Соломон Воложин: Три статьи о Тургеневе

 146 total views (from 2022/01/01),  2 views today

Зачем Тургенев сделал, что Джемма пишет, что брат её сделался гарибальдийцем и погиб? — Тургенев же должен презирать сентиментализм и Добро? Зачем он пишет так, будто есть-таки на свете Добро? Будет, во всяком случае, торжествовать когда-нибудь, если мы будем в него смиренно верить…

Три статьи о Тургеневе

Соломон Воложин

«Хочу всё знать!»
Название серии научно-художественных сборников, выходившей с 1957 по 1990 год

Попытка и пытка

Берусь проверить своё предположение, что роман «Отцы и дети» (1862) Тургенева не является произведением художественным, а является иллюстрацией ранее (см. тут и тут) открытого им типа ницшеанца. (Считая, что ницшеанство — это идеал, который лишь оформлен чётко в мысли философом Ницше, а существовал всегда, и задолго до рождения самого Ницше.)

Как я буду проверять?

Я буду исходить из того, что идеал ницшеанства оказался для русского общества, — занятого народолюбием из-за запоздавшего (лишь в 1961 году наставшего) освобождения крестьян от крепостного права, — настолько нов, что в романах, до романа «Отцы и дети» написанных, никто из читателей этого ницшеанства в своё время не осознал. Сам же Тургенев, наконец, осознал и стал писать «Отцы и дети» так, чтоб и до читателей дошло это новшество.

Начнём.

Зачем в первом же предложении есть слова: «в запыленном пальто» и «с беловатым пухом на подбородке и маленькими тусклыми глазенками»?

Затем, чтоб издеваться от имени автора над обыденностью. А это — признак ницшеанства.

«— Что, Петр, не видать еще? — спрашивал 20-го мая 1859 года, выходя без шапки на низкое крылечко постоялого двора на *** шоссе, барин лет сорока с небольшим, в запыленном пальто и клетчатых панталонах, у своего слуги, молодого и щекастого малого с беловатым пухом на подбородке и маленькими тусклыми глазенками».

А зачем автор появляется собственной персоной на 11-й строке романа?

«Барин вздохнул и присел на скамеечку. Познакомим с ним читателя, пока он сидит, подогнувши под себя ножки и задумчиво поглядывая кругом».

Затем, чтоб ещё сильнее поиздеваться над обыденностью.

Уровень этого барина-замухрышки таков (с подачи автора):

«…Николай Петрович поник головой и начал глядеть на ветхие ступеньки крылечка: крупный пестрый цыпленок степенно расхаживал по ним, крепко стуча своими большими желтыми ногами; запачканная кошка недружелюбно посматривала на него, жеманно прикорнув на перила».

Себя он не ставит высоко, раз за 15 вёрст от своей усадьбы приехал на постоялый двор, чтоб встретить сына, выпускника университета, из столицы. — Вот ему достанется, наверно, от молодёжи.

«Николай Петрович казался гораздо встревоженнее своего сына; он словно потерялся немного, словно робел».

«…крепко стиснул его [Базарова] обнаженную красную руку, которую тот не сразу ему подал».

А приори презирает его Базаров. А рука его… красная. Что отвратительно для обычных людей.

Базарова автор рисует какими-то медицинскими словами: «волосы, длинные и густые, не скрывали крупных выпуклостей просторного черепа». — Какой-то и на вид необычный человек. Сверхчеловек — идеал ницшеанца…

А вот образ вселенской скуки, столь необходимой ницшеанцу, чтоб всё-всё-всё отрицать:

«Места, по которым они проезжали, не могли назваться живописными. Поля, все поля, тянулись вплоть до самого небосклона, то слегка вздымаясь, то опускаясь снова; кое-где виднелись небольшие леса, и, усеянные редким и низким кустарником, вились овраги, напоминая глазу их собственное изображение на старинных планах екатерининского времени. Попадались и речки с обрытыми берегами, и крошечные пруды с худыми плотинами, и деревеньки с низкими избенками под темными, часто до половины разметанными крышами, и покривившиеся молотильные сарайчики с плетенными из хвороста стенами и зевающими воротищами возле опустелых гумен, и церкви, то кирпичные с отвалившеюся кое-где штукатуркой, то деревянные с наклонившимися крестами и разоренными кладбищами. Сердце Аркадия понемногу сжималось. Как нарочно, мужички встречались все обтерханные, на плохих клячонках; как нищие в лохмотьях, стояли придорожные ракиты с ободранною корой и обломанными ветвями; исхудалые, шершавые, словно обглоданные, коровы жадно щипали траву по канавам. Казалось, они только что вырвались из чьих-то грозных, смертоносных когтей — и, вызванный жалким видом обессиленных животных, среди весеннего красного дня вставал белый призрак безотрадной, бесконечной зимы с ее метелями, морозами и снегами…»

Переход к благому всё же описанию весны вокруг оказался грубо оборван криком Базарова, вонью его табака…

В жизни царствует Зло.

Три главы миновало.

Уже по ним видно, что Тургеневу всё ясно насчёт ницшеанства, раз он так настойчиво его перед нами проводит. Даже пока ни на чём, собственно.

Продолжим.

Одежда Базарова «балахон» — это выражение какого-то пренебрежения к общепринятому:

«— Прокофьич, возьми же их шинель. (Прокофьич, как бы с недоумением, взял обеими руками базаровскую “одеженку” и, высоко подняв ее над головою, удалился на цыпочках)».

А вот — слова Базарова о тех, из которых исторически произошёл его тип, о романтиках, тоже считающих мир отчаянно плохим, но не победительных, как их боевые наследники ницшеанцы:

«— Удивительное дело, — продолжал Базаров, — эти старенькие романтики! Разовьют в себе нервную систему до раздражения… ну, равновесие и нарушено».

Можно сразу задать себе вопрос на засыпку: а отчего Тургенев Базарова убил? Неужели для того, чтоб в выгодном свете подать этого мироненавистника? — Хм. Но тогда это — художественно, ибо подано через наоборот… — Вот те на. А я собрался Тургенева опустить…

Я извиняюсь за свою фразеологию. Но я нарочно иду на обострение. Надо отрешиться от пиетета к великому писателю, если собираешься отнестись непредвзято. (Если это непредвзятость — попытка проверить, верно ли, что долго нельзя быть сознанию в неведении относительно сокровенного мироотношения своего хозяина.)

«…но звук собственных речей сильно действует на человека, и Аркадий произнес последние слова твердо, даже с эффектом».

Насмехаться над Аркадием (я аж со школы помню это сакраментальное: «не говори красиво») впредь будут двое: и Базаров и автор.

Над братом Аркашиного папаши авторские издевательства, правда, очень и очень скрытые: щёголь… в деревне…

Я не уверен, что стоит продолжать вот этак по ходу чтения романа цитировать и комментировать. Мне становится скучно. Всё тайнопружинное наперёд известно. — Вот она, эта ориентировка на открытие идеала, двигавшего автором. Заподозрил, подтверждается — не интересно.

Вот и слово произнесено — нигилист. Теперь уж публика заметит такой род мироотношения.

«— Скажи: который ничего не уважает, — подхватил Павел Петрович…».

Неужели надо самому впасть в экстремизм какой-нибудь, чтоб понимать ницшеанца? Если да, то большинству его не понять. И автору надо его убить, чтоб хоть невольно как-то приняли. Для интересности автор сделает ложный ход — дуэль. Карикатурную. Для интересности автор продемонстрирует неколебимость Базарова и перед любовью.

Или что там было? Почитаем…

О. Тут можно меня пнуть. За такие слова Базарова:

«Исправьте общество, и болезней не будет».

Это у него светская беседа? Для ницшеанца ж мир — плох, и это неизбывно.

Хм. Эта Одинцова, оказывается, ницшеанка!

«Бывало, выйдя из благовонной ванны, вся теплая и разнеженная, она замечтается о ничтожности жизни, об ее горе, труде и зле…».

А Базаров в критический миг оказался в роли объекта чужой воли, а не субъектом своей воли. Смотрите на этот непереходный глагол «глянула»:

«…притом его руки дрожали. Темная мягкая ночь глянула в комнату с своим почти черным небом, слабо шумевшими деревьями и свежим запахом вольного, чистого воздуха».

Одинцова большая ницшеанка, чем Базаров:

«…впереди передо мной — длинная, длинная дорога, а цели нет… Мне и не хочется идти».

Жизнь слишком скучна. Счастье невозможно. И они разошлись.

«— …отчего, даже когда мы наслаждаемся, например, музыкой, хорошим вечером, разговором с симпатическими людьми, отчего все это кажется скорее намеком на какое-то безмерное, где-то существующее счастие, чем действительным счастьем, то есть таким, которым мы сами обладаем? Отчего это? Или вы, может быть, ничего подобного не ощущаете?

— Вы знаете поговорку: “Там хорошо, где нас нет”».

Невольное его признание… невольный её испуг… Каждый — не в себе… И они разошлись навсегда.

«Под влиянием различных смутных чувств, сознания уходящей жизни, желания новизны она заставила себя дойти до известной черты, заставила себя заглянуть за нее — и увидала за ней даже не бездну, а пустоту… или безобразие».

«Нет счастья в Этой жизни!» — как бы говорит этим Тургенев.

И — дальше спасительная пошлость.

«Появление пошлости бывает часто полезно в жизни: оно ослабляет слишком высоко настроенные струны, отрезвляет самоуверенные или самозабывчивые чувства, напоминая им свое близкое родство с ними. С прибытием Ситникова все стало как-то тупее — и проще; все даже поужинали плотней и разошлись спать получасом раньше обыкновенного».

Это потрясающе. Так возвеличить то, что ненавистно ницшеанцу… Всё через наоборот делает артист.

(Навязло уже это «ницшеанец»?)

Странно, что роман только чуть за середину перешёл… Впрочем, что странного, раз Базарова ещё и убить надо.

Гм. Какой же Тургенев беспощадный. Однако и мастер же изображать тонкости. Как он многократно унизил отца и мать Базарова. Мне аж жалко их стало. От себя я это переживаю. Тургенев, наверно, чтоб быть выше этой мелкости чувств, такого сопереживания от читателя если и хотел, то свысока и над читателем. Правда, помню, помню, как меня душили слёзы в конце, когда стоят эти старики у сыновней могилы, и никаким сверхчеловеком мне автор не представлялся.

Тенденциозный я…

Вообще, ужасаюсь. Как я могу — в угоду своим приобретённым принципам — даже сметь подозревать Тургенева в нехудожественности, раз я утирал слёзы в конце романа?

Или всё же… Вон, на индийских фильмах — ого, как плачут зрители…

Усиление знаемых переживаний… От плакальщиц, наверно, тоже здорово плакалось во время оно.

А тут — ницшеанство… Смотрите, какая величественная жуть:

«— Я думаю: хорошо моим родителям жить на свете! Отец в шестьдесят лет хлопочет, толкует о «паллиативных» средствах, лечит людей, великодушничает с крестьянами — кутит, одним словом; и матери моей хорошо: день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей и опомниться некогда; а я…

— А ты?

— А я думаю: я вот лежу здесь под стогом… Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; и часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностию, где меня не было и не будет… А в этом атоме, в этой математической точке кровь обращается, мозг работает, чего-то хочет тоже… Что за безобразие! Что за пустяки!»

Как ни злобно это мироотношение, но… Какая красота!..

И как неуютно себя чувствуешь, если ловишь себя на холодной мысли, что этот замечательный образ принципиально недостижимого иномирия, приводящий тебя, красно говоря, чуть не в содрогание, — есть всего-навсего порождение сознания, старающегося усилить знаемое переживание, то есть что перед тобою не порождение вдохновения с обязательной подсознательной составляющей, а перед тобою простая, пусть и мастерская, иллюстрация, вторичность. — Бр.

И, соответственно «бр», — не формальному, как у меня, а содержательному (чуждости земному), — Тургенев совершенно логично заканчивает задушевную беседу товарищей ссорой.

Большой он мастер. Вот, прочёл я про то, как досадовали родители на внезапный отъезд Базарова через три дня после приезда… Даже и прислуживающий Тимофеич…

«…когда лошади тронулись, и колокольчик зазвенел, и колеса завертелись, — и вот уже глядеть вслед было незачем, и пыль улеглась, и Тимофеич, весь сгорбленный и шатаясь на ходу, поплелся назад в свою каморку…».

Какая страшная жизнь, — говорит автор…

Чего я не понимаю, это того, зачем Тургеневу понадобился этот пафос неумирающей любви Павла Петровича к какой-то Нелли, на которую похожа Фенечка, на которую покусился походя Базаров. Пафос, перетёкший в требование брата к брату жениться на Фенечке. И все эти политические восторги Равенства в крепостнической стране. — Неужели это такая тонкая насмешка Тургенева над старыми, беспомощными идеалистами, каким был и он когда-то?

Да! Это насмешка. (Я ж пишу — почти стенографирую: прерываю чтение и записываю. Недоумение возникло — записал, и читаю дальше. Вот и дочитал до явной насмешки.)

«…А я, как только он женится, уеду куда-нибудь подальше, в Дрезден или во Флоренцию, и буду там жить, пока околею». Павел Петрович помочил себе лоб одеколоном и закрыл глаза. Освещенная ярким дневным светом, его красивая, исхудалая голова лежала на белой подушке, как голова мертвеца… Да он и был мертвец».

Какая-то особая жестокость у ницшеанца Тургенева — она какая-то мягкая жестокость.

Вообще, как здорово книгу читать, а не, скажем, смотреть экранизацию. — Можно в любом месте прекратить чтение и подумать.

А подумать есть о чём.

В братьях Николае и Павле Кирсановых Тургенев осмеял тип идеала, соответствовавшего так называемому гражданскому романтизму. Его исповедовавшие люди участвовали в многочисленных европейских революциях XIX века. Николай предал свой идеал, не женившись на крепостной Фенечке, а всего лишь переведя её жить в свой дом. А Павел послужил живым примером перерастания гражданского романтизма во что-то маньеристского типа — в веру в благое сверхбудущее, во имя которого и делаются поступки в настоящем: хранить верность любви к какой-то Нелли и быть живым, пусть и непонятным, укором предателю-брату.

Базарову же отводится (в сюжетном ходе неудачной любви к Одинцовой) роль временного предателя ницшеанства в пользу романтизму.

Этим двум романтизмам уготовано презираемое автором мироотношение.

А вот второе внедрение автором себя-натурального — в текст:

«— …Одно слово: будемте приятелями по-прежнему. То был сон, не правда ли? А кто же сны помнит?

— Кто их помнит? Да притом любовь… ведь это чувство напускное.

— В самом деле? Мне очень приятно это слышать.

Так выражалась Анна Сергеевна, и так выражался Базаров; они оба думали, что говорили правду. Была ли правда, полная правда, в их словах? Они сами этого не знали, а автор и подавно. Но беседа у них завязалась такая, как будто они совершенно поверили друг другу».

Мне не хватает ума, чтоб открыть, зачем надо подчёркивать присутствием автора притворство их речей… И зачем сделано, что Базаров заехал к Одинцовой, я тоже не понимаю.

Может — чтоб подчеркнуть человеческую слабость, не дотягивающую до того, чтоб быть человеку достойным своего ницшеанства, которое ведь великая вещь.

А вот я и совсем потерялся: какая пронзительная сцена взаимного признания в любви Аркадия и Кати, младшей сестры Одинцовой, особенно — Кати:

«— …Посмотрите на меня, скажите мне одно слово… Я люблю… я люблю вас… поверьте же мне!

Катя взглянула на Аркадия важным и светлым взглядом и, после долгого раздумья, едва улыбнувшись, промолвила:

— Да.

Аркадий вскочил со скамьи.

— Да! Вы сказали: да, Катерина Сергеевна! Что значит это слово? То ли, что я вас люблю, что вы мне верите… Или… или… я не смею докончить…

— Да, — повторила Катя, и в этот раз он ее понял. Он схватил ее большие, прекрасные руки и, задыхаясь от восторга, прижал их к своему сердцу. Он едва стоял на ногах и только твердил: «Катя, Катя…», а она как-то невинно заплакала, сама тихо смеясь своим слезам. Кто не видал таких слез в глазах любимого существа, тот еще не испытал, до какой степени, замирая весь от благодарности и от стыда, может быть счастлив на земле человек».

Я не понимаю, как ТАК может написать ницшеанец, ненавидящий Этот мир, ничего не стоящий по сравнению с ТЕМ, недостижимым.

И уж точно, если это написано через наоборот, я не смею называть такой роман не художественным.

А зачем это объяснение в любви сделано происходящим почти на фоне объяснения Одинцовой и Базарова в причине их разлада? — Загадка.

Неужели — для подчёркивания трагизма положения несгибаемых ницшеанцев?

М-да. Опять я почти что всплакнул при чтении о могиле и о посетивших её двух стариках. Глупо…

А у могилы жены моей, где я был вчера, я, нет, не плакал. Жизнь меня не трогает. Меня трогают только художественные произведения. Хоть я и подхожу к ним как вивисектор.

Ну что в результате? Что Тургенев большущий мастер, это ясно. А вот что есть что-то от подсознания в его романе, я сомневаюсь. Достаточно ли этого сомнения, чтоб «отрешить» Тургенева в этом романе от художественности… Это очень нагло с моей стороны, во всяком случае. Очень сомнителен, наверно, сам принцип классификации по наличию элементов текста, подсознательных по происхождению.

Если мыслимо принять мой опус, то, наверно, только в порядке постановки вопроса.

Нет. Ещё несколько соображений.

Мне покоя не дают «большие, прекрасные руки» Кати из последней цитаты.

Тургенев был очень себе на уме, когда сочинял столь пронзительную сцену.

Смотрите, что было где-то в начале повествования о втором приезде Аркадия к Одинцовой:

«Анна Сергеевна взяла Катю за подбородок и приподняла ее лицо.

— Вы не поссорились, надеюсь?

— Нет, — сказала Катя и тихо отвела сестрину руку.

— Как ты торжественно отвечаешь! Я думала найти его здесь и предложить ему пойти гулять со мною. Он сам меня все просит об этом. Тебе из города привезли ботинки, поди примерь их: я уже вчера заметила, что твои прежние совсем износились. Вообще ты не довольно этим занимаешься, а у тебя еще такие прелестные ножки! И руки твои хороши… только велики; так надо ножками брать. Но ты у меня не кокетка».

Эта Одинцова чудовищно расчётливый человек. Не аристократка, не герцогиня, какою она виделась Базарову, а истая мещанка. И первый раз вышла замуж по расчёту, и второй. И в романтически-рыцарского вида шведа влюбилась, когда овдовела, но никакого хода своему чувству не дала. И с Базаровым в решительный момент завела разговор о том, как он мыслит своё будущее (а потом, второй раз вышла ж она «за одного из будущих русских деятелей, человека очень умного, законника, с крепким практическим смыслом, твердою волей и замечательным даром слова»). Понимай, если б Базаров был таким, как о нём тайно мечтал отец Базарова, и как думалось Аркадию (о чём он при первом разговоре с Одинцовой и рассказал ей), она б Базарову отдалась, а потом бы женила на себе. Но. Раз он дал понять, что на него, в смысле положения в обществе, рассчитывать нечего…

«— …К чему вы себя готовите? какая будущность ожидает вас? Я хочу сказать — какой цели вы хотите достигнуть, куда вы идете, что у вас на душе? Словом, кто вы, что вы?

— Вы меня удивляете, Анна Сергеевна. Вам известно, что я занимаюсь естественными науками, а кто я…

— Да, кто вы?

— Я уже докладывал вам, что я будущий уездный лекарь».

Одинцова — то, что должно вызывать ненависть ницшеанца. Так если Тургенев в потрясающий высокий миг торжества мещанства (объяснение в любви Аркадия и Кати) вставил «большие, прекрасные руки» — что явно есть голос персонажа, а не автора, по объектиности оценки внешности Кати равного Одинцовой, то…

Плюс Аркадий же давно сделан умеющим говорить красиво…

То есть пафос: «до какой степени… может быть счастлив на земле человек», — это голос персонажа в словах от автора.

И автор оказывается далеко-далеко от мещанских радостей.

Себе на уме Тургенев считал, что нельзя перегибать, выдавая на-гора такой свой идеал, как ницшеанство. Вот и не перегнул. Да так, что до сих пор этого, кажется, никто так и не заметил, и он числится реалистом, а не ницшеанцем.

Интернет всё знает. Действительно ли никто не считает Тургенева ницшеанцем? — При запросе: «Тургенев-ницшеанец», — таковые файлы (кроме моих) не находятся. Если и есть соседство запрашиваемых слов, то оно ошибочное. Ницшеанство, этот апогей эгоизма, выводится не как страшнейшее разочарование в социальных революциях и коллективизме, а, наоборот, — просто ляп логический, — как признак революционности (правда, не в прямых словах, а — по ассоциации):

«Роман «Отцы и дети» появился на фоне начавшегося революционно-демократического брожения в российском обществе, приведшего к значительным изменениям в структуре русской ментальности и культуре. Для своего времени роман стал знаковым, а Базаров воплотил в себе идеалы нового поколения «шестидесятников» XIX века. Герой подкупал своей бескомпромиссностью, радикализмам, неприятием старых/традиционных авторитетов и норм».

Ну прямо хоть на баррикаду или в тайное общество Базарова!

И реалист, мол, Тургенев сам-де, не оправдывает сверхчеловека.

*

Мне выставили возражение, что по «Асе» и «Вешним водам» нельзя судить, что Тургенев ницшеанец. Это методически хорошее возражение.

Ведь я считаю ницшеанство идеалом экстремистского типа. То есть, представляется, что человек, до него дожив, с ним и умрёт, ибо тут — тупик. Превратиться в другой идеал ницшеанство, мол, не может. Ну, если очень уж догматически подойти…

Если указанные вещи окажутся сотворёнными после «Отцов и детей» и не окажутся ницшеанскими, то мой вывод о Тургеневе времени «Отцов и детей», как о ницшеанце, будет, по меньшей мере, сомнителен. Как и если эти вещи окажутся непосредственными предшественниками «Отцов и детей».

Смотрим. «Ася» — 1858, «Вешние воды» — 1872. — Четыре года до и 10 лет после.

Читаем их. Начнём с «Аси».

По мотыльковому в прошлом «я»-повествователю мне уже чудится его «нынешний» антагонист — ницшеанец.

О-па. Этот мотылёк, отвергнутый одною вдовой, оказывается, играет в романтика. Прекрасный внутренний мир, которому соответствует чудо какая уютная немецкая красота.

6 глав позади. По-моему, описывается, как подсознательно человек влюбляется. «Я»-повествователь — в Асю, якобы сестру Гагина. Конечно, я заведён загадочностью, чего это Гагин и Ася притворяются братом и сестрой. Ну… Процесс влюбления — это для выражения прекрасной внутренней жизни ещё лучше, чем сама любовь. — А Тургенев весь отдаётся изображению прелести этого, якобы распрекрасного романтизма. (Я всё ещё надеюсь, что Тургенев — ницшеанец, и ему скука — эти тонкие чувства.)

А вот и странность:

«…толпа богомольцев тянулась внизу по дороге с крестами и хоругвями…

— Вот бы пойти с ними, — сказала Ася, прислушиваясь к постепенно ослабевавшим взрывам голосов.

— Разве вы такая набожны?

— Пойти куда-нибудь далеко, на молитву, на трудный подвиг, — — продолжала она. — А то дни уходят, жизнь уйдет, а что мы сделали?

— Вы честолюбивы, — заметил я, — вы хотите прожить не даром, след за собой оставить…

— А разве это невозможно?

«Невозможно», — чуть было не повторил я… Но я взглянул в ее светлые глаза и только промолвил:

— Попытайтесь».

Ну у неё, положим, упоминавшийся гражданский романтизм. Но у разочаровавшегося в таком романтизме «я»-повествователя обычный ли, индивидуалистский, романтизм? Или тут прорвался голос Тургенева-ницшеанца, сверхиндивилуалиста?

А вот и невольные слёзы на моих глазах. Чего? Себя молоденького увидел.

«Я глядел на нее, всю облитую ясным солнечным лучом, всю успокоенную и кроткую. Все радостно сияло вокруг нас, внизу, над нами — небо, земля и воды; самый воздух, казалось, был насыщен блеском.

— Посмотрите, как хорошо! — сказал я, невольно понизив голос.

— Да, хорошо! так же тихо отвечала она, не смотря на меня. — Если бы мы с вами были птицы, — как бы мы взвились, как бы полетели … Так бы и утонули в этой синеве … Но мы не птицы».

Я б дорого дал, как говорится, если б мне привелось увидеть одну картину, какую я видел на какой-то более чем полувековой давности выставке живописи… Парень и девушка стояли, прижавшись, рядышком на какой-то плотине, что на великой сибирской ГЭС, спинами к зрителям и лицом к далям, что открывались им с огромной высоты плотины… Навстречу солнцу… Вот возьмут сейчас и полетят.

Слаб-с. Ни я поехал в Сибирь…

Мой идеал унесло из-за поражений в маньеризм, так называемый (в веках повторяющийся), в веру в благое для всех сверхбудущее. А натерпевшегося поражений Тургенева — я жду — унесло в другой экстремизм, индивидуалистский, в “Невозможно” оставить свой след на земле, даже если ты великий писатель.

И вот дальше я опять узнаю себя. Как странно, правда? когда приходит любовь, думается о смерти… Или это у меня от неспособности отдаться любви. Я, помню, не мог допустить для себя женитьбы, а что это за любовь — с ограничением?.. Думать же о безграничном — можно. Это ж всего лишь мысли. И — думалось о смерти. Нам обоим, помнится. И ей. Мы были не пара.

А что тут за не пара этот «я»-повествователь и Ася?..

Хм. Тот же случай! «Я»-повествователь ещё не хочет жениться…

Это — придумано. Это нужно автору для его “Невозможно”. Я правильно почуял, что там был голос автора, а не персонажа. Перед персонажем-то не было никаких препятствий — так изображено было в тексте до сих пор.

«“Жениться на семнадцатилетней девочке, с ее нравом, как это можно!” — сказал я, вставая».

Это ерунда. Я-то, в своей жизни, подозревал, что моя пассия — шлюха. Я лишь боялся оскорбить любовь как таковую, и не позволял себе проверить. А этому… Что за надуманное препятствие?..

«…не томился ли я жаждой счастья? Оно стало возможным — и я колебался, я отталкивал, я должен был оттолкнуть его прочь… Его внезапность меня смущала. Сама Ася, с ее огненной головой, с ее прошедшим, с ее воспитанием, это привлекательное, но странное существо — признаюсь, она меня пугала. Долго боролись во мне чувства. Назначенный срок приближался. “Я не могу на ней жениться, — решил я, наконец, — она не узнает, что и я полюбил ее”».

Разве что «внезапность»… когда ты совсем молодой…

А поданная с временной дистанции, она годится… что угодно годится для выражения такой истины: нет счастья на этом свете! Ну нет и всё.

Это даже и художественно: ни на чём получился разлад. Ни на чём! — Потому что таков закон: счастья — нет.

А вот и прямое доказательство, что Тургенев — ницшеанец. Он не выдержал, как это всегда и бывает с ницшеанцами, и дал «в лоб»:

«Завтра я буду счастлив! У счастья нет завтрашнего дня; у него нет и вчерашнего; оно не помнит прошедшего, не думает о будущем; у него есть настоящее — и то не день, а мгновенье».

Раз есть на свете смерть, то жизнь бессмысленна, и смысл имеет только миг.

И опять в самом конце — о могиле.

*

Хочется ещё два слова сказать о финале «Отцов и детей».

«Есть небольшое сельское кладбище в одном из отдаленных уголков России. Как почти все наши кладбища, оно являет вид печальный: окружающие его канавы давно заросли; серые деревянные кресты поникли и гниют под своими когда-то крашеными крышами; каменные плиты все сдвинуты, словно кто их подталкивает снизу; два-три ощипанных деревца едва дают скудную тень; овцы безвозбранно бродят по могилам… Но между ними есть одна, до которой не касается человек, которую не топчет животное: одни птицы садятся на нее и поют на заре. Железная ограда ее окружает; две молодые елки посажены по обоим ее концам: Евгений Базаров похоронен в этой могиле. К ней, из недалекой деревушки, часто приходят два уже дряхлые старичка — муж с женою…».

Невозможно оставить след на земле. Даже в виде могилы. Кресты сгнивают, холмики сравниваются дождями и ногами овец. Одна — неколебима, казалось бы. Но нет. Старики умрут, железная ограда проржавеет и падёт. И ничего не останется.

*

Теперь «Вешние воды».

Начинается многообещающе. В первом же абзаце есть такое:

«…то “taedium vitae”, о котором говорили уже римляне, то “отвращение к жизни”…»

Там и больше подобного есть. Цитировать не хочется — обрыдло.

Плохо одно: это подано так, что будет, наверно, опровергнуто. И мне тогда будет задача, как объяснить выход Тургенева из тупика-ницшеанства.

Впрочем — вот что обнадёжило: тут опять, как в «Асе», воспоминание о давно прошедшем.

Читаю я… И думаю: как всё-таки Тургенев умеет живописать! Что ни возьми — живёт. А он всё опять эту немецкую прелесть описывает. Я и сам раз подумал, глядя на виды, что Германия какая-то фантастически красивая страна. А тут ещё, у Тургенева, и эта прелесть итальянцев. Ну облако в штанах!..

Если Тургенев мироненавистник, то как он переносил самого себя, ТАК упоительно описывая прелестную простую жизнь?

«Ему было очень хорошо. В однообразно тихом и плавном течении жизни таятся великие прелести — и он предавался им с наслаждением, не требуя ничего особенного от настоящего дня, но и не думая о завтрашнем, не вспоминая о вчерашнем. Чего стоила одна близость такой девушки, какова была Джемма! Он скоро расстанется с нею и, вероятно, навсегда; но пока один и тот же челнок, как в Уландовом романсе, несет их по жизненным укрощенным струям — радуйся, наслаждайся, путешественник!»

Описывается, как человек застрял в пути домой, ожидая денег, и какая это прелесть. И что ни описывается, как-то ясно, что всё итальянское семейство в путешественника просто влюбилось и не желает с ним расставаться. И как вкусно читается о любой ерунде. Я давно не получал такого удовольствия от описаний.

Такая радость жизни не может получиться у человека с экстремистским идеалом.

А комментировать по ходу чтения у меня что-то не получается. Такой заворот сюжета… От чтения оторваться невозможно. И вспомните, как ничего не происходит всегда у Чехова, какая нудота вас охватывает, и как это здорово для выражения совсем-совсем чего-то иного, что и есть Абсолют…

Где в этой суете у Тургенева Абсолют?

М. Тоска какая… Сейчас будет то же, что и в «Асе» — разрушится взаимная любовь. Которая и случается-то как редко…

Глава 16-я. Не случилось. Я не представляю, что ж ещё может быть. Но чего не может быть, думаю, — так это счастья этих двух: Санина и Джеммы.

Я только что не дрожу.

Для передыху я вспомнил такой кусок из «Отцов и детей»:

«— Я думаю: хорошо моим родителям жить на свете! Отец в шестьдесят лет хлопочет, толкует о “паллиативных” средствах, лечит людей, великодушничает с крестьянами — кутит, одним словом; и матери моей хорошо: день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей и опомниться некогда…».

Вот и в «Вешних водах» это опомниться некогда, поданное как полное погружение в воспоминание о том, что было.

«Был в ту ночь во Франкфурте один счастливый человек… Он спал; но он мог сказать про себя словами поэта:

Я сплю… но сердце чуткое не спит…».

Гос-по-ди, что ж может случиться, чтоб расстроить вот-вот наступящее счастье?

Вот оно уже наступило. Так что ж его разрушит?

«Правду сказать, оба они, он весь бледный, она вся розовая от волнения, подвигались вперед, как отуманенные. То, что они сделали вдвоем, несколько мгновений тому назад — это отдание своей души другой душе, — было так сильно, и ново, и жутко…».

Опять эта жуть на пике счастья…

«Первая любовь — та же революция: однообразно-правильный строй сложившейся жизни разбит и разрушен в одно мгновенье, молодость стоит на баррикаде, высоко вьется ее яркое знамя, и что бы там впереди ее ни ждало — смерть или новая жизнь, — всему она шлет свой восторженный привет».

Вот, кем в душе был когда-то Тургенев по очень большому счёту.

Так. Глава ХХХ впереди. Но и почти половина текста тоже впереди. — Я в недоумении.

На XXXIX главе до меня дошло, как будет разрушено счастье. Санина соблазнит покупательница его имения. Конечно, для такого выверта надо много текста. В «Асе» было быстрее и естественнее при всей там неестественности. Я не думаю, что Тургенев меня убедит.

Хотя… Не будь я невзрачным, как я однажды нечаянно подслушал о себе разговор двух девушек… А Санин же, как и сам Тургенев, — конфетка.

Ну. Не знаю…

Это я про авторское «убедил-не-убедил».

Убедительно, что не чувствуешь авторского морального осуждения. Сам о себе чего только ни помнишь, а живёшь. Ничего…

Если это — мастерское изображение… Ну да. Мастерское. Но — человека себе на уме.

Что я имею в виду?

Тургенев описывает дальше всё-таки стыд Санина, но — не убедительно, по-моему. И потому, думается, что ему, Тургеневу-ницшеанцу, сверхчеловеку, изрядно противен просто человек, слабодушный. Как, словно бы, думает этот сверхчеловек: не были б люди слабы — было самое то, не было б на Этом свете Зла. А так… Тьфу на вас всех!

Так это — хоть гнев.

А в XLIV главе уже обычная, привычная для ницшеанца скука. Наконец, и Германия описывается тускло, как и Россия:

«…и ничего не узнавал: прежние постройки исчезли; их заменили новые улицы, уставленные громадными сплошными домами…».

Ну вот. Слезливый я. Опять увлажнились глаза — от того, что пришло-таки от Джеммы из Америки во Франкфурт письмо Санину.

Вот проклятье! Зачем Тургенев это сделал со мной? Зачем он сделал, что Джемма пишет, что брат её сделался гарибальдийцем и погиб? — Тургенев же должен презирать сентиментализм и Добро? Зачем он пишет так, будто есть-таки на свете Добро? Будет, во всяком случае, торжествовать когда-нибудь, если мы будем в него смиренно верить…

Притворяется? Не хочет напирать на обычных людей? Реалист? Его, мол, дело — лишь описывать, как бывает…

Я не знаю, прав ли я с ницшеанством Тургенева в «Вешних водах»…

Нет. Я всё же вернусь, хоть думал, что кончил.

Это ведь какая мерзость этот Полозов, муж совратившей Санина женщины. Он пользуется тем, что перепадает ему от богатства жены, за то, что он соглашается, чтоб та сношалась с кем и сколько ей угодно. Он даже на пари с этой своей женой пошёл. Та сказала, что соблазнит Санина за пару дней, а он ставил, что не соблазнит. — И всё это Тургеневым описано замечательно мягко и намёками.

То есть настоящего отношения Тургенева к описываемому по характеру описания узнать нельзя. И весь этот финальный сентиментализм и прогарибальдийство — то же, что безразличие к вопиющему типу Полозову.

То есть, Тургенев всё-таки ницшеанец — он над Добром и Злом.

Окончание
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *