576 total views (from 2022/01/01), 3 views today
Выпьешь печальную горькую, черпанешь ложкой из миски, схлебнешь, чтоб гладко пошла родимая по нужным жилочкам, сковырнешь застрявшую короткую еловую иголку — теперь можно и разваристой, пахучей картошки, и чёрного сыроватого хлеба, и вон той, ещё не совсем из импортной целлюлозы, вареной колбасы…
Книга о вкусной и красивой жизни
Небольшая Советская Энциклопедия
Пятая редакция, исправленная и дополненная
Главы из книги
Александр Левинтов
Книга первая. О вкусной жизни, или
Жратва
Оглавление — Часть I — Часть II — Часть III — Предыдущие главы
Дождливая грибалка
Ранний дождь до обеда, подумалось в конце шестого часа, в сладком полудрёмном пробуждении, под тихое шлёпанье дождика. А, может, вообще не вставать? Малодушно подумалось мне, и, честно, ещё четверть часа я проблаженствовал в хрупком переходе от сна к яви. Но, охота пущи неволи — и я встал.
Отодрал сон холодным умыванием, надел поверх обычного прорезиненный комбинезон, свитер, резиновые сапоги на тёплые носки, плащ-палатку, положил в полутора ведерную корзину нож и вышел вон, в уже не накрапывающий, а поливающий дождь.
Ну, и хорошо, значит никого в лесу не будет, и все грибы будут моими.
Наш лес начинается в ста метрах от забора. В мокрой спутавшейся траве здоровенные чистейшие белые стоят как на продажу — не прячутся и ни под кого не прикидываются. На мелкой травке под сосёнками — развеселая гурьба беленьких, мал-мала-меньше, даже и не знаешь, как их лучше — целенькими в супе или солёными в плошке?
А лес всё шепчется и шепчется с дождем, и всё живое попряталось и притихло, ветки набухли и висят обессиленные, все лесные цветы поникли и закрылись — жалко их, бедненьких и осиротевших, ни тебе бабочек, шмелей и пчёл, ни тебе воспитательного стрекотания кузнечиков.
Зато мне хорошо. Мне тихо, бесшумно, как разведчику, бойскауту, хотя, какой из меня теперь бой? Во! — я сталкер, искатель неведомого под названием гриб.
Всякие там подосиновики-подберёзовики не беру — они под дождем быстро червивеют: мне, что, белых мало? Да и лисички тоже, кланяться им поодиночке. Лишь под конец, уже на выходе из леса, напал на полянку, усыпанную отборными, упругими, почти белыми от чистоты, от застиранности дождём, лисичками. Ими и украсил верх корзины, чтобы белых было не видно. В жареном виде лисички неподражаемы, а того лучше — тушёные с молодой картошкой в сметане.
Немного ломит спину от усталости и тяжести корзины, и ноги передвигаются как у моряка на берегу, но из пивной. Вот и Хортон залаялся радостным захлёбом, пролезаю через калитку и гордо, как ни в чем ни бывало, прохожу мимо окон — там уже идёт утреннее чаепитие. «Деда! Деда!» — кричит мелкотня, все набиваются в прихожей, восторженно ахают, этот ах! переходит в ах-ах!, когда из-под лисичек открываются самородками шляпки беленьких. Я сижу в стороне от них, стягиваю промокшие сапоги, плащ-палатку, комбинезон, прохожу тихо к себе. Им эти грибы ещё часа два сортировать, чистить, обрабатывать, а я валюсь в постель и мгновенно засыпаю, и мне снятся сквозь молоденькие дрожащие берёзки длинные-длинные нарядные вереницы белых.
Охотники за грибами
Памяти Юрия Петровича Вишнякова и Виктора Петровича Козочкина
«Я сегодня утром уже корзину грибов нарвал… человек жизнь прожил, грибного леса не видел, вернётся домой — будет, что рассказать… туда и обратно, всего и делов-то…»
Василий Игнатьевич, «Осенний марафон»
Вот, было у меня два закадычных зятя, оба Петровичи, оба автолюбители и оба — заядлые грибники. Эта нота и была доминантой, лейтмотивом наших отношений, остальное: политика, спорт, выпивка, шахматы, воспоминания о 40-х-80-х — лишь гарнир, в лучшем случае — соус к основному блюду.
Один из них — потомственный горожанин, пусть и из Рыбинска (бывал я в этой бывшей столице бурлаков, город на глазах гниет и разваливается, центр часто снимают в фильмах про Сталинград и Берлин весной 45-го), другой — врождённый крестьянин, хоть и из Москвы (мы, измайловские, окончательно городом стали только в 60-е, когда закрыли наши колхозы и совхозы, заасфальтировали почвы, поля, луга, сады и пастбища, хотя коровы на МКАДе до сих пор пасутся — только у нас).
Генетика и культура — а я уверен, что культура передается не только через образование, но и на генетическом уровне — определяют и два типа грибных охотников.
Горожанин вводит в ритуал охоты обряд выпивки, хотя бы небольшой (кто видел, чтобы Юрий Петрович мало пил?), деревенский потерпит до дома.
Горожанину важен процесс — он стремится собрать как можно больше, на вес, восторгаясь лесом, воздухом, изобилием грибов.
Деревенский тщательно отбирает каждый грибочек и даже обирает с него хвоинки и пушинки, чтобы не таскать по лесу ничего лишнего. Его результат — скорее в качестве.
У первого полкорзины при обработке отлетает в мусор, у другого грибы надо только промыть.
Но оба — и городской и деревенский — мужики, а потому с достоинством пропускают промежуточную часть технологии: сортировку, обработку, готовку и заготовку. Это всё — кулинария, не мужское дело. Но заключительный цикл оба, конечно, не пропускают.
Хотя и тут имеются существенные различия: горожанин видит в грибах прежде всего закуску (и я солидарен с ним), а потому напирает на солёные и маринованные, деревенский предпочитает видеть в них еду (суп или в жареном виде), вкусную и калорийную (и я согласен с ним).
Оба, как известно, автомобилисты. Но одному важно непременно доехать до первого гриба и только у него остановиться, другой ориентируется на комфорт и безопасность машины, на комфорт бивуака в конце охоты, а потому не прочь и прогуляться до грибов 100-3000 метров.
Но есть у обоих и много общего: знание и понимание леса как грибного угодья, зоркость и меткость глаза, хозяйское (=экологичное) отношение к грибнице — ведь мы ещё вернёмся сюда, не правда ли? — и ревниво-бескорыстное отношение к грибалке.
Тут немного помедленнее.
Когда Деревенский перестал выходить на грибную охоту, он, оценивая чужой урожай, непременно попричитает:
— Душегубы, ироды, что ж вы таких маленьких нарезали?! — но это не упрёк, это глубоко скрытая зависть.
Горожанин любит похвалиться размером своего улова, но в лесу, напав на грибное место, непременно созовёт остальных полюбоваться, а потом нарезать сообща.
В детстве я очень любил рыбалку. Вдвоём в лодке, гребёшь по очереди, заякориться непременно надо вдвоём разом, и с носа, и с кормы. И улов бросается на дно лодки, без разбора, кто что и сколько поймал. И мне были неприятны и непонятны рыбаки, те, что каждый укладывает свой улов в своё отдельное ведро да ещё подсматривает, чтобы у соседа было не больше.
Грибник, настоящий грибник — демократ и человеколюб, он всегда ориентирован на общий улов и успех и, если кому-то не повезло, готов с ним поделиться.
Грибы можно собирать, рвать, резать, можно охотиться за ними, можно промышлять грибами, можно ходить по грибы — мне милей и родней последние, как те, о ком вспоминаю и пишу.
… вот, было у меня два закадычных зятя, оба Петровичи. А теперь их нет. Да и сам я уже по лесу — о пень-колоду, за грибами наклоняться и тяжело, и опасно: растите, грибочки, без нас, радуйте других…
Последний опёнок тысячелетия
У нас в эту осень дожди не часто и всё больше по ночам. Негрибной год. Зато опят после таких тоскливых ночей с дребезжащими, как старость, холодными дождями — пропасть. Особенно по пням, что вокруг меня. Раньше это были огромные калифорнийские сосны, загораживавшие мне горизонт и лезущие своими канифольными лапами прямо на балкон, а теперь стало больше света и далей, исчезли стрекотуньи-белки, а на пнях растут гвардейские опята, бравые, с лихо закрытыми шляпками, на высоченных белейших ногах, что твоя распоследняя топ-модель. Накосишь утром с одного пня килограмма два-три за пять минут, потом часа два с ними разбираешься, засолы им устраиваешь — зима спросит строго: прикатит парой приятелей, выставит на стол черносмородиновый “абсолют” и тут же “а закусывать чем будем?”. Или дама знатно-чопорная заедет на минутку или ночку в моё арендованное неимение, коньячку хлебнет, лимоном поморщится, “а вот ты хвастался грибками своими”. А то и вовсе банда гостей налетит пожать руку невеликому писателю, хлопнуть с ним галлон-другой водовки, “ты нас баснями не корми, в прошлый раз белые тебе очень удались”.
Засолка грибов — дело небыстрое, обстоятельное, грязь потом ещё полдня убираешь — есть время подумать о чём-нибудь опять невеселом.
* * *
Не знаю, как другие, а русская культура из-за своей бабской природы, что очень верно заметил Розанов, сам себя часто клявший бабой, очень оказалась податлива на американское стерильное бескультурье.
Тут надо сразу сказать, с чего это Америка бескультурна, шансы-то у неё всегда были, как и у всех прочих.
Американская модель демократии строится на порочной идее равенства. Как общество ни строй, а оно всегда будет иерархичным и по сути своей не предполагает равенства. Как квадрат ни мни, а круг из него не получится, всегда какая-нибудь иррациональная бесконечная малость напакостит. Вот дали в шестидесятые этническое равенство — ничего, кроме заунывного репа это Америке не принесло. Чуть позже милые дамы добились оглушительных успехов в своем равенстве с мужчинами — институт семьи порушили, и весьма основательно. Это особенно на иммигрантах чувствуется: редкая супружеская пара выдерживает испытание сексуальным равенством.
Шанс же стать культурными американцы утеряли (кажется, окончательно) совсем недавно, добившись очередного равенства: решено жить всем примерно поровну и примерно по сотне лет. Вся страна бросилась к штангам, кроссовкам и станкам по поддержанию физических кондиций. Пошли всякие оздоровительные диеты и комплексы, здоровье и долголетие стали ведущей и даже единственной национальной и личной ценностью. Всё остальное — мелочи, которыми можно пренебречь.
Раньше, что в Америке, что в России (СССР), что в Европе, девушка, например, считала, что если молодой человек не знает Хемингуэя (Фолкнера, Достоевского, Шекспира, Сальватора Дали, что такое акмеизм или хайдеггерианство), то с ним и делать нечего. Теперь же, если у него пять-десять фунтов лишнего веса, то она на него и не посмотрит. Поджарая, от борзых до легавых, нация помешана на собственном похудании настолько, что никто не смотрит на цену продуктов, только на количество калорий в каждой чайной ложке поглощаемого вещества.
Выбор еды, дома ли, в ресторане ли, калькулируется на калории. Поэтому жрать всё это не хочется. Американец или американка облизывает ложку не потому, что вкусно, а что это некалорийно. Он или она думает при этом: “слава Богу, пронесло мимо свининки, а то пришлось бы лишних два часа бежать завтра в клубе здоровья на месте, но в гору” и жмурится не столько от полученного удовольствия, сколько освободившись от неполученного самоистязания.
Ясно, что в таких условиях селёдочка, сальце, грибочки, борщец, сметанка — всё оказывается либо слишком острым, либо жирным, либо вкусным. Нет, уж лучше пожевать в задумчивости о собственном бессмертии травы, похрустеть морковкой для ясности взгляда на своё светлое будущее, запить пару поливитаминных капсул стаканом обезжиренного сока.
Мужскому представителю других культур и этносов эта американская манера глубоко противна и даже отвратительна. Женщины же, в силу своей приспособляемости, быстро начинают подражать всему этому. Они, в контраст мужчинам, не противопоставляются всем этим обстоятельствам, а слепо и охотно бросаются в обмоложение и оздоровление, веря женским журналам с неистовостью исламского фанатика. И требуют от своих растяп соответствовать новым стандартам здоровья и долголетия. И предпочитают ходить в разводках, чем терпеть рядом с собой нестандартное и недолговечное существо.
Физические кондиции отодвинули в американском общественном сознании всё остальное, и без того весьма жидкое, как стул дистрофика. И до физкультпривет-эпохи духовная жизнь американцев не блистала, а теперь она и вовсе свелась к жеванию поп-корна в кинотеатре и воскресным гимнопениям в церкви. А без духовной составляющей всякая культура — лишь набор ритуалов и вещей.
Культура, в отличие от технологии, транслируется от поколения к поколению чрез систему образования. Это ещё Платон утверждал, что необходимо одновременно и мусическое (художественное, творческое) и гимнасическое (построенное на повторении одних и тех же упражнений) образование, идея эта настолько очевидна, что в ХХ веке к ней вернулся Гадамер с его бильд-образованием и форм-образованием. Американцы же как-то, не заметив сами, оставили в заводе лишь форм-образование, доведя его до технологического совершенства и духовного вакуума: к этому их, помимо всего прочего, подтолкнула идея непрерывного совершенствования. И всё бы ничего, кабы Америка была какой-нибудь рядовой страной, где можно было бы провести столь рисковый эксперимент. Так ведь на Америку теперь весь мир равняется. И недалек тот день (а, может, он уже настал?), когда никому не понадобятся нежные и наивные письма Макара Девушкина, когда будут гнить на корню неиспользуемые никем опята, когда московская, или, не дай Бог, тюменская девочка скажет своему возлюбленному:
— Пельмешек? Да ты с ума сошел! Давай лучше пробежим по морозцу пару миль, глядишь ещё на недельку дольше проживем, мой миленький!
Серуха
Когда страну расконвоировали по амнистии 1990 года, мало кто из кричавших и шептавших “свобода, блин, свобода, блин, свобода!” понимал и задумывался, что это значит — свобода, полученная сверху, что это за свобода, пришедшая от пусть и респектабельных, но паханов и тюрем. Вот уж десять лет прошло, а и до сих пор мы глотаем вонючую пыль от проскакавших мимо нас на вороных освободителей.
Я вспоминаю всё это под тихий шепот листопада в пустом и темном позднесентябрьском лесу, ступая по мягким сырым мхам, колючему брусничнику, мелкому сухому валежнику. И собираю грибы: крепенькие пузатые беленькие, ядреные челыши, развеселые лисички, сопливые маслята, последние великовозрастные, но ещё вполне в теле опята, нежные свинушки-губошлепы, молоденькие чернушки цвета хаки, прочая грибная мелочь. А вот и серуха.
На толстой белой ноге, серый и невзрачный, этот гриб появляется последним, когда заморозки утро за утром выбивают из грибной рати один за другим вид.
Пошла серуха — кончай грибалку! Прощайте, ставшие такими поздними и стылыми рассветы, прощай, притихший и посуровевший, насупившийся перед предстоящими снегами и морозами лес, прощай, кабан со своей заточкой мурла и клыков о пни и корни, прощайте, мураши и мурашиные тропы, прощай, тихий-тихий, пока не рванул в чащу, сохатый, безмолвные птицы и одинокий скрип покосившегося сухостоя, прощайте, стремительные электрички и безлюдные, продувные ветрами и сквозняками, в заплаканных желтых листьях перроны, прощайте, сырые и промозглые поля зрения с ветшающими кучами ботвы и ничего незначащей пустотой!
Рядом движется моя старшая сестра, совсем обрусевшая от седины, такая старенькая-старенькая бабушка. Господи! Да между нами всего пять лет! Неужели и я — глубокий старик?! Вот невесть-то…
Весной она погорела. Дом занялся от неисправной проводки и вспыхнул разом и бесповоротно. В доме — девять человек, все трезвые. Бросились спасать добро и близко расположенные к дому две баньки, закути для кур и коз. На пожар сбежалась вся деревня, в основном, поглазеть на чужое отчаянное горе. Но нашлись и другие. Нет, это были не кремлевские власти и не чеченцы или иные какие супостаты, то были соседи. Они ходили меж вынесенных вещей, и эти вещи исчезали — сначала в потемневших тенях за пределами освещенного пожаром круга, а потом и вовсе бесследно. Ныне, что ни хвать — нетути, а ведь, помнится, выносили. И в иные дома перестали пускать, как прежде, чтоб погорельцы свои вещи не признали ненароком.
Мы шастаем тихой поступью по лесу, больше отмалчиваясь, в безмерном море обдумываемого и невысказанного, читаемого без слов во вздохах, капли сказанного в безмерном море безмолвствования, чтобы потом, когда уже машина, покачиваясь, стала отдаляться от вновь возводимого дома, сестра вдруг не залилась щемящей за душу слезой: “что ж мы так мало поговорили-то?”. И этот блеск слез, и горестный лай собаки, и мягкие ухабы дороги — как тяжело прощанье, когда не знаешь, свидимся ли вновь?
А серуху хорошо жарить, саму с собой или в смеси с другими, на нашем простом постном масле, не задумываясь о холестероле — черта ли нам ихний холестерол? Лучку репчатого туда меленько накрошить. На позднеосеннюю жаренку грибы режутся мелко, чтоб хорошо прожарились. И всегда-то она маленько горчит — не то чернушками, не то своей последностью, прощальностью. Хороши также серушки солёные, опять же — в смеси и сами по себе. В них сохраняется природная упругость — их лучше есть ложкой, чем ловить на вилку. Выпьешь печальную горькую, черпанешь ложкой из миски, схлебнешь, чтоб гладко пошла родимая по нужным жилочкам, сковырнешь застрявшую короткую еловую иголку — теперь можно и разваристой, пахучей картошки, и чёрного сыроватого хлеба, и вон той, ещё не совсем из импортной целлюлозы, вареной колбасы местного, равноудаленного от Дании, Парижа и Нью-Йорка вместе взятых, Ногинского завода.
И вновь потек разговор прерванной на два года расставанья мысли: от рекламы до политических речей — всё пронизано у нас негативом, доходящим до ненависти, контрастом, карикатурностью, гротеском, сарказмом, понимаемыми только нами, и именно это презрительно воспринимаемое, только оно запоминается и не покидает нас. И мнится за каждыми двадцатью четырьмя кадрами двадцать пятый — абсолютно пустой и чёрный. И мы сохраняем жалость и смирение, кротость лишь в малых горстях семейной и дружественной любви, лепясь душами в теснотах наших жилищ и узилищах наших до потешного слабых возможностей. Только там и теплится ещё наше добро друг к другу и только там нас ещё не разворовывают, не обманывают, не унижают. Покорные ветрам и властям, мы ютимся у свечечки подлинной любви к ближнему — и тем спасаемы и тем выше, честней, благородней гордой Европы и разумно-сытой Америки, умных китайцев и японцев, шустрых на затеи и хитрости народов Азии, Африки и Латинской Америки.
И я глажу золотистую голову внука, и слышу чистый и ясный ум студента, и вглядываюсь в лучистый и светлый взгляд умудренной невероятными для меня знаниями и расторопной во всех делах девушки-менеджера, и дивлюсь: нет, не пошли ещё в русском лесу серухи.
И смрад Отечества,
и хмурое былье
(запой не лечится),
балконное бельё
висит, мотая срок,
и тянет на конфликт,
и только между строк
читается добро.
И крест, поставленный на всё:
на полумесяц, синагогу, Будду,
на имя тихое моё,
на всё, чем был, бывал и буду,
на настоящее.
Что делаю я здесь?
И смрад Отечества
нам сладок и приятен.
Скука ноябрём
Ноябрь во “Временах года” слышался Чайковскому отдаленным перезвоном колокольчиков тройки по первой пороше, несмотря на двухнедельное смещение календаря, — климат наш за эти сто с гаком лет заметно потеплел и теперь первая пороша приходит чуть не к Новому году.
В Москве голые, почерневшие деревья стынут в ожидании снегов. Пламенеет рябина, уже достигшая кондиционной, с точки зрения птичьей мелочи, сладости. И у нас, в прибрежной Калифорнии, невзирая на всякую окрестную пальмовость, стоят оголенные деревья в глухой провинциальной сонливости и ожидании ветров и хлябей. Пообметало. И дворники со своими пневматическими метлами перебрасывают с места на место звонкую охру и медь листвы.
В самом разгаре грибной сезон — мой дом гудит от ближних и дальних друзей-соседей как майский улей.
Вот к дому подъехали в пол-десятого вечера в пятницу двое из пропыленной информационными потоками Силиконовой долины.
И сразу сели вышибать из организмов холестерол под немудрящую закусь.
— Слушай, а что ты потом делаешь с этим чесноком?
Дело в том, что водовка у меня настояна на чесноке. Идёт такая настойка сама собой, без усилий воли, любыми дозами. С чесноком я ничего не делаю: он так и лежит в первозданной белизне на дне полугалонной бутылки, а я всё доливаю и доливаю в неё — то литруху, то 0.75 самой разной водки. Чеснок их всех ровняет.
— Ничего не делаю, колбаски ещё подрезать? А чо рыбу не едите?
Улетело далеко заполночь и мы перешли на тему о бабах, естественно. Богобоязненный и высокоморальный Женя тут же полез в спальный мешок, а мы что? — а мы ничего: один в разводе, другой уже несколько месяцев без жены, о чём нам ещё говорить?
А ведь скоро вставать за грибами.
И я встал — ровно в полседьмого. На полу — никого и на диване никого. Неужели они мне приснились?
Пока пил кофе и наводил старым негнущимся лезвием макияж, пока принял электронную почту, явились. Они, брат, бегать ходили. Добежали до ближайшего светофора (у нас в Марине даже это — достопримечательность), потом ломанулись к океану, и всё — бегом, бензин экономя. А там ранняя китаянка из моря рыбу тягает, одну за одной. И ни слова — ни по-русски, ни по-английски. Долго мужики её пытали:
— Что за рыба?
— Ма-кре-ле, — отвечает та по-китайски.
— А на что ловите?
— На ма-кре-ле.
Мужики, конечно, заспорили, чем их макрель от нашей скумбрии отличается. А ничем. Такая вот самоедская рыба и ничем не отличается от самой себя ни в Одессе, ни в Шанхае, ни в Ванкувере.
Миша, интеллигент не то в первом, не то в последнем поколении, полез в душ.
— Моются те, кому чесаться лень, — заявил Женя, устраиваясь с головой в свой спальник.
Я его понимаю: Миша — молодой, пацан, можно сказать, всего 46-ти годков от роду, ему этот бег ничто, а Женя, ну, не в моих летах (я-то, считай, уже не жилец), но и не мальчик — ему в этом году стукнуло 49, а на будущий год и не так ещё стукнет. Тут не до пробежек. Ему бы сейчас туда, в спальник, что-нибудь женское положить, и чтоб лежало смирно, не шевелилось, не будило утомленного зверя.
Опять кофе подоспел. И ещё один человек подъехал из того же Маунти Вью. Украшение стола и кампании. Сели завтракать.
Час завтракаем, второй.
— Ну, что, будем считать, что за грибами уже сходили?
И народ засуетился, похватался за свои ведра и мои пакеты из-под супермаркетов.
Сначала не было ничего, только лес красивый. Лес, конечно, все нахваливают, но, чувствую, народ напрягся — не для того в такую даль ехали, не для того холестерол вчера допоздна вышибали, врет, как всегда, писатель, борзописец несчастный.
Поехали на проверенное место.
Крутобокие склоны, поросшие соснами, в рыжем от старой хвои подстиле. Кругом — домишки богатенькие, не меньше миллиона каждый, церковь мормонская. И, конечно, грибы.
Начали скромно: по два-три белых плюс всякая маслято-моховиковая мелочь. А потом… Никогда я таких не видел: кила на два-на три, не меньше, а в фунтах и вообще — пять-шесть. Шляпка, как на генсеке, по самые уши. Ножища — толстенная, полуаршинная, в два обхвата. Под — зелёный, плотный, а покрышка, как и у всех местных белых: тускло кирпичного цвета.
Хозяин гриба, Женя, аккуратно уложил своего поросятю в багажник. А как с таким ходить по лесу? Обе руки заняты и земли не видно.
Время от времени кто-то исчезает из эфира и не откликается на ауканья. Грибы нашел, вот и молчит. Потом, конечно, обнаруживается, и совсем неподалеку, за ближней сосной или углом дома.
Самый азартный из нас — Миша. Забрался под чужой дом и стрижет мелких, но бесчисленных маслят (их не на вилку — замучаешься цеплять — их ложкой надо хлебать! Принял, выдохнул, ложкой ухватил с десяток этой сопливой мелочи, всхлебнул всех разом, вдогонку за ней, проклятой — и никакого холестерола нет на душе и не надо и даже во всём мире вокруг его не стало). Миша стрижет вокруг себя, а на него сверху, с балкона, волкодав породистый смотрит. Где-то он уже видел в предыдущих инкарнациях этого еврея — не то в Освенциме, не то на лесоповале. Так псина, в размышлениях и раздумьях о былом, ни разу и не гавкнула, а ведь могла, по старой памяти, в клочья разорвать нашего Мишу.
Ева грибов почти не различает. Для неё природа — она и есть природа, вся целиком. Но мы ценим её присутствие: там, где только что она прошла, непременно что-нибудь высовывается из-под хвои или мха, какая-нибудь камасутра или моховик типа “козел”.
Обобрав до нитки родной Скайлайн в Монтерее, мы едем в соседний городок Пасифик Гроув.
Тут, не доезжая до проходной, где надо платить деньги за въезд, мы начинаем кружить вокруг методисткой церкви. Белые, конечно, есть, но не так густо. Вся земля перепахана и изрыта.
— Кабаны.
— Нет, олени.
Но я знаю, что это — русские.
Изредка нам попадаются люди. Если при них собака, надо говорить “Hi” и больше ничего не говорить, а если без собаки, то “Здравствуйте” и ещё что-нибудь, например, “Вы про “Курск” ничего нового не слышали?”.
Мы бродим по ветвящимся тропинкам и невольно, сама собой, иногда приходит мысль “а ведь сейчас кто-то на работу пошёл, бедолага”. Уже у машины нам встречаются старинные знакомые.
— Привет, Дан, здравствуй, Равия! А вы чего тут делаете?
— Грибы решили собрать. Андрей в прошлый выходной…
И далее идёт известная на весь полуостров история о том, как местный старожил Андрей набрал в выходные 76 белых, как он отвез половину из них в ресторан в Салинас и какие, наверно, бешеные деньги на этом заработал. Далее следуют рассуждения о том, по чём у него могли взять эти грибы в ресторане и по чём их продал сам ресторан, о том, что рестораны жутко наживаются, что это — хороший бизнес и неплохо было бы открыть здесь русский ресторан, что все американцы — дураки в жратве и им можно скормить за огромные цены самый обыкновенный борщ или грибную солянку, что в России опять наступает фашизм, но снег в Москве ещё не выпал, а ведь уж давно пора, что…
И мы договариваемся о совместном обеде часа через полтора, у меня.
— Смотри, помрешь от холестерола, кончай воду пить, — внушительно прочел мне назидание Женя и в обнимку с Мишей поехал в свой Маунти Вью пред грозные очи благоверной.
Только они за дверь — Дан с Равией.
— А мы огорчить вас, — и показывают сумку, забитую отборными белыми, — на том самом месте, где встретились, прямо рядом с вашей машиной.
На обед появилось жаркое из грибов с картошкой, всё та же незабвенная, брынза и прочие дары леса и магазина.
И мы условились непременно не пропустить опят, которые скоро должны появиться.
Деньки стоят, в ожидании ливней, солнечные, пряные. Горы тонут в тусклом мареве старинного золота, а над океаном зависла сизо-голубая дымка наших детских мечтаний о дивных далеких странах. И вновь и вновь сквозь эту плохо видимую дымку вспоминаются анемоны ноябрьского Парижа и дети, играющие в парижский штандер под бдительным присмотром своих парижских мам. И девочка ловит мяч и щемяще знакомым голосом кричит что-то счастливое и непонятное. Что ж видно так плохо и почему это весь прибой смазан? — Ах, да, это я плачу отчего-то. И сразу встаёт кошачьим дыбом оголенная тоска московских тополиных дворов, где так пусто, так пусто, почти как в дачных поселках, забытых, забитых, непосещаемых до шалых новогодних гульбищ и весеннего ракупоривания утлого шестисоточного хозяйства.
И наезжает новая кампания в мой дом и на наш полуостров. Пробежали мельком меленькие дожди, и вновь полезли из земли грибышки: рыжики с маслятами, лисички да опенки, лесная прелесть.
На сей раз мы решили устроить на 17-мильной дороге в Пеббл Бич грибалку с шампанским: немного, для приличия, погрибалили, обобрали, что смогли, поднялись на Голубичный холм, откуда открывается многомиллионный вид на начало света, с океанским простором, белым пароходиком, мля, хижинами миллиардеров, разбросанными по лесу далеко внизу. И так славно кружится от брюта голова и так полна она возвышенной тоски: где ж я раньше был и зачем мы все умираем?
Ноябрь — месяц праздничный. То день милиции, то день Благодарения. А тут ещё и октябрьские. Я своих студентов спрашиваю:
— Почему в России Октябрьскую революцию в ноябре отмечают?
Ответы разные и вполне разумные:
— Она в октябре началась, а в ноябре кончилась.
— Россия страна большая, новости идут медленно, вот и узнала окончательно вся страна о революции только в ноябре.
— А коммунисты вообще большие путаники — и в теории и на практике.
Умные американские студенты, ничего не скажешь. И невдомек им, как, впрочем, и многим в России, что никакой Октябрьской революции просто не было, что это миф, придуманный много позже, что власть большевики захватили только в январе 1918 года, а до того в стране стоял бардак и безвластие.
Впрочем, точно такой же миф — день Благодарения: самый духовно-возвышенный праздник в Америки, превращенный в обжираловку, праздник трогательного объединения европейцев с индейцами, перешедшего в истребление последних.
До этого праздника ещё неделя, а уже огорожены елочные базары и начался завоз штабелей калиброванных елок, пахнущих хвойной эссенцией китайского производства. Надо бы и мне в этом году поставить себе елочку, чтоб синтетическим лесом пахло.
Иногда звонит телефон.
— Как дела?
— Ничего. А ты?
— Я скучаю без тебя.
Скука — это нехорошо. Это очень унылое чувство. Я заливаюсь краской удовольствия вперемешку со стыдом: я отвык от того, что кто-то может скучать обо мне. Уже 12 лет я не чувствовал этой искренней и честной скуки другого человека.
Разговор пустой и короткий, ни о чём, отчего же я так стал спокоен и счастлив?
А колокольчики из “Ноября” Чайковского всё заливаются и рассыпаются по свежим скрипучим сугробам, а мне всё явственней слышится в их перезвоне плаксивое треньканье далекого похоронного колокола — вот и ещё кто-то умер в тоске и пригнав своей смертью неотступную тоску своим близким.
Утром
— Встал уже? Щей надо бы разогреть, а я приболела что-то. Умойся и растопи печку, пока остальные не встали.
Я погремел сизым рукомойником, сунул ноги в валенки и, накинув чье-то, вышел во двор к дровяным сараям. Ещё стояла колючая ночь, но на недалеком от нашего дома востоке горизонт светил кровавым порезом. Снег скрипел под ногами и искрился, будто горел. Дверь нашего сарая была заперта замком с четырьмя цифровыми гайками. Я набрал нужное число, и замок легко открылся, несмотря на мороз. Я набрал ведро антрацита и уложил в левую руку несколько поленьев, штук восемь: больше не вмещалось. Одной рукой запер сарай, повернув все гайки в разные стороны и, подхватив ведро, вернулся домой, внеся с собой клуб холодного пара. Дверь у нас — на хорошей пружине и захлопнулась сама.
Я снял все заслонки мал-мала-меньше с плиты, вычистил печь от золы, которую ссыпал в крафт-мешок (это у нас будет весной удобрение под картошку), высыпал уголь, сверху навалил дров берестой вверх, надрал лучинок и бересты для растопки, зажег от гремучего коробка с непонятной надписью «safety matches» и красным бипланом на черном небе, открыл для тяги вьюшку побольше. Огонек весело побежал по берестам, делая их кудрявыми. Запахло берёзовым первым теплом, это был мой самый любимый запах, а ещё — запах свежего чёрного хлеба из-под нарезки в булочной.
Когда огонь загудел в трубу и угли занялись утренним жаром, я поставил кастрюлю со щами, не выдержал и приоткрыл крышку. Я знал, что мясо мы съели ещё вчера, но — а вдруг? — может, там плавает какое-нибудь мясцо суровой ниткой?
Я нарезал на всех хлеба. Он прилипал к ножу и это прилипшее — моё. Я отодрал это и съел. Хлеб был такой кислый, что свело живот. Свой кусок я полодил сбоку на плиту, чтоб он поджарился и повкуснел.
— Молоко в бидоне ещё осталось, поставь на стол забелить, — сказала мама.
Я расставил тарелки и ложки. Скоро все встанут, а у меня уже всё готово. Я достал книжку.
— Сашка, не ломай глаза, брось читать, лучше подмети и половики на улице вытряси.
Я собрал половики, побрызгал веником по дощатому полу и собрал намокший сор. Пока полосы от веника сохли, я вынес пыльные пестрядины и обил их об наш тополь. Утро уже захватило весь восточный край неба, в которое ползли из всех домов столбы белого дыма. Где-то далеко завздыхала корова, редкие петухи перебивали «Утреннюю зорьку», на станции пронзительно, на весь свет, загудел-засвистел ранний паровоз, и звезды, любимые мои звезды, гасли одна за другой.
Я вернулся, сухим веником собрал оставшееся, застелил полы посвежевшими и вмиг промерзшими дорожками. Сел к столу у окна и стал смотреть на изломанные узоры, толстые у подоконника и тонко-прозрачные в середине окна. Поправил фитиль в лампе, ей ещё час гореть, не меньше, пока совсем не развиднеется. Зимой герань пахнет слабо, не то, что в августе, но всё равно пахнет. Я изо всех сил вдохнул её пыльную горечь и вдруг ясно, четко, с мучительной болью понял, что мамы нет, что ничего нет и уже никогда не будет и не повторится, что я безнадежно стар, и что это просто такой сладкий, до слёз, сон.
Даже не знаю, что сказать. Сказать, что всё лучше и лучше? Так как вспомнить ранешнее, может, и раньше было так же хорошо. Или — лучше? Совсем Левинтов «все извилины заплёл».
последовательность публикаций не совпадает с последовательностью написания: эта подборка была написана 20 и более лет тому назад, так что писать я стал всё хуже и хуже, просто по старости ума — и это заметно. Свои стихи я решил больше не публиковать, из-за их вялости. Грустно, но Вы точно подметили происходящее cо мной.
Ну, что сказать?
Может быть так: мастерства не пропить даже под грибы.
Мне очень нравятся иллюстрации к моим материалам — спасибо с низким поклоном редактору. Однако… в рассказе «Серуха» размещена очень симпатичная, но чернушка, чёрный груздь.
А сейчас?
Они! А ещё добавились очень симпатичные и аппетитнейшие рыжики и маслята. Большое спасибо