Татьяна Хохрина: Мечта оседлости

 590 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Куда же девать эти яблоки?! Господи, какой яблочный год… Уже ломился подвал старой дачи от баллонов с компотом, бутылок сока, банок и баночек варенья и повидла, все столы и лавки были затянуты марлей на которой вялились и сохли яблочные дольки. Были снабжены все сослуживцы, родственники и приятели…

Мечта оседлости

Главы из книги

Татьяна Хохрина

Татьяна ХохринаСИРЕНЬ

Как хорошо, что наконец стало тепло! В Малаховке почти совсем растаял снег и сразу стало сухо, ведь она стоит на песке! Уже полезли вовсю подснежники, совсем скоро раскроются тюльпаны и вся Малаховка запахнет сиренью. Сирень здесь почти в каждом дворе, но папа мой говорил, что до войны ее было намного больше и пассажиры пригородных электричек понимали, что проезжают Малаховку, по бьющему в окна поездов головокружительному аромату сирени.

Довоенное население Малаховки почти не сохранилось даже в потомках. Да и немногим удалось этих потомков оставить. Треть поселка пересажали-перестреляли в довоенное десятилетие. Что не удивительно не только в силу этой славной предвоенной традиции, но и потому, что народ там жил особенный. Все больше интеллигенция, что из бывших, что из новых, не только со старыми дачами, но и со старыми библиотеками и со взращенными ими независимостью, свободомыслием и не принятым тогда благородством. Можно ли, например, представить в 1934 году другое место, где директор школы, собрав всех учеников и учителей на линейку, трясущимися губами объявила: «Сегодня убит Киров. Убит по приказу Сталина» и потеряла сознание. И никто не донес. Ни одной суки не нашлось. Мало какой коллектив мог бы этим похвастаться! В последующие годы многие из этих и других малаховских молчунов, если и сохранили жизни, то прожили их вдалеке от цветущей сирени, поскольку в тундре и тайге она плохо приживалась.

Другой редкой составляющей малаховского населения были обрусевшие (а иногда — объевреившие) немцы. Их столетняя малаховская история к войне тоже свернулась и они вынуждены были далее пытаться засадить сиренью казахские степи. Большинство же малаховчан встретило Финскую, а потом — Отечественную дома, оттуда ушли на фронт и не вернулись. Из папиного класса уцелело трое, включая его самого, да и то один вернулся калекой физически, а другой — умственно и пережили своих погибших одноклассников всего на несколько лет. Мой папа часто говорил, что ему от них прибавка лет вышла…

А в войну и после войны в Малаховке укоренилось полно приезжих (как, например, семья моей мамы), но их словно тоже кто-то специально отбирал, сохраняя особый малаховский дух. Да и вернувшиеся к концу пятидесятых из лагерей были ей на пользу. И все с новым усердием начали сажать сирень. Но Малаховка росла и застраивалась, садов становилось все меньше, и она начала напоминать не дачный поселок, а уездный городок. Сирень тулилась к заборам заросших старых участков, буйствовала на Еврейском кладбище и по склонам знаменитого Малаховского оврага.

Про овраг разговор особый. Это не просто овраг, а какой-то доисторический, доледниковый разлом. Он тянулся почти от Томилино через Красково до Малаховки и видел всю изнанку местной жизни. Там устраивались добропорядочные пикники и неприличные попойки, там, говорят, находили клады, но чаще — свалки мусора, там была зона неповиновения и свободы, где проводили досуг и находили себе место уголовники, алкоголики, наркоманы, проститутки, заглядывавшие к ним почтенные отцы семейства, диссиденты областного значения и самостийные курсы иврита. Там можно было потерять, найти, спрятать и спрятаться, а летом — и пожить под звездным небом, если не боишься. Там искали и находили школьных и заводских прогульщиков, потерявшихся детей, обиженных мужей и жен, полоумных старух, а иногда и неопознанные останки. Там занимались школьной физкультурой, бегом, зарядкой, живописью на пленэре, но чаще всего — пьянкой и любовью.

На краю оврага с малаховской стороны стояла старинная знаменитая школа и целая россыпь малюсеньких лавок, магазинчиков, ателье и мастерских. Самый удобный спуск был около керосиновой лавки. Это сейчас она никому не была бы нужна. А тогда пропахший до исподнего керосином огромный Наум Соловейчик — глава этого предприятия — был важнее и могущественней, чем Миллер и Чубайс вместе взятые. Здесь концентрировались все новости, все советы, все связи и возможности. Керосиновая лавка была источником света и тепла, т.е. жизни, общественным советом, кассой взаимопомощи, шпионским центром, сионистским гнездом, советом ветеранов войны и армией спасения. Наум появился здесь в 44-ом, комиссованный по ранению, на негнущейся ноге, после того, как приехал в родной Симферополь и узнал, что его родители, сестра с детьми и молодая жена с их первенцем дожидаются его в противотанковом рву на десятом километре шоссе на Феодосию. В тот же день Наум развернулся и уехал к троюродной старой тетке в Малаховку и остался здесь навсегда. С тех пор как тетка померла, он и жил в этой керосиновой лавке, ничего и никого не боялся, разве только маленьких детей. Он и засадил задник лавки и всю ближайшую кромку оврага сиренью, утверждая, что она нейтрализует запах керосина. За саженцами этой сирени он ездил в какое-то особенное место, она и впрямь была необыкновенная, а каждому кусту Наум дал родное имя. И последняя шпана, саранчой проносившаяся по дачным участкам и мешками возившая сирень на московские рынки, даже в горячке не притронулась бы к наумовой сирени. Убил бы.

Потом в Малаховке провели газ, в керосине не стало необходимости, магазинчики и прочую рухлядь вдоль оврага снесли, керосиновую лавку закрыли. Я помню, как пришел папа с работы с каким-то опрокинутым лицом и хриплым голосом сообщил: Наум поджег керосиновую лавку, стоит и смотрит, как она горит. Наутро Наум из Малаховки исчез. А весной по его сирени словно Мамай прошел и его родные погибли второй раз.

Сейчас аккурат на месте того пепелища расположен мемориал погибшим в войну жителям Малаховки и горит вечный огонь. Словно на керосине из наумовой лавки. Честно говоря, мемориал довольно убогий, нищенский, притулившийся у спуска в овраг. Около него чаще справляют нужду, чем преклоняют голову. Да и в списках не хватает доброй половины той Малаховки, которая сгорела в пламени войны — о них было некому вспомнить и сообщить. И только сзади обелиска, на самом краю оврага из невытоптанных и недоломанных побегов вымахал куст сирени и именно он — настоящий памятник тем не вернувшимся школьникам, их отцам, дедам, соседям, Науму и всем, кто жив только в памяти.

МЕДИЦИНА ШАГОВОЙ ДОСТУПНОСТИ

Малаховка всегда была местом сосредоточения интеллигенции самых разных профессий. Но особенно много там было врачей. Это и понятно! С одной стороны, Малаховка была исключительно здоровым местом для проживания и кто это знал лучше врачей?! Сосны, озеро, песок, который спасает Малахову от сырости даже в самое промозглое лето, — о чем еще мечтать? А, с другой стороны, население, которое любит и умеет лечиться, носится со своими детьми и старухами, как с писаной торбой, все время вслушивается во внутренние процессы и ждет от них такого же подвоха, как и от внешних. Где еще врач, или, как всегда говорили в Малаховке, доктор может с удовольствием жить сам и при этом всегда иметь кусок хлеба с маслом, а нередко и с икрой?! Неудивительно, что только на нашем отрезке Республиканской улицы жили в относительном добрососедстве и условном согласии гинеколог, уролог, санитарный врач, педиатр, терапевт и аж четыре стоматолога. Это и понятно — зубов-то у людей больше, чем других органов, так что и специалистов по ним требуется целая команда!

Позиция, востребованность и соответственно качество жизни каждого из названных специалистов существенно различались. Санитарный врач Цикерзон, например, вообще никого не интересовал с точки зрения здравоохранения, но был бесценен как источник рыбных деликатесов, которые он же и оценивал на предмет санитарного соответствия. У Макса Цикерзона по сходной цене всегда можно было разжиться всем от воблы и селедки до миног и угря, поэтому он котировался высоко у всех, Кроме своего умиравшего от зависти соседа Элькина, но и ему цикерзоновские закрома были на руку, ложась в основу регулярных анонимок. Пользы для здоровья от максовых деликатесов никому не было, разве что гастроэнтерологу Бузиненко, готового полечить объевшимся печень, но никто Цикерзона как врача и не рассматривал.

У гинеколога Бершица и уролога Гана были самые большие на нашей улице дачи, с редким тогда московским телефоном, гаражом, вторым этажом, всеми удобства, а у Бершица — даже с биде. На биде соседи ходили посмотреть, как на тело Ленина в Мавзолее, но Бершицу не завидовали, расценивая биде как рабочий инструмент. Вообще же очевидные бытовые преимущества Бершица и Гана соседей не задевали, они признавали такое неравенство справедливым, считая их труд тяжелым, опасным и малопривлекательным. «Вы видели, Циля, — печально говорил глава общины Гендлин моей бабушке, — к Бершицу уже неделю ходит мадам Сурайкина! А ведь она уже таки очень немолодая и лет пятнадцать, как вдова! Что она Мише Бершицу показывает, это Сурайкина?! И как он после этого садится обедать?! Я Вам так скажу: даже если бы мне поставили этот его биде в два ряда по всему участку, я бы не согласился заглянуть в мадам Сурайкину!» — «А что, вы думаете Грише Гану легче? Его Фаня вчера говорила, что к ним пришел Фуксман и принес с собой недержание. И четыре часа сидел с ним в гостиной! Так Фуксману это обошлось в пятерку за консультацию и сухие кальсоны, а Ганы теперь должны менять на диване обивку!» Так что Бершиц и Ган ходили по Республиканской с высоко поднятой головой и не стеснялись своего богатства. Разве что пару раз в году, когда их трясла фининспекция и ОБХСС. Но и там были люди с хроническими заболеваниями. Поэтому ровно накануне их прихода к Бершицам и Ганам поздно ночью Фаня Ган и Роза Бершиц стучались в нашу калитку и на некоторое время заносили на хранение по увесистому саквояжу.

К педиатру Сарре Оскаровне и терапевту Туманову калитки не закрывались, у них всегда была работа, но сильно с нее они не разбогатели. У Сарры Оскаровны был свой немалый выводок и три поколения малаховчан узнавали ее не столько в лицо, сколько по свисту проносящегося велосипеда с Саррой Оскаровной на борту. Это она узнавала нас по нашим гландам, аденоидам и отитам и никто не удивлялся, если вдруг его, гуляющего с младшей дочкой в лесочке, окликала с велосипеда бодрая седая женщина и, пролетая мимо, выкрикивала: «Боря, у Вас прошли осенние ангины?» Она на слух определяла пороки сердца раньше, чем это удавалось всему Бакулевскому Институту, через свитер понимала, ветрянка у тебя или скарлатина, и справлялась со всем букетом детских хворей без всякой труднодоступных средств и титанических усилий. А Туманов, солидный, благообразный дядька, неспешностью и манерами напоминавший дореволюционного профессора, в отличие от педиатра вроде и из дома не выходил, но успешно долечивал взрослым то, что в детстве они не вылечили у Сарры Оскаровны. Поэтому ни к педиатру, ни к терапевту у местных претензий тоже не было.

Сложнее всего приходилось стоматологам. Они размножались в Малаховке простым делением, не сдавали позиций до глубокой старости и даже подорванных авитаминозом, войной, отсидками и любовью к сладкому зубов все равно на всех не хватало. По крайней мере голивудские улыбки местных жителей рождались в условиях жестокой конкурентной борьбы. Чтобы как-то выходить из положения, не объявляя войну, стоматологи с нашей улицы старались дифференцировать беззубый контингент по дополнительным квалифицирующим признакам, чтобы не драться за конкретных пациентов.

Самых неимущих, пожилых, привыкших к условиям продразверстки и гражданской войны, лечила тетя Дина Мандель. Она и сама помнила Кровавое Воскресенье, и стоматологическое кресло (если так можно было назвать это пыточное устройство) было, похоже, отбито у врага во время первой ипритовой атаки, поэтому непосредственные соседи тети Дины даже не поворачивали голову от телевизора, когда с ее террасы доносились душераздирающие вопли и предсмертные стенания. Тетя Дина, по экстерьеру способная претендовать на место жонглера гирями в областном цирке, не признавала никакой анестезии, упиралась мощным коленом в обмякшее тело жертвы, левой рукой блокировала ее жалкие конвульсии и козьей ножкой рвала зубы любой сложности. Ценник у нее был более, чем щадящий, зубы у стариков и старух держались слабо и, несмотря на устрашающую славу, к ней была очередь.

В паре с тетей Диной работал протезист Титаренко. По образованию он был ветеринар, но пока сидел 10 лет в лагерях за махинации с кормами для крупного рогатого скота, понял, что человек — скотина похуже и наблатыкался там, помогая осужденному и работавшему в лагерной больничке стоматологу, клепать коронки. Он работал в основном по металлу, не всегда даже слепки снимал, имея довольно точный глаз и ловкие руки. Вернувшимся и реабилитированным бедолагам он освежал железные коронки, а торговавшие на малаховском рынке узбеки вкладывали с его помощью выручку в золотые зубы. После тети Дининой экзекуции пациентам уже ничего не было страшно, бывших сидельцев и продавцов на рынке в Малаховке была тьма тьмущая, так что и Титаренко был всегда при деле.

Услуги класса люкс предоставляли Хайкин и Цидельман. Вот им было непросто. Они гнались за качеством, у обоих было новейшее оборудование, спекулянты несли им лучшие материалы, а зубов оставалось все меньше и меньше. Мастера исподволь старались ославить друг друга, пускали разные сплетни, пытались работать на контрасте, но те двадцать человек, которым было по карману вставить в рот сияющий европейский фарфор, по разу сходили к обоим, поняли, что разницы никакой нет, вставили челюсти у того, к кому первому заглянули, и на этом вопрос с зубами закрыли. При этом по Малаховке разнеслись слухи о чудовищной дороговизне услуг Хайкина и Цидельмана, о космическом уровне их аппаратуры и, конечно, богатства в целом, а соседские мальчишки висели на окнах и с придыханием привирали потом о необыкновенной мигающей и жужжащей технике среди дворцовых интерьеров. Новых пациентов эти разговоры не привели, зато вызвали живой интерес у контрольных органов. Местные правоохранители для начала сделали бесплатные головокружительные улыбки, а потом, представив в горячечном бреду размеры стоматологических доходов, каждую весну экскаватором перерывали оба участка в поисках зарытых кладов. Цидельман, бывший полковой разведчик, оказался сильнее духом, а белобилетник Хайкин, недолго раздумывая, съехал в Нью-Джерси, наивно полагая, что там таких зубов не видели. Конкуренция исчезла, Цикерман стал хозяином положения и теперь, возможно, имело бы смысл взрыхлить ему участок.

На прошлой неделе я свалилась с вирусом, а потом разболелся зуб. Можно через интернет вызвать любого специалиста и получить помощь, не вставая с дивана. Но я никого из них не знаю. И не хочу знакомиться. А Сарры Оскаровны, Туманова, тети Дины и вообще всех, о ком этот рассказ уже нет ни в Малаховке, ни на этом свете. И я лечилась воспоминаниями о них, зализывая свои болячки, и плача не от боли, а от того, что все это уже только память.

ДЕЛО ВСЕЙ ЖИЗНИ

Роза Соломоновна Фрумис ведала в Малаховской поликлинике приемом анализов. Вообще у нее не было никакого медицинского образования, она долгое время работала в регистратуре, но как-то подменила лаборантку, принимавшую анализы, потом еще пару раз, а дальше уже осела в лаборатории навсегда. Она была серьезная, аккуратная, без дурацких усмешек, к тому же выучила много профессиональных слов, а главное — это работа ей очень нравилась. Она ведь не просто записывала данные направлений в журнал и раскладывала по каталкам разномастные банки с подозрительным содержимым. Она чувствовала себя посвященной в тайную жизнь малаховских жителей, причастной к их интимным тайнам и это заставляло ее гордиться порученным делом.

Женщина она была немолодая, одинокая, из близких были только два взрослых племянника, живущих в Феодосии. К ним она ездила с подарками на три недели каждое лето, кроме тех случаев, когда ее не отпускали в отпуск. Розу Соломоновну это не слишком огорчало, потому что только подтверждало незаменимость ее на своем ответственном посту. В то же время отсутствие личной жизни позволяло ей целиком сосредоточиться на работе и аккумулировать малаховские тайны без риска разделить их с домашними. Принимая очередную майонезную банку или поллитровку с мочой или спичечный коробок с другим содержимым, она привставала на стуле, интимно склонялась к пациенту, ласково говорила: «Ну что там у нас?», многозначительно качала головой, словно уже предполагала результат исследования, и на некоторых (особенно — на мнительных пожилых мужчин) это производило такое внушительное впечатление, что они мешкали, задерживались, просительно вглядывались ей в лицо и шепотом спрашивали: «Розочка, как Вы считаете, не плохо?…», на что она заводила глаза, пожимала пухлыми плечами и отвечала: «Трудно сразу сказать, но что-то меня настораживает…» После чего банка отправлялась на каталку, а пациент на дрожащих ногах доползал до ближайшего стула и жаловался тем, кто оказывался рядом, на грядущие испытания.

Роза Соломоновна так гордилась своей работой и обретенными знаниями, что охотно озвучивала свои соображения не только непосредственно хозяину анализов, но и другим малаховским жителям, благо все друг друга знали. Это увеличивало ее значительность в глазах общественности и позволяло ей быть в центре внимания. Например, стоит очередь за творогом на рынке, только отошел с покупкой директор комиссионки Брофман, а Роза уже докладывает остальным: «Что-то мне не нравится у Брофмана моча! С тех пор, как он разошелся с Фирой и привел эту молодую шиксу, у него совершенно изменились анализы! С Фирой моча была прозрачная, светло-желтая, как бульон от домашней курочки! А с этой блядью совершенно другая картина, противно смотреть! Я это так не оставлю, я ему выскажу за его билирубин! Так недолго доиграться до лейкоцитов!» Поскольку слушатели понимали в анализах еще меньше Розы, а новую жену Брофмана дружно не одобряли, они ужасались Брофманской судьбой и начинали его жалеть еще до того, как он дождался результатов анализов.

Вообще допущенность Розы в святая святых не просто укрепляла ее реноме, она создавала ей массу дополнительных опций. Достаточно было зайти к председателю сельсовета, посмотреть на него со слезой и сказать: «Николай Васильевич! Надо нам думать, как нам выходить из положения… Не хочу Вас пугать раньше времени, но Вашей Вере Петровне, думаю, пора сдать анализы, чтоб не было таки поздно… Вы обратили внимание на ее цвет лица?», как Николай Васильевич, забыв, что только два часа назад встретил мордастую и цветущую Веру Петровну, вернувшуюся с отдыха на Золотых Песках, пугался, терялся и суетливо подписывал любые Розины ходатайства, бормоча просьбы о содействии в лечении. Роза же, подхватив петицию, суровела лицом и отрывисто, немногословно отвечала: «Попробуем что-то сделать. Надо бороться до конца!»

Поскольку и анализы, и заключения об их исследовании проходили через Розины руки, точнее, именно она осуществляла непосредственную связь с населением, многие предполагали, что от ее знания и стараний зависят и сами результаты. Поэтому народ старался с ней не ссориться, пытался наладить с ней дружбу и всячески с Розой заигрывал. По сухому остатку Розины возможности превосходили возможности главврача поликлиники, тем более, что и он сам сдавал свои коробки и банки той же Розе. Роза развернула плечи, приосанилась, приоделась благодаря неформальным связям, отъелась на дефицитных харчах и чувствовала себя королевой. Дошло до того, что в порядке поощрения она получила профсоюзную путевку в Карловы Вары и, вместо пыльной Феодосии и узкой коечки у племянников в беседке, рассекала с женой председателя сельсовета Верой Петровной в соседних номерах Грандотеля Амбассадор.

Казалось, так будет всегда, тем более что Роза Соломоновна, хоть уже и преодолела пенсионный барьер, не собиралась оставлять свой государственный пост, пока собственные плохие анализы не заставят уйти на покой. Но расчет редко бывает верен. В поликлинику пришел новый главврач. И, как любая новая метла, захотел показать, что экономика должна быть экономной и всегда есть пути оптимизации. Первой на этих путях оказалась Роза Фрумис. Недолго думая, новый начальник велел выставить каталки для анализов прямо перед лабораторией для самообслуживания, а результаты выкладывать в запечатанных конвертах с фамилиями в специальную коробку рядом, чтоб каждый пациент мог взять их сам и дома насладиться или зайти с конвертом к лечащему врачу. В Розе отпала всякая нужда. Напрасно она пугала начальника опасностью путаницы, возможным нарушением конфиденциальности и даже вульгарной подменой. Он стоял насмерть. Анализы его не волновали, а ставка освобождалась и это было важнее. Роза решила на худой конец вернуться в регистратуру, но и там ее не ждали. Пенсионерка — иди отдыхай. И Роза оказалась не у дел.

Понятное дело, что как только Роза очутилась за воротами поликлиники, ее популярность и почитание в народе сдулись, как худой воздушный шар. Она пробовала использовать прежнюю методику устрашения и интриги, но это уже не работало, ведь она больше не была должностным лицом, а стала простая пенсионерка Розка Фрумис с Рельсовой улицы. Одна радость, что новый главврач то ли от усталости, то ли от неумеренных возлияний как-то облез и усох. И встречая его на улицах, Роза Соломоновна говорила случайным прохожим: «Что он себе думает, этот дурак?! Ему давно надо сдать анализы! Но только в хорошие, надежные руки, чтоб ему не подсунули чужие глисты!»

ЯБЛОЧНЫЙ СПАС

Куда же девать эти яблоки?! Господи, какой яблочный год… Уже ломился подвал старой дачи от баллонов с компотом, бутылок сока, банок и баночек варенья и повидла, все столы и лавки были затянуты марлей на которой вялились и сохли яблочные дольки. Были снабжены все сослуживцы, родственники и приятели, на пироги и шарлотки уже и не смотрел никто, а яблоки только прибывали. В саду некуда было ногу поставить, пожухлая к осени трава была скрыта разноцветным яблочным ковром, словно все теннисисты мира рассыпали свои мячи на старой аниной даче в Малаховке.

Аня, конечно, давно бы заплатила десятку соседу Жорке и он вывез бы все эти яблоки к чертовой матери, но Сеня злился и переживал, и Аня терпела, покорно собирая урожай и с утра до ночи придумывая, что с ним делать. Сегодня утром она выставила за калитку два полных мешка, но, похоже, не у них одних это счастье, и мешки продолжают стоять, не заинтересовав даже бродяг. А Сеня, несмотря на больную спину, опять насобирал полную детскую ванну и придется снова ими заняться. Ничего не поделаешь, многие блокадники, не один Сеня, не могут выбросить на помойку ничего съестного, даже если в горло не лезет. Вроде маленьким был, не помнит ничего, а переживает из-за каждой сырной корки и недоеденной котлеты. За детьми, а потом внуками подъедал всё до последней крошки и обижался, если над ним подтрунивали. А уж если дело касалось сладкого, то остановить Сёму можно было только силой, не пугал ни ставший тесным костюм, ни подступающий диабет. Как маленький, честное слово!

Не то что она, Аня… Она с эвакуации сладкое в рот не брала, даже яблоки ела только антоновку — чтоб покислее. В Симферополь каждую минуту могли войти немцы, стояла ужасная жара, мама металась, пытаясь что-то съестное найти детям в дорогу, и поменяла рувкино пианино на ведро шоколадного масла. Они давились им всю бесконечную дорогу до казахской станции Отар. Вот тогда лучше бы это были яблоки… Аня дразнила брата «Рувечик-солёный огуречик» и больше всего в тот момент вместо шоколадного масла хотелось соленого хрусткого огурца. Рувка погиб потом в сорок четвертом, при освобождении Пинска, где когда-то родился его прадед. Чудны дела твои, Господи… А мама всегда плакала, когда дети играли на пианино. И когда кто-то произносил слово «огуречик». Не огурчик, а именно огуречик…

«Нюся, ну что, мыть банки? Или ты сегодня решила не делать? Может, и правда тебе передохнуть? Жалко, конечно, собранные не долежат уже, но что ж…» — «Ну что ты, мой, конечно! Еще рано, я успею все сегодняшние почистить и сварить!» Как тут откажешь?! Аня, кряхтя, выволокла на площадочку перед крыльцом старое, продавленное кресло и расположила перед ним ванну с яблоками, ведро под очистки и старинный таз, куда пойдет эта яблочная благодать. Тут же приплелась Пуля, плюхнулась на траву и положила седую морду на лапы в ожидании любимого лакомства. Не собака, а чистый поросенок — только бы яблочком похрустеть! Все их собаки всегда ели яблоки. Они с мамой это первый раз обнаружили, когда умер папа, и в тот год они пропали бы с голоду, оставшись без копейки и без работы. Мама безуспешно пыталась папу после ранений выходить и последний год работать не могла, а Анька училась на дневном, стипендии только на электричку до Москвы и хватало. Спасли их тогда редкие теткины магаданские переводы и эти самые яблоки. И их главный охранник — здоровый беспородный пёс Марс трескал яблоки со всеми домашними наравне. Тогда Аня думала, что только от голода, но и последовавшие за Марсом Джерик, Веста и нынешняя Пуля яблоками тоже не брезговали.

Вообще это только в исключительно урожайные года такое изобилие яблок раздражает, так-то обычно это скорее радует. Вон когда Вера, сестра мамина, из лагерей вернулась, она специально в беседке спать ложилась, чтоб яблоками пахло. Она говорила, что запах яблок — это запах свободы. Все грызла их голыми от цинги деснами и нюхала, нюхала. А дети к яблокам совсем равнодушны. Сын еще сладкоежка в отца, он хоть варенье и пироги уважает, а дочка с внучкой вечно худеют, но даже для диеты почему-то домашние яблоки почти не используют, предпочитая безвкусные магазинные целлулоидные муляжи. В общем, никому их яблоки и заготовки не нужны, как и всё, что представляет собой эта дача. Дети давно предлагали продать ее, благо участок приличный и Малаховка ценится, купить домик где-нибудь в Испании у океана и жить, как они говорят, по-европейски. Но у Сёмы с Аней по-европейски уже вряд-ли получится, так что придется деткам еще потерпеть. Это сейчас им не нужны ни сад, ни дача, а вот не станет их, и будут вспоминать с замиранием сердца каждый раз, когда из соседской квартиры запахнет яблочным вареньем.

Аня все успела вовремя. Сёма на вытянутых руках занес полный таз почищенных и нарезанных яблок на терраску, приспособленную под кухню, пересыпал их сахаром и поставил на плиту. Потом выбросил очистки и с сизифовым упорством поплелся собирать следующую порцию на завтра, пока окончательно не стемнело. Воздух заметно посвежел, ночи становились уже по-осеннему холодные. Пуля давно перебралась в дом и дрыхла на лысом ковре в спальне. Идти в дом не хотелось, и сил не было. Аня задремала здесь же в кресле, и ей не мешал глухой стук падающих яблок и одуряющий запах Рая.

Print Friendly, PDF & Email

4 комментария к «Татьяна Хохрина: Мечта оседлости»

  1. Soplemennik 27 ноября 2021 at 13:17 |

    От морозов погибли почти все яблони, которые посадил дедушка Иосиф в тридцать шестом.
    ______________________________
    Эх, если бы только яблони сажали в тридцать шестом…

  2. Ох, какие воспоминания вскрывает автор! Умело, как малаховский дантист. И получается больно.
    Но благодарим ещё и ещё раз за «сагу» о малаховских.

    Яблоки были в изоблии вплоть до знаменитых морозов в Подмосковье. Приезжали с мешками и корзинами не весть откуда взявшиеся родственники и знакомые, но всё равно терраса была завалена полутонной пахучей антоновки.
    От морозов погибли почти все яблони, которые посадил дедушка Иосиф в тридцать шестом.
    Нашли хорошие саженцы, но не нашли антоновки.
    В Австралии есть любая еда, любые фрукты, самые удивительные.
    Но не было и нет ТОЙ антоновки. Есть только жалкое подобие — «Бабушка Смит».
    За провоз любых саженцев или семян — огромный срок.

  3. В свое время кусок моей жизни пересекся с подмосковным местечком Томилином, его заводом электроники и работавшими там жителями соседнего местечка Малаховки… Кругом одни евреи!

  4. /Сирень здесь почти в каждом дворе, но папа мой говорил, что до войны ее было намного больше и пассажиры пригородных электричек понимали, что проезжают Малаховку, по бьющему в окна поездов головокружительному аромату сирени/.
    ===============
    Прочитал и так явно почувствовал запах сирени, что аж голова закружилась. В Малаховке мы снимали дачу в начале 60-х. Там, на еврейском кладбище покоятся мои родители. Каждый раз, бывая в Москве, посещаю эти места. Замечательно пишет Татьяна Хохрина.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *