везти зимним путем дрова, потому что обыкновенно фабрика давала им за работу овес. А нынче у фабрики овса нет. Овса требовалось приблизительно тысяча пудов. Я не удивляюсь, что овса этого не раздобыли. Вроде бы договорились с крестьянами расплатиться полотном. А сейчас распутица, до дров на телегах не добраться.

— Вы-то с крестьянами, может, и договорились, — несмело напоминает Константин Иванович, — а у Лямина Ивана Григорьевича телеграмма: Центротекстиль[5] отказал нам в праве выдать по пять аршин тканей на каждого возчика.

— А что, Лямин. Бывший конторщик. Конторщик и есть конторщик, — Перельман не скрывает своего раздражения, — я не предполагаю, что там, в Москве, в Центротекстиле контрреволюционный заговор, но то, что там сидят глупцы — очевидно, — Перельман еле сдерживает себя, чтобы не перейти на крик, — вот Лямина и отстранили, чтоб он не размахивал телеграммой Центротекстиля.

— Боже, — лишь простонал Константин Иванович, чувствуя, как всё тело его покрылось испариной.

Подошёл к окну, открыл оконные створки. Пахнуло лёгкой ночной прохладой.

— Вот что, — нерешительно проговорил Константин Иванович, — ко мне давеча приходили двое из Великого. Это село от нас недалёко. Сказали, готовы привезти дрова, что лежат за пять вёрст от фабрики. Но чтоб дали не пять аршин…

— Ну, что Вы замолчали? — хмурится Перельман.

— Семь аршин, — неуверенно проговорил Григорьев.

В это время в дверь просовывается рыжая лисья голова младшего счетовода Кудыкина.

— Я очень извиняюсь, — начинает он.

— Если по делу, то завтра на службе, — строго и начальственно обрывает его Константин Иванович, — а, если без дела-то после работы.

Кудыкин мазнул его гаденьким взглядом. Осторожно закрыл дверь. «Слышал мои слова про семь аршин. И что это Кудыкин до ночи сидит? Вынюхивает, чем начальники заняты», — мельком подумал Константин Иванович. И на душе стало тревожно.

На следующий день фабрика прекратила работу. Рабочих отправили по домам. Но они не расходились, толпились около ворот фабрики. Шумели, но негромко. Кто-то бойкий из фабричного комитета уговаривал рабочих разойтись. Константин Иванович приоткрыл окно своего кабинета. Видит, как к рабочим выходит Перельман. В своей длиннополой шинели и фуражке он показался Константину Ивановичу до боли похожим на кого-то виденного ранее. Борода клином, решительная походка, развевающиеся полы шинели. Дзержинского он видел только один раз, когда ездил в Москву на похороны своей тётки. И вот, на тебе. Вылитый Дзержинский ходит у ворот фабрики.

Тётка Марина нежданно объявилась в Гаврилов-Яме сразу после большевистского переворота. Пять лет о ней не было ни слуху, ни духу. И вот — появилась. Марина радостно обняла племянника, как-то значительно проговорила, рассматривая Константина Ивановича: «Какой ты, однако, стал породистый. И в кого такой, право, вымахал. Родители были, вроде, простенькие». Звонко рассмеялась.

Тетка была молода, года на три старше племянника, красива. И вот умерла от тифа. Только на её похоронах Константин Иванович узнал, что она работала в ведомстве Дзержинского.

Из открытого окна слышится голос Перельмана. Сухой, надтреснутый. Константин Иванович морщится: такой Перельман вызывал в нём острую неприязнь.

— Остановка фабрики — это контрреволюционная провокация. Через пару-тройку дней проблему решим. Как социалист-революционер, прошедший царскую каторгу, я вам обещаю. Виновные будут наказаны.

Крик его резкий, дребезжащий. Как удары палкой по листу железа.

— Константин Иванович, — раздаётся женский голос.

Григорьев вздрогнул от неожиданности. За спиной его стояла Клава, фабричная кассирша.

— Завтра зарплата, будем выдавать? — спрашивает она.

— Непременно, непременно, — заторопился Константин Иванович, — иди, пока они не разошлись. Объяви.

Перельман ещё был с рабочими, когда Клава выскочила к воротам и звонко прокричала, что зарплата, как всегда, будет выдана вовремя. Толпа одобрительно загудела.

В кабинете Константина Ивановича появился Перельман. Проскрипел, не скрывая своего одобрения:

— Верное решение и вовремя. А что, поступили деньги за принятую Ярославлем мануфактуру?

— Как всегда задерживают,— отвечает Константин Иванович, — но мы, я Вам докладывал, часть полотна продали в Кострому. Вот и деньги на зарплату.

Слава Богу, продали до появления этого Центротекстиля. У нас на складе до сих пор не использовано полотна несколько миллионов аршин.

Продали, думали закупить пару новых ткацких станков. И вот не вышло. А сейчас ничего не можем продавать без разрешения Центротекстиля.

— Кругом вредители, кругом. Вот решим вопрос с дровами, поеду в Ярославль. Просто преступление — в такое время задерживать зарплату, — эти фразы Перельмана сопровождалась злобными выкриками на непонятном языке, полным гортанных и хрипящих звуков, особенно согласных «г» и «х». Непохожим на языки ни английский, ни французский, знакомые Константину Ивановичу по гимназии. Откуда было знать старшему счетоводу, что эти проклятья звучали на иврите.

Исаак Перельман, внук минского раввина, человека жёсткого и властного, жил с родителями в доме деда, учился в хедере, где освоил язык Талмуда. Отец Исаака — врач, постоянно боролся с «мракобесием» тестя. Отправил сына в обычную школу. «Я не допущу, чтобы мой сын вырос неразумным, местечковым евреем», — ругался он с тестем. А тесть зло орал на него: «Может, ещё загонишь внука моего к этим еретикам, идолопоклонникам. Идола вознесли себе, Иисуса Назаретскаго, еврея вероломного! Повелено Богом небесным его и последователей его ввергать на дно пропасти. Еретики врут эти, что пророк возвестил об Иисусе, который дал им омерзительный крест вместо обрезания». Отец морщился, но слушал тестя. Когда тот, наконец, замолчал, сказал: «Я атеист. Если встанет вопрос о поступлении моего сына в Московский или Петербургский университеты — примет он и христианство». И посыпались на него проклятья раввина: «Будь ты проклят устами Иеговы, и устами семидесяти имен по три раза. Пусть душа твоя разлучится с твоим телом. Пусть поразит тебя глас Господа. Пусть падешь ты и никогда не встанешь». В праведном гневе ещё хотел прокричать: «Пусть жена твоя будет отдана другому, а по смерти твоей пусть другие ругаются над нею». Но вспомнил, что «жена», которая «пусть будет отдана другому» есть его дочь. Замолчал, и потом тихо прошипел: «Из дома моего идите. С глаз моих долой».

Внук раввина, Исаак Перельман, креститься не стал. Но свой крестный путь нашёл в революции.

Под удивлённым взглядом Константина Ивановича Исаак тяжело вспоминал всё это. Поморщился как от изжоги. Изжога и в самом деле одолевала его. Тихо сказал: «Извините».

Константин Иванович вышел в коридор. Перельман зачадил своей махоркой. Просто невозможно было дышать.

В глубине фабричного коридора видна фигура Кудыкина. Ещё помнится его давешний гаденький взгляд. Кудыкин разговаривает с каким-то незнакомым мужиком. Григорьев слышит их разговор.

Незнакомец презрительно: «Развалили большевички фабрику». Кудыкин подвывая: «И пошто прогнали господина Рябушинского!?»

На другой день в восемь утра Константин Иванович уже сидел напротив своего начальника. Он сообщил, что виделся с мужиками из села Великое. Мужики сказали, что ещё раз ходили к ближним местам, где сложены дрова. И что придётся версту тащить брёвна на себе, чтобы добраться до сухого места, где будут стоять телеги. И потому надо по восемь аршин полотна.

Последняя фраза буквально выскочила изо рта старшего счетовода как пулемётная очередь. Не задумываясь, Перельман ответил: «Да». Но через секунду ехидно добавил: «Ну, уж прямо версту тащить. Полверсты — ещё поверю. Наш мужик своего не упустит. Пошлём с возчиками товарища из фабричного комитета, — зло скривил свои тонкие губы, — доверяй, но проверяй».

Три дня возчики из села Великое вывозили дрова по весенней распутице. Фабрика, простоявшая неделю, снова заработала. И каждый возчик получил свои восемь аршин льняного полотна. Обычно, весной и летом крестьяне отказывались доставлять дрова для фабрики. Посевная и другие полевые работы. А уж осень и подавно. Осень год кормит.

А нынче дров должно было хватить до июля. Дальше заглядывать было страшновато. Какое-то тревожное напряжение чувствовалось в воздухе. Рабочие ходили злые, недовольные зарплатой. Фабрика то и дело прекращала работу. Перельман был излишне нервным. Константин Иванович видел, что комиссар чего-то не договаривает.

И вот на Локаловскую фабрику явились нежданные гости из Ярославля: Греков — начальник уголовного розыска и с ним несколько суровых милиционеров в кожанках, перетянутых ремнями. Не здороваясь, объявили Перельману, что приехали арестовать счетовода Григорьева К.И. за сговор с крестьянами, вывозившими фабричный лес. Пять возчиков, якобы, получили по восемь аршин полотна. На самом деле они получили по пять аршин. Остальное полотно досталось кому? «А это ясно и младенцу! Кто договаривался с возчиками? — орал Греков, — Григорьев. Вот у него и найдём это полотно. Вот Вам, Перельман, и спецы из «бывших», которые Вам так нужны». Перельман молча слушал крик Грекова. А когда прозвучало: «спецы из бывших», которые Вам так нужны», мелькнула в его голове мысль: «И у нашей охранки есть на фабрике свои стукачи». На секунду, показалось, Греков захлебнулся словами. И эта секундой воспользовался комиссар Перельман. Он встал, вышел из-за стола, и его большое тело нависло над низкорослым Грековым. «Вы всё сказали, Греков?» — голос Перельмана, царапнул, как гвоздём по стеклу. Нерусское, смуглое лицо Грекова вдруг поразила какая-то азиатская ненависть: «Я всё скажу, когда ваш Григорьев будет стоять у стенки!» Хотел добавить: «Вместе с Вами, Перельман». Но, взглянув на милиционеров, стоящих за его спиной, закашлялся, подавившись этими словами. Перельман подошёл к двери, крикнул кому-то в коридоре: «Григорьева ко мне». «Вот что, товарищ Григорьев, — проговорил он, когда Константин Иванович предстал перед начальством. При обращении к Григорьеву Исаак намеренно сделал ударение на слове «товарищ», — а вот товарищам из Ярославля интересно, сколько аршин полотна Вы передали возчикам из села Великое?» «Передавал полотно возчикам не я, а кладовщик согласно приказу, подписанному, временно исполняющим обязанности директора фабрики, товарищем Перельманом». — Константин Иванович невозмутимо взглянул на Исаака. Тот еле заметным движением глаз одобрил ответ и перевёл свой взгляд на Грекова.

«А вот товарищи утверждают, что часть полотна по Вашей договоренности с возчиками досталась Вам», — звучит сухой надтреснутый голос Перельмана. На мгновенье в памяти Григорьева мелькнула лисья рожа младшего счетовода Кудыкина, который сидит сейчас за столом в соседней комнате рядом с рабочим местом Константина Ивановича. И как-то медленно, тяжёлой рыбой всплыла мысль: «Вот оно что, донос…». Константину Ивановичу слышится, будто издалёка голос Перельмана: «Уж не обессудьте, любезный Константин Иванович. Мы с товарищем Грековым пройдём на Вашу квартиру, посмотрим, не завалялись ли у Вас эти аршины полотна». Все это время Перельман тяжело смотрит на Грекова.

Уже на выходе из кабинета Перельман обернулся к Константину Ивановичу, и тому показалось, что Исаак подмигнул ему. Он слышит его голос: «Константин Иванович, Вы задержитесь здесь вот с этим товарищем, — Перельман кивнул в сторону милиционера, который остался в кабинете, — да, вот ещё: напишите-ка имена возчиков. Мы и к ним заедем. Да, ещё и имена мужиков, которые помогали возчикам переносить дрова из леса до дороги». Константин Иванович дрожащей рукой выводит имена мужиков, занятых в перевозке дров. Передаёт бумагу Перельману. Говорит, глядя в сторону: «Имён помощников я не знаю, но и они работали не бесплатно. Часть полотна точно возчики отдали этим мужикам». «Разберёмся, разберёмся, — вдруг повеселев, воскликнул Перельман. Взглянул на мрачного Грекова, — с чего начнём? С квартиры Григорьева или сразу в Великое?»

«У меня ордер на арест К.И. Григорьева», — зло отозвался Греков.

Под окном тяжело заурчал «Бенц», на котором приехали гости из Ярославля.

Часов в десять вечера кассирша Клава принесла два стакана чаю и по куску ситного. Константин Иванович придвинул стакан и хлеб милиционеру.

Тот благодарно посмотрел на Григорьева, проговорил округлым ярославским говорком: «Да ужо, мы ж с утрева не емши». А Клава, жалостливо взглянув на Константина Ивановича, по-старушечьи запричитала: «Господи, да что же это делается…» Константин Иванович взглянул строго на розовощекую молодуху Клаву, слегка погрозил пальцем. Та понимающе поджала свои яркие губы.

Продолжение

___

[*] Судьба находит дорогу. (Клеанф)

[1] В начале 1870-х годов местный купец Алексей Васильевич Локалов открыл в селе Гаврилов-Ям текстильную мануфактуру.

[2] Комиссаров на предприятия назначал Военно-революционный комитет (ВРК). Комиссары наделялись полномочиями по реорганизации госучреждений и увольнению персонала, правом ареста «явных контрреволюционеров» и их расстрела.

[3] П. П. Рябушинский (1871— 1924) хлопчатобумажный фабрикант и банкир.

[4] Семён Михайлович Нахимсон с 30 мая 1918 года военный комиссар по линии ЦК РКП (б), председатель Ярославского губисполкома, убит белогвардейскими мятежниками полковника Перхурова.

[5] В марте 1918 г. ВСНХ учредил Центротекстиль. (Центральный комитет профсоюза рабочих текстильной промышленности).

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.